– Да, и вам это, конечно же, известно. – Она наверняка знала не хуже меня, что Хьюлет все еще в Европе.
   – Возможно, – прошептала она, и мне показалось, что я услышал ее смех.
   Я пытался принять решение, а ее глаза тем временем превратились в голубые, а потом в карие. Я представлял себе, как сошелся в смертельной схватке с Уоткином, затем передо мной возник образ Хьюлета, создающего шедевр, сменившийся воспоминанием о М. Саботте, который в старости заболел и нес всякий бред, как уличный сумасшедший.
   – Договорились, – поспешил я согласиться, чувствуя прилив в равной мере и сожаления, и эйфории.
   – Хорошо. Я буду в вашем распоряжении весь следующий месяц, между двумя и тремя часами каждый день, кроме субботы и воскресенья. Вы можете приходить, только если чувствуете в этом необходимость. Может быть, вы уже знаете достаточно, чтобы попытаться создать портрет. По окончании этого времени в первую неделю ноября вы должны будете представить мне картину.
   – Согласен. Я вернусь завтра, и мы начнем.
   – Как вам будет угодно.
   Перед тем как встать, я вспомнил о портрете Монлаша.
   – Миссис Шарбук, а эта картина в прихожей, на которой изображен морской капитан с трубкой, – откуда она у вас?
   – Уоткин где-то ее купил. У меня наверху есть и один из пейзажей вашего отца, Пьямбо. Что-то с коровами на лугу, залитом утренним светом.
   – Вы неплохо осведомлены обо мне, – заметил я, не уверенный в том, нравится мне это или нет.
   – Я женщина основательная. Знаю о вас все.
   И только вечером, когда я сидел на балконе театра Палмера[16] и смотрел, как играет Саманта в новой версии старой сказки, называющейся «Беспамятный призрак», до меня в полной мере дошла абсурдность того, на что я согласился днем. Я улыбнулся, поняв, что для успешного исполнения заказа мне понадобится – больше всего остального – здоровое чувство юмора. «А что это еще за разговоры о наказании?» – спрашивал я себя. Миссис Шарбук готова расправиться со мной, лишь бы не показать своего лица? Я хотел углубиться в эту материю, но мысли мои смешались, когда на сцене Саманта в маске внезапно вскрикнула при касании невидимого существа, давно забывшего красоту жизни.
   Позднее в тот вечер я лежал в кровати рядом со своей любимой. В канделябре на туалетном столике горела ароматическая свеча, которую она подарила мне этим вечером. После представления мы зашли выпить в «Делмонико». Выпитое вино и неторопливая любовная игра в конце концов помогли мне избавиться от докучливого чувства тревоги, не отпускавшей меня после встречи с миссис Шарбук. Я находил отдохновение в том, что Саманта откровенна в той же мере, в какой скрытна моя заказчица. Саманта вовсе не была обделена некоторой долей женской загадочности, но при этом она оставалась неколебимо практичной и прямолинейной и не пыталась выдать себя за кого-то другого. Именно благодаря этим ее чертам наши отношения продолжались долгие годы без требования скрепить их брачными узами. Если уж откровенно, то она была предана сцене не меньше, чем я живописи, и, наверное, эту ее черту я и любил в ней больше всего.
   – Как тебе сегодняшний спектакль? – спросила она.
   – Превосходно. Ты была великолепна.
   – Стареющая актриса – такая роль не потребовала от меня большой подготовки. Но призрак, мне кажется, был ужасен. Ты слышал когда-нибудь о толстом призраке?
   – Он был больше похож на мясника, свалившегося в мешок с мукой. Это тебе не Эдвин Бут[17], тут и разговора нет. Он произносил свою роль, как малолетний тупица, который учится читать.
   Саманта рассмеялась.
   – Это племянник владельца театра, – сказала она. – Дерим Лурд. Когда спектакль закончился, автор хотел его удавить.
   – С другой стороны, считается, что его герой и в самом деле забыл о прошедшей жизни.
   – Вот только ему никого не убедить, что он вообще жил.
   – Мне кажется, публике на это было наплевать. Они устроили такую овацию – особенно тебе.
   – Пьямбо, ты мой любимый критик, – и она придвинулась, чтобы поцеловать меня. – Ну а у тебя что слышно?
   Поначалу я не знал – стоит ли мне раскрывать детали моей встречи с миссис Шарбук, но в конце концов решил, что все равно придется кому-то об этом рассказать. Такую историю я был не в силах хранить в тайне до ее окончания. Я рассказал ей все – от моей встречи с Уоткином до сегодняшней беседы.
   Когда я закончил, она сказала со смехом:
   – В этом городе безумцев больше, чем во всем остальном мире. И как же ты собираешься выполнить заказ?
   – Не знаю. Но я подумал, может, ты подскажешь мне какие-нибудь вопросы, чтобы я, выслушав ответы, сумел понять, что она собой представляет.
   Саманта помолчала несколько мгновений, а потом сказала:
   – Зачем ты ввязался в эту игру?
   – Это проверка моих возможностей. А потом, получив такой гонорар, я смогу перестать зарабатывать себе на жизнь портретами и написать что-нибудь выдающееся.
   – Значит, ты пустился в погоню за богатством, чтобы перестать гоняться за богатством?
   – Что-то вроде этого.
   – Понимаю, – сказала она. – В последнее время я получала уйму ролей стареющих актрис, жен средних лет, старушек… кого угодно. В прошлом месяце я играла столетнюю ведьму. Было бы смешно, если бы они предлагали мне теперь главные роли или роли героинь-любовниц, но я бы приняла такое предложение, чтобы проверить, по силам ли мне это еще.
   – Так что же мне у нее выяснять?
   Саманта снова помолчала.
   – Может, мне порасспрашивать о её детстве? – сказал я.
   – Для начала можно, кивнула она. – Но потом спроси о четырех вещах: о ее любовниках, ее самом большом страхе, самом большом желании и худшем дне в жизни.
   Я задумался о списке Саманты и на скорую руку представил себе, как из этих вопросов в моем воображении возникает фигура женщины. Она стояла на вершине утеса над волнами, и ветер раздувал на ней платье, играя кудряшками волос.
   – Берешь? – спросила она.
   Я кивнул, пытаясь сосредоточиться на этом образе, но тут меня отвлекла Саманта, вылезшая из постели. В свете свечи ее тело казалось почти таким же молодым, как двенадцать лет назад, когда она впервые позировала мне. Я смотрел, как она наклонилась над свечой и задула ее. Оказавшись в темноте, я мог видеть только неясные очертания ее стройной спины и длинных ног. Она вернулась в кровать и улеглась, положив мне руку на грудь.
   – Тревожно мне что-то от этого заказа, – сонно сказала она. – Среднее между глупостью и мистикой.
   Я согласился, представляя себе теперь падающие листья на ширме миссис Шарбук. Мне пришло в голову, что ключом к разгадке может стать даже эта статическая осенняя сцена. «Что за женщина могла бы выбрать такой предмет?» – спрашивал я себя.
   Дыхание Саманты стало неглубоким, и я понял, что она вот-вот уснет.
   – Что за аромат у этой свечи? – Я задал этот вопрос самому себе, но произнес его вслух.
   – Тебе нравится?
   – Что-то в нем знакомое, очень спокойное. Это корица?
   – Нет, – ответила она. – Это мускатный орех.

КРИСТАЛЛОГОГИСТИКА

   Уоткин закрыл за собой дверь, и я сел на стул.
   – Вы здесь, миссис Шарбук?
   – Я здесь, Пьямбо.
   Сегодня ее голос звучал моложе, веселее, чем днем раньше.
   – Должен признаться, что со вчерашнего дня я представлял вас в облике тысячи разных женщин.
   – Воображение – это рог изобилия.
   – Очень точно сказано, – согласился я. – Но художнику оно иногда может казаться и бескрайней, бесплодной Сахарой.
   – И какое же из двух у вас сегодня?
   – Ни то и ни другое. Пустая грифельная доска, которая ждет ваших слов, чтобы покрыться первыми записями.
   Она рассмеялась – весело, но и сдержанно; изысканная природа этого смеха совершенно покорила меня. Некоторое время я молчал, застигнутый врасплох абсолютной безмятежностью, царившей в комнате с высокими потолками. Хотя всего несколько минут назад я был на улице, где кричали мальчишки, продававшие газеты, бренчали трамваи, волновались человеческие толпы, раздираемые миллионами несходных желаний и преследуемые не меньшим числом трагедий, – здесь, в этом тихом, спокойном помещении я ощущал себя, как в уединенном домике далеко в горах. Если еще вчера нашей встрече явно сопутствовала некая спешка, то сегодня само Время зевнуло и сомкнуло глаза.
   – Я подумал, может быть, сегодня вы мне расскажете что-нибудь о своем детстве, – сказал я наконец. – Меня не очень интересует общий ход событий, но я надеюсь, вы сможете описать ваши чувства в тот момент, когда впервые поняли, что не вечно будете ребенком. Такое случается со всеми детьми. Вы меня поняли?
   Я увидел смутную тень за ширмой и попытался представить себе ее фигуру, но света из окон было недостаточно, чтобы увидеть хотя бы очертания силуэта.
   – Поняла.
   – Прошу вас, расскажите мне об этом как можно подробнее.
   – Сейчас. Дайте подумать минутку.
   В то утро по дороге к миссис Шарбук я выработал метод, который намеревался применять. Я вспомнил, что М. Саботт во времена моего ученичества обучал меня одному приему. На одном из его столов в мастерской был составлен натюрморт из человеческого черепа, вазы с поникшими цветами и горящей свечи. Я должен был изобразить это, показывая только те места, где контуры трех предметов и контуры фоновых образов пересекаются друг с другом.
   – Я запрещаю тебе рисовать предмет целиком, – сказал он мне. А уж если Саботт что-то запрещал, то идти против его запретов было неблагоразумно.
   В тот день плодом моего труда стала лишь изрядная гора мятой бумаги. Много раз, когда мне уже казалось, что дела идут на лад, подходил мой наставник и изрекал: «Начинай сначала. Напортачил». Сказать, что я возненавидел это упражнение, значит слишком мягко выразить обуревавшие меня чувства. Три дня спустя, когда цветы потеряли все лепестки, а от свечи остался оплывший огарок, я наконец-то овладел этой техникой. Саботт склонился над моим плечом и сказал: «Ну, вот, теперь ты понимаешь, как можно определить фигуру относительно тех вещей, что ее окружают».
   Я забросил правую ногу на левую, положил себе на колени этюдник, вытащил рашкуль[18] и замер над чистым листом бумаги. Если подробности, которыми поделится со мной миссис Шарбук, окажутся достаточно образными, то я получу представление о ней с помощью тех элементов ее истории, которые не относятся к ней. К счастью, я хорошо запомнил уроки Саботта. Он маячил где-то на заднем плане, даже сегодня горя желанием оповестить меня о провале, если я напортачу.
   Ветер, усмиренный мраморной постройкой, свистел за пределами дома, и я увидел через окно, что последние розовые лепестки опали. В этот момент я и услышал легкие вздохи миссис Шарбук. Ее неторопливое устойчивое дыхание напоминало пропетую шепотом молитву, которая внедрилась в мое сознание и теперь подстраивала мое дыхание под ритм ее собственного.
   – Вам, – сказала она, и я вздрогнул от этого слова, – должно быть, известно такое имя – Малькольм Оссиак.
   – Конечно. У него было все, и он все потерял.
   – В какой-то момент денег у него было не меньше, чем у Вандербильта. Его влияние чувствовалось во всех отраслях промышленности, какие только можно себе представить. Его заводы выпускали все – от текстиля до поршневых ручек. У него были доли в железнодорожных и судостроительных компаниях, в строительстве и производстве вооружений. Некоторые говорят, что он одно время был умнейшим бизнесменом Америки, хотя кое-кто скажет, что он был непроходимым идиотом. Но в любом случае он был человеком совершенно необыкновенным в том смысле, что не брезговал советом не только держателей акций, менеджеров, бухгалтеров и продавцов, но еще и сонма всевозможных предсказателей. У него служили астрологи, гадалки, толкователи снов и даже шайка старых охотников, которые гадали по внутренностям животных, убитых в его владениях на Среднем Западе.
   – Я ничего об этом не знал.
   – Он был убежден: если хочешь быть великим человеком сегодня, то ты должен знать будущее. Он надеялся, что с помощью всей этой метафизики ему удастся скрасить скуку ожидания, однообразие естественного хода времени. Когда об этом спрашивали репортеры, он неизменно отвечал: «На каждую недоуменно поднятую бровь и издевательский смешок сомневающихся я заработал тысячу долларов благодаря моим вложениям. Мое богатство исчисляется десятками миллионов, а циники подбирают крошки».
   – Вы в родстве с Оссиаком? – спросил я, надеясь получить более или менее достаточные сведения, чтобы выстроить родословную миссис Шарбук.
   – Нет, но мой отец был одним из его прорицателей, тех, кто расшифровывал скрытый смысл явлений Природы. Но, в отличие от других, мой отец работал в такой уникальной области, что был единственным в своем роде. Я не думаю, что он относил себя к метафизическим исследователям, поскольку его деятельность требовала применения математики, а также интуиции и знания тайных законов. Астрологов он считал шарлатанами, а толкователей снов называл «шпрех-шталмейстерами ночного мошенничества». Хотя, с другой стороны, если его кто спрашивал, он с гордостью отвечал, что он – кристаллогогист.
   – Кто? – не понял я.
   – Об это словечко язык сломаешь. Кристалл относится к кристаллической форме, а логос означает «слово».
   – Очень любопытно. Так значит, он слушал рассуждения соли?
   Она рассмеялась.
   – Нет, он расшифровывал иероглифику небес. Он искал смысл в структуре снежинок.
   – Вне всяких сомнений, у него было очень острое зрение и способность читать очень быстро.
   – Ничего подобного. Но его работа и в самом деле требовала, чтобы каждый год мы уединялись на шесть месяцев высоко в горах Кэтскилл. С октября по март мы жили как настоящие отшельники. Крайне важно было присутствовать при первом и последнем снегопаде. Там, высоко в горах, всего в нескольких сотнях футов ниже края лесного массива, снежинки не были загрязнены сажей фабрик и теплом цивилизации. Те места выглядели просто сказочными – волки, темные дни, сугробы высотой в человеческий рост, пугающая тишина, в которой твои мысли заглушают только ветер и никем не нарушаемое, неизменное одиночество.
   Жили мы в старом большом доме у озера, рядом с которым стояла лаборатория отца. Дом, конечно же, хорошо отапливался, но в лаборатории было холоднее, чем на улице. Довольно одинокое и мрачное существование для ребенка. У меня не было ни братьев, ни сестер, на сотню миль вокруг – ни одного товарища по играм. Когда я наконец достигла такого возраста, чтобы помогать отцу, я стала его ассистенткой – отчасти из любви к нему, а отчасти из скуки.
   Мы работали вместе, как он сам когда-то работал с моим дедом, облачившись в тяжелую одежду, сидели в промерзшей лаборатории, сооруженной из жестяных листов. В зимние дни стены снаружи и изнутри покрывались пленкой инея. На механизмах, на инструментах – всюду висели сосульки. Перед каждым исследованием нам приходилось скалывать лед с колесиков, управлявших огромным оптическим увеличителем, через который мы разглядывали снежинки. Нам приходилось быть очень осторожными со стеклянными линзами этого устройства, потому что в условиях постоянного холода малейший удар мог расколоть их на мелкие кусочки – не крупнее, чем снежинки, которые мы изучали.
   Снегопады казались постоянными, но, конечно же, это всего лишь мои детские впечатления. Снег и на самом деле, видимо, шел несколько раз в неделю, и обычно метель, а иногда и сильная пурга продолжались несколько дней подряд. Когда условия для взятия образца были подходящими, то есть при низкой скорости ветра и температуре, способствующей образованию великолепных снежинок в форме звездочек, которые и несут самую важную информацию, мой отец выходил из дома и становился, повернув к небу плоскую деревяшку, завернутую в черный бархат. Как только собранные снежинки превращались в нечто похожее на скопление звезд ясной ночью, он мчался в лабораторию.
   Там отец ставил доску на столик оптического увеличителя – высокой черной машины с лестницей, которая вела к стулу, расположенному таким образом, что сидящий в нем мог смотреть в линзу размером не больше, чем кружок из большого и указательного пальцев. Он сидел на своем стуле, а я тем временем размещала по краям предметного столика самосветящиеся морские водоросли. Важно было иметь достаточно света для работы, но свечами или лампами пользоваться мы не могли, потому что их тепло растопило бы наши образцы.
   По периметру лаборатории стояли лампы, три, если быть точным, но свет они давали слабый. Водоросли мерцали желтовато-зеленым светом. В сочетании с общей синевой, сопутствующей холоду, это придавало лаборатории необычный вид подводной пещеры. «Лу, тащи еще водорослей», – командовал он, глядя в свой окуляр в конце длинного цилиндра. Чем ближе к предметному столику, тем шире становилась труба увеличителя, а с нижней стороны, где находилась огромная линза, похожая на кружок, вырезанный из замерзшего озера, диаметр трубы становился достаточен для того, чтобы увидеть всю доску.
   – Лу? – спросил я, прерывая ее рассказ.

ДВОЙНЯШКИ

   – Лусьера. Меня назвали в честь моей матери.
   – Извините. Продолжайте, пожалуйста.
   – Мой отец мягко крутил ручки этой огромной установки, и шестеренки поднимали или опускали длинный тубус с линзами. Я слышала, как он что-то напевал или ворчал в это время. «Эврика» – это было любимое словечко отца, он его произносил, находя снежинку определенной формы – предмет наших поисков. Вы должны понять, что хотя он и относился к своей работе вполне серьезно, но себя и свою профессию воспринимал с юмором. Что же до меня, то я хлопала в ладоши, одобряя его поиски.
   Найдя достойный образец, он спускался со своего стула. Вставив в глазницу ювелирную лупу и вытащив одну из зубочисток (которые всегда держал под рукой – в кармане рубашки), он склонялся над черным бархатом. Это был знак мне – надо бежать за распылителем, заполненным смесью чистых растительных смол. Эту ядовитую смесь приходилось готовить в доме, каждая порция кипятилась в течение двух часов на плите и потому оставалась жидкой в течение дня, на время исследований.
   С хирургической точностью отделял он интересующую его снежинку, а потом, лизнув кончик зубочистки, прикасался ею к самому центру крохотной, хрупкой шестиконечной звездочки. Нанизав снежинку на кончик зубочистки, он поднимал ее с доски и держал в воздухе, чтобы я обрызгала ее из пульверизатора. Обычно он выбирал для сохранения несколько снежинок. Поскольку черный бархат поглощал тепло, форма кристаллов вскоре изменялась, и мы не могли подолгу оставлять снежинки на нем. В поисках решения этой проблемы мой отец научился одновременно держать между большим и указательным пальцами до двадцати зубочисток. Процесс этот был очень тонким, и я должна была нажимать на грушу пульверизатора с определенным усилием, чтобы жидкость полностью обволакивала образцы, но не разрушала их. Я гордилась тем, что освоила это искусство. После успешной лакировки очередного кристалла отец превозносил меня до небес. Если же у меня не получалось, он пожимал плечами и говорил: «Там, откуда она пришла, есть и еще».
   Снежинки после этого оказывались в смоляной оболочке, которая быстро засыхала на воздухе. Мы получали таким образом идеальную нетающую копию снежинки. Вы когда-нибудь видели скинутую змеиную кожу, видели, как эта кожа в точности сохраняет форму змеи? Именно такими были наши модели. Получив их, отец мог больше не полагаться на свою память или сомнительные способности к рисованию. Мы относили снежинки в его кабинет, где он начинал расшифровывать их смысл.
   Кабинет отца располагался в задней части дома. Там было большое окно с видом на озеро, а в камине всегда ревело пламя. В этом помещении царил характерный аромат – смесь дыма из отцовской трубки и от горящих поленьев, а также неизменный запах смолы. В уголке стоял старый удобный диван со сломанными пружинами и набивкой, торчащей сквозь протертую материю. Много раз приходила я сюда после долгих часов, проведенных на холоде, и наслаждалась теплом этой комнаты, а нередко и засыпала на диване. Мой отец сидел в кресле, как сейчас сидите вы, за столом, в окружении шкафчиков, заполненных крохотными коробочками, где хранились наши ископаемые снежинки.
   Кроме того, в доме имелись книги, рукописные тома с таблицами и формулами, необходимыми для преобразования особенностей каждой снежинки в смысловую единицу знания. Сидя за своим столом, отец исследовал образцы с помощью увеличительного стекла, постоянно сверяясь со справочными записями, сделанными его дедом. Выявив определенный принцип, он брал карандаш и записывал длинный ряд цифр. Затем следовали немыслимые операции сложения, деления и умножения, что завершалось вычитанием ста сорока четырех – цифрового выражения неизменной человеческой ошибки. Он никогда не делился со мной окончательным выводом касательно тех или иных снежинок, а записывал свои открытия аккуратным почерком черными чернилами в журнал с кожаным переплетом.
   Все снежинки имеют одну ту же базовую форму – шесть стрелочек, отходящих от центральной части, которая может быть как посложнее, так и попроще. Первое правило кристаллогогистики, которое я узнала от него, состояло в том, что нет двух одинаковых снежинок. Либо в центральной части обнаруживается дополнительный концентрический рисунок, либо стрелочки имеют больше шпеньков, кончики либо заострены, либо притуплены – каждая является неповторимым творением. Я выучила и несколько правил толкования структуры снежинок – в те далекие времена отец мог ненароком обронить несколько слов, раскрывающих его познания. Например, я знала, что структура с паутинкой в центре предвещала предательство, а скругленные кончики – изобилие. Вот так я и жила, когда мне было девять лет.
   – А что ваша мать?
   – Мать не имела никакого отношения к нашей работе. Она не понимала ее важности, и я даже в то время чувствовала: она считает моего отца глупцом. Я думаю, она оставалась с нами просто потому, что происходила из бедной семьи, а Оссиак позаботился о том, чтобы мы ни в чем не нуждались. И еще ей нравилось вращаться в светском обществе, когда мы в апреле возвращались в город, чтобы сообщить работодателю отца о наших открытиях. Тогда мать оживала и исполнялась чувством собственной значимости. Не могу сказать, что она была плохим человеком, но когда я, ребенок, шла к ней со своими страхами и обидами, то вместо тепла или утешения находила холодное безразличие, которое вызывало у меня душевный дискомфорт. Родители никогда не рассказывали мне, как они познакомились.
   Она помолчала несколько мгновений, и мне, как это ни странно, представилось вдруг, что она – это я, мечущийся в один из кратких периодов смятения, вызванных мучительными раздумьями.
   – Кажется, вы собирались мне рассказать о перемене, произошедшей в вашей жизни.
   – Да. Я давно не думала обо всем этом, ну разве что так – иногда, отрывочно. И теперь каждое воспоминание тащит меня за собой, хочет, чтобы я последовала за ним совсем в другом направлении.
   – Я понимаю.
   – А вот теперь, нарисовав картину моего детства, я могу перейти к вашему вопросу. Это случилось вскоре после того, как люди Оссиака добрались до нас на салазках, запряженных мулами, – единственное надежное средство доставки припасов через труднопроходимые горные перевалы. Каждый год в середине зимы они пополняли наши запасы, включая дрова и еду. В течение нескольких предыдущих ночей в небесах наблюдалось какое-то странное свечение – не зарницы, вполне привычные нам, а что-то яркое, пульсирующее. Старший среди возчиков сказал об этом отцу и спросил, что бы это могло быть. Отец признался, что находится в таком же недоумении. Тем вечером сияния не было видно, потому что сгустились тучи, стало ясно, что ожидается сильная метель. Возчики, не дожидаясь утра, отправились в путь, надеясь спуститься с гор до того, как начнется непогода.
   Когда пошел снег, мой отец, хотя уже и было поздно, настоял на взятии пробы. Сделали мы это с огромным трудом, поскольку дул сильный ветер, а температура стояла как никогда низкая. В лаборатории мы все сделали, как обычно, – оборудовали и осветили предметный столик, и отец поднялся по лестнице на свое рабочее место. Я стояла, задрав вверх голову, в ожидании слова, которое известит о нашем успехе, но так и не дождалась. Редко в наши сети не попадалась хотя бы одна идеальная звездочка. Я решила, что неудача на этот раз, видимо, объясняется суровой погодой. Но отец, казалось, был очень взволнован увиденным через окуляр.
   Без своего обычного мурлыканья и бормотания спустился он по лестнице и вытащил две зубочистки. Он сунул лупу в глазницу, и тут я заметила нечто столь необыкновенное, что даже не побежала за пульверизатором. С отца капал пот. «Скорее, Лу!» – выкрикнул он непривычно серьезным тоном. Я пришла в себя и понеслась выполнять команду. Когда я вернулась, отец держал перед собой две зубочистки. Он увидел, что заставил меня нервничать, и сказал: «Все в порядке, девочка, вдохни поглубже и постарайся как следует».