Все, что я мог себе представить, это какого-нибудь родителя, читающего своему дитяти перед сном «Закадычного друга» тем ласково-проникновенным тоном, каким взрослые иногда разговаривают с детьми. Я готов был съесть свою шляпу, если сказочка и в самом деле была в той книге. Вот и заметка на память – по возвращении в Нью-Йорк проверить, есть ли «Закадычный друг» в томе сказок, которым я завладел.
   Если эта история известна ей не из книги, – более чем вероятный случай, – то откуда она ее взяла? И зачем рассказала мне? Конечно, тут были тревожные параллели с ее собственной изломанной жизнью, что же касается общей морали, то она так же расплывчата, как содержание снов. И я на время скомкал все свои соображения насчет этой истории и швырнул их на ветер – я не хотел, чтобы ее путаная символика затеняла тот образ, который я собирался создать. «Похвальная попытка заморочить мне голову, Лусьера, – сказал я чайке, кружившей надо мной в вышине. – Но эта твоя бредовая ерундистика не собьет меня с толку».
   На следующее утро я проснулся до восхода и вышел из гостиницы с коробкой красок, мольбертом, тремя свернутыми холстами, планками, необходимыми для сооружения подрамника. Я не хотел, чтобы кто-то знал, куда я направляюсь, и потому решил идти пешком, а не нанимать экипаж. Мне повезло – даже дежурный вздремнул: он сидел, откинувшись на спинку стула, и похрапывал. Я направился к Монтаукской дороге, а по ней – на восток, как и говорил отец Лумис. Багаж мой был довольно громоздкий: одна коробка с красками, где лежало все необходимое, весила не менее тридцати фунтов, но в юности мне так часто приходилось таскать подобные тяжести, что теперь мое постаревшее тело вспомнило о прошлом и приспособилось.
   Церковь Святого Распятия была невелика, но довольно привлекательна – с небольшой колоколенкой и высокими дверями. По стенам внутри размещались витражи, изображающие библейские сцены, а скамьи и алтарь были изготовлены из вишневого дерева. Как и говорил священник, двери не были заперты. Я вошел в сумрак помещения. Солнце уже начало восходить над горизонтом, и красочные сцены по правую сторону церкви засверкали в солнечных лучах. В полумгле ощущался аромат благовоний. Когда я был ребенком, мать водила меня на церковные службы, и я запомнил этот отчетливый запах тайны, ритуала и смерти. От религии меня отвратил не кто иной, как Саботт, говоривший: «В самой сути древнего понимания бога лежат основополагающие вопросы и ответы, но, искаженное современными догмами, оно ляжет на плечи художника тяжким грузом».
   Я прошел к алтарю и позвал отца Лумиса. Несколько минут спустя он появился из двери справа от алтаря.
   – Пьямбо, – улыбнулся он.
   – Извините, что так рано, святой отец, но я вам уже говорил, что мне необходима конфиденциальность, а потому я ушел из гостиницы, пока не проснулись постояльцы.
   – Ничего, сын мой. Я каждый день встаю вместе с солнцем. Идемте, я покажу вам мастерскую.
   Старый каретный сарай за церковью был идеальным местом – большое пустое пространство, много света. С огоньком в камине ноябрьские температуры мне были не страшны, а они по ночам падали довольно низко. К счастью, в углу стояла кушетка, на которой можно было отдохнуть, и небольшой столик. Старик отвел меня к сложенной поленнице и сказал, что он к моим услугам в любое время. Он пригласил меня выпить с ним в церкви стаканчик вина вечером, когда я закончу работать, и ушел; я остался один.
   Разведя огонь в камине, я немедленно принялся за работу – установил мольберт, развернул холст. На маленькой столешнице я начал готовить подрамник из планок, привезенных из Нью-Йорка. Эту работу я могу делать с закрытыми глазами. Хотя у меня в ящике и был небольшой угольник, удалось обойтись без него – углы и так получались идеально прямые. На готовый подрамник я уложил холст и обрезал лишнее бритвой. За считаные минуты я загнул края и прихватил их гвоздями, а потом забил клинышки по углам, чтобы рабочая поверхность оставалась туго натянутой. К девяти часам холст был загрунтован и уже высыхал на мольберте. Очень довольный своей работой и новой мастерской, я присел на кушетку и закурил.
   Пока грунт сох, я стал набрасывать на бумаге фигуру миссис Шарбук. Я ясно видел ее, и угольный карандаш двигался по бумаге с легкостью текущей воды. Я быстро закончил рисунок. Когда набросок был готов, я принялся разглядывать его, и на это ушло больше времени, чем на саму работу. Теперь я понимал, что нужно какое-то время, чтобы представить себе этот образ полнее. Я надел пальто и шляпу, вышел из мастерской и по тропинке, петлявшей между деревьями, направился к заливу.
   У кромки воды я увидел ствол дерева, давно выброшенный на берег и высушенный солнцем, и просидел на нем несколько часов, смотря в водную даль. Удивительно: меня теперь мало занимали и тайна миссис Шарбук, и загадочная роль Уоткина во всем этом деле; и даже постоянная угроза со стороны Морэ Шарбука перестала меня беспокоить. В присутствии величественной природы я сумел отбросить все лишнее и выделил главное в своей жизни. Я долго думал о Шенце и Саботте, а еще дольше – о Саманте. Теперь заказ стал для меня рутинным делом, которое следовало исполнить с обычной моей профессиональной хваткой. К черту деньги, к черту все мои художественные сомнения. Я понял, что не стоит поступаться днем сегодняшним ради весьма неопределенного будущего.

ЕЕ ЧАРУЮЩИЙ ОБРАЗ

   Впервые за несколько недель я работал напряженно и с пониманием того, что делаю; отныне я подходил к портрету миссис Шарбук с чисто профессиональных позиций. С каждой бледной вспышкой цвета на холсте постепенно проявлялся ее чарующий образ – так, как он возник из дыма в моем сне о Саботте. Хотя я использовал те же приемы, что и при первой попытке, они казались мне новыми, на удивление свежими и живыми. От ногтей до зрачков – ничего приземленного. Каждая прядь волос передавалась с ощущением искренней радости и сознанием творимого совершенства.
   Дни мои начинались рано – еще до восхода солнца. Каждое утро я уходил из гостиницы в ином направлении, чтобы сбить с толку любопытных, но потом всегда поворачивал в сторону церкви. Разведя огонь в камине, я закуривал сигарету и приступал к работе. Обычно отец Лумис заглядывал ко мне часов в десять – посмотреть, как идут дела. Он приносил кофе, и мы присаживались поболтать на полчасика. Он восхищался, видя, как день ото дня меняется картина, но его похвалы и соображения по этому поводу всегда были строго отмерены. Потом я работал еще несколько часов – до ленча, когда отправлялся на берег и съедал сэндвичи, приготовленные мне с вечера гостиничным поваром. А когда день заканчивался и солнце покидало небеса, я приходил в церковь и присаживался в ризнице с Лумисом – пропустить стаканчик вина.
   Такое расписание идеально меня устраивало и не давало приходить тревожным мыслям. Во вторник, когда я вернулся в «Ла Гранж» к обеду, портье сообщил, что днем меня искали два джентльмена. Когда я попросил описать их, он сказал:
   – Первый – он приходил утром – был слепой. Пожилой человек. Очень вежливый.
   – Он не оставил никакой записки?
   – Он сказал, что вернется, чтобы поговорить с вами.
   – А второй? – спросил я, чувствуя, как холодок бежит у меня по спине.
   – Второй – помоложе, возможно, ваших лет. С усами. Он, казалось, был очень раздосадован, когда я сказал, что не могу сообщить ему ни номера вашей комнаты, ни того, где вы находитесь.
   – Слушайте меня внимательно. Если тот, что помоложе, вернется, не принимайте от него ничего. И своих товарищей предупредите. Он может быть опасен.
   В ту ночь я спал неспокойно, зная, что Шарбук в городке, и опасаясь, как бы он вдруг не появился в моей комнате. И еще я недоумевал – что нужно от меня Уоткину и почему он не оставил мне записки. Мысли мои обратились к портрету, и я подумал, что должен принять меры к его сохранению на то время, пока меня нет в сарае.
   На следующее утро я поднялся еще раньше обычного и вышел на холодный предрассветный воздух. Не могу описать своего облегчения, когда я добрался до сарая и нашел портрет в целости и сохранности.
   Тем утром, за чашкой кофе, я спросил отца Лумиса, можно ли заносить портрет на ночь в церковь.
   Он отнесся к моей просьбе с полной благосклонностью и сказал, что я могу оставлять портрет за алтарем. Тем вечером за стаканом вина он признался мне, что хотел бы расписать алтарь библейскими сценами: «Будет прекрасный задник для мессы». Мы поговорили о том, какой сюжет кажется самым подходящим. Он склонялся к истории об Ионе, но я сказал ему, что лучше выбрать сцену из Бытия, поскольку единственным доказательством существования Бога является его творение. Он покачал головой, назвал меня язычником и налил еще по стаканчику.
   Когда я вечером вернулся в гостиницу, меня не огорчили ни записками, ни сообщениями о посетителях. Спал я крепко, не просыпаясь. Но когда наутро, затопив камин в мастерской, я пошел в церковь за портретом, его, к моему ужасу, там не оказалось.
   – Лумис! – возопил я.
   – Успокойтесь, Пьямбо, – услышал я голос за своей спиной.
   Я повернулся и увидел священника – он стоял, одетый в свою сутану, и держал в руках картину.
   – Что вы делаете, святой отец?
   – Понимаете, сын мой, вчера ночью в мастерскую кто-то наведался. Я проснулся в третьем часу и услышал голос из каретного сарая. Я зарядил дробовик и пошел посмотреть, в чем дело. Свет был только от луны, но я увидел чью-то тень: человек мерил шагами вашу мастерскую. Не знаю, кем был этот пришелец, но его разбирал гнев, и он бранился, как черт. Я выстрелил в воздух, он скрылся среди деревьев. Я крикнул, что вызову полицию. Я понял, что он, вероятно, ищет картину, а потому, вернувшись в церковь, вытащил ее из-за алтаря и спрятал у себя под одеялом.
   Дробовик, конечно же, лежал на другой стороне постели.
   – Даже не знаю, как вас благодарить.
   – Не стоит. Только не говорите никому, что я провел ночь с обнаженной женщиной.
   – Сегодня я заберу картину с собой. Не хочу подвергать вас опасности.
   – Чепуха, – сказал Лумис. – Она будет здесь в полной сохранности. Обычно я не запираю двери, но если я их закрою, то, чтобы попасть внутрь, понадобится осадный таран. Держать ее здесь безопаснее, чем в гостинице.
   Я неохотно согласился, зная, что Шарбук скользкий тип – не уступит и Закадычному другу из нелепой историйки, рассказанной его женой. Но священник рассуждал весьма убедительно и, казалось, был искренне мне предан.
   Вечером четвертого дня я, вернувшись в гостиницу, написал четыре письма. Одно – Силлсу, с известием о том, что Шарбука уже нет в городе, что он бродит по Лонг-Айленду. Второе – Саманте: я сообщал ей, где нахожусь, и объяснял в подробностях, как оказался на южном берегу острова. Я писал, что люблю ее, и просил вернуться ко мне. Если же я не получу от нее ответа, то, может, останусь здесь на какое-то время писать пейзажи.
   Утром шестого дня моей последней недели, проведенной в поле притяжения миссис Шарбук, я закончил картину. Последний мазок кистью, придающий выразительность уголкам губ, – и я отошел назад, понимая, что портрету больше не требуется ничего. Я положил кисть и палитру на маленький столик и устало поплелся к кушетке. На портрете она была точно такой, какой я ее себе представлял. Вид портрета, ощущение законченного дела вызвали у меня слезы. Это была лучшая из моих картин. Теперь, после ее завершения, я почувствовал себя опустошенным. Я столько времени работал с завидным усердием, что внезапное прекращение трудов вывело меня из равновесия.
   Я покрыл холст лаком только один раз, чтобы окружить одинокую фигуру сиянием, но избежать эффекта отсвечивания. Завершив этот последний этап, я лег на кушетку и проспал остаток дня. Вечером я не стал возвращаться в «Ла Гранж». Подбрасывая дрова в камин, я оставался в сарае всю ночь, охраняя картину.
   И наконец, проведя ночь перед огнем, в котором плясали призраки и возникали сцены из моего прошлого, словно движущиеся фигуры на волшебном полотне, я увидел восходящее солнце. Портрет уже достаточно высох. Я вставил его в дешевую раму, привезенную мной из города, и заверил в бумагу, а сверху – в клеенку, чтобы защитить от непогоды, и надежно перевязал все это бечевкой.
   После этого я вернулся в гостиницу, позавтракал, держа портрет рядом с собой, а потом удалился в свой номер – отдохнуть часок-другой. В полдень я поднялся и пошел договариваться об экипаже до пристани. Я стоял в вестибюле, дожидаясь экипажа, когда мне бросился в глаза последний выпуск «Вавилонской газеты» на столике у портье. Ее заголовок кричал мне в лицо: МЕСТНАЯ ЖЕНЩИНА УМЕРЛА, ПЛАЧА КРОВАВЫМИ СЛЕЗАМИ.
   И ниже шрифтом помельче: ЗАГАДОЧНАЯ БОЛЕЗНЬ, ПРЕСЛЕДУЮЩАЯ НЬЮ-ЙОРКЦЕВ, ДОКАТИЛАСЬ ДО ЛОНГ-АЙЛЕНДА.
   В это время подъехал нанятый мной экипаж. Я еще не сел в него, как меня пронзила мысль, от которой я весь содрогнулся: Шарбук снова начал свои игры. Но еще больше опечалило меня, что не кто иной, как я, двигал его рукой.

ПРИЗРАК ВО ПЛОТИ

   Когда я добрался до пристани, паром уже стоял там, но, как выяснилось, команде требовалось какое-то время, чтобы устранить поломку двигателя. Меня направили в близлежащее заведение – сарай, вывеска на котором гласила «Медный чайник». Находилось оно в двух минутах ходьбы назад по дороге, которая вела к заливу. Меня заверили, что за мной пошлют, как только ремонт закончится. Я был, мягко говоря, раздосадован, потому что мне хотелось как можно скорее покончить с этим делом, но выбора не было. По дороге в таверну я обратил внимание на то, что на небе собираются тучи, а в воздухе ощущалась близость снегопада.
   Большую часть дня я провел в этой лачуге, нянча бутылку виски. Нужно отдать должное завсегдатаям – старым рыбакам и собирателям клема: они оказались хорошими ребятами. Вид и речи у них были как у шайки пиратов, – шрамы, татуировки, ругательства, – но со мной они обходились по-доброму и поведали мне немало историй про залив и его обычаи. Когда я сказал, что я художник и направляюсь к заказчику, чтобы вручить ему написанный мной портрет, они рассмеялись так, будто ничего смешнее в жизни не слышали. Наконец за мной в «Чайник» пришел парнишка. Я пожал всем руки и поблагодарил за гостеприимство.
   Я понял, что час поздний, только выйдя из таверны, – солнце уже клонилось к горизонту. Я поспешил войти на паром. Других пассажиров не оказалось, но капитан, похоже, был очень рад возможности доставить меня на место. По заливу гуляли волны, низко нависали черные тучи, оставив одну только красную дорожку к горизонту. Паром тронулся, и я остался на палубе с помощником. Он вытащил небольшую подзорную трубу, в которую показал мне различные достопримечательности на берегу. «Ветерок нынче разгулялся, – сказал он. – Видите, собиратели клема торопятся к берегу».
   Я взял у него трубу и навел на лодки, спешащие к пристани. Я заметил небольшой ялик с двумя людьми. Я не верил своим глазам, но в нем был Уоткин. Веслами ворочал молодой человек, а старик сидел лицом к нему. «Видимо, он приехал забрать меня или сообщить, что заказ аннулируется, если портрет еще не закончен», – подумал я.
   Хотя солнце еще не село, небо налилось таким свинцом, словно светило уже покинуло его. Когда я сошел на пристань Каптри-Айленда с портретом под мышкой, на землю уже спускалась тьма. Я направился на восток через дюны к летнему дому миссис Шарбук. Поднявшись на вершину последней дюны и окинув взглядом песчаную долину, в которой затерялся дом, я поразился тому, как по-разному может выглядеть одно и то же место в зависимости от обстоятельств. Теплое чувство спокойствия, которое я испытал в прошлый, дневной, визит, исчезло, и дом теперь казался темным и неприветливым. С того места, где я стоял, не было видно огней, а оловянный колокольчик на крыльце непрерывно позванивал с настойчивостью, которая могла пробудить и мертвого. Я спустился с дюны и направился по мощеной тропинке к крыльцу. Подойдя поближе, я увидел, что дверь слегка приоткрыта.
   Темный дом и приоткрытая дверь – я занервничал, поскольку это напомнило мне о моем визите в нью-йоркский дом Лусьеры, когда она бежала из города. Не дай бог, чтобы она исчезла опять. Хотя все это встревожило меня, желание доставить портрет по назначению перевесило все опасения. Никто не помешает мне выполнить заказ до конца. Я поднялся по ступенькам и постучал в дверной косяк. Никто не ответил, изнутри не доносилось ни звука. Но в дюнах теперь вовсю гулял ветер, и услышать что-либо за его завываниями было довольно трудно.
   – Черт! – сказал я и вошел в дом. Доски безжалостно скрипели под ногами, когда я осторожно продвигался по нему, пытаясь припомнить расположение комнат. Внутри царила почти полная темнота. Я позвал: «Лусьера!» Ответа не последовало, и я, огибая мебель, стал ощупью продвигаться вдоль стен к комнате в тыльной стороне дома. Когда я добрался до двери, я трясся от страха, как ребенок, даже не понимая, чего же я боюсь.
   Я с облегчением вздохнул, когда увидел полоску света под дверью. «Она ждет, – утешил я себя. – Просто из-за ветра не слышала, как я позвал ее». Остановившись на мгновение перед ее убежищем, я собрался, а потом распахнул дверь и вошел внутрь. Обстановка, к которой я привык, – ширма, единственный стул – в свете масляной лампы, стоявшей на полу у левого окна, приобрела зловещий вид. От этого света по стенам и потолку гуляли длинные тени.
   – Я пришел с портретом, – сказал я.
   Я услышал шуршание одежды за ширмой и поскрипывание кресла.
   – Надеюсь, вы будете довольны, – сказал я и стал перочинным ножом разрезать бечевку, которой была обвязана картина. Освободив портрет от обертки, я подошел к ширме и передал его сверху. Я успокоился, увидев пару рук, принявших картину. Внутри у меня все трепетало, а мое нетерпение могло бы разрезать алмаз. Я сел на свой стул и принялся ждать.
   – Я видел Уоткина – он направлялся в город, – сказал я, не в силах успокоить свои нервы.
   Она вздохнула.
   Я не знал, как к этому отнестись – то ли как к ответу на мое сообщение, то ли как к критике моей работы. Ответ я получил несколько долгих минут спустя, когда что-то перелетело через ширму и упало на пол у моих ног. Прежде чем поднять, я хорошенько рассмотрел пакет – толстую пачку денег, перехваченную бечевкой. Я поднял ее и начал пересчитывать. Пачка была огромной, достоинство купюр в ней – тоже. Кончик моего большого пальца три раза прошелся по их кромкам, каждый раз пробуждая во мне восторг.
   – Лусьера, – спросил я, – это означает, что я выполнил заказ?
   Я ждал ответа. Вдруг рука в черной перчатке ухватилась за край ширмы. Этот барьер, казавшийся неколебимым, был отброшен в сторону одним рывком, словно лист, подхваченный ноябрьским ураганом. Это случилось так быстро, что я даже не успел ничего сообразить. Но еще прежде, чем ширма рухнула на пол, я знал, что смотрю в упор на Морэ Шарбука.
   – Да, Пьямбо, – сказал он. – Вы безусловно выполнили заказ, и сделали это в последний раз.
   Его рука в перчатке сжимала пистолет. Я не мог пошевелиться, но меня все же одолевало любопытство – теперь я мог видеть этого призрака во плоти. Он был немного моложе меня, с тонкими чертами лица, усатый. Длинные черные волосы ниспадали на плечи. На нем была черная куртка, черные брюки и открытая на груди белая рубашка.
   – Что вы сделали с вашей женой? – выдавил я из себя.
   – Скажем так – больше она никогда не вернется, – ответил он и улыбнулся.
   – Тогда я ухожу.
   Он прицелился в меня и рассмеялся.
   – Боюсь, что вы тоже не вернетесь.
   – Я полагал, что вы не имеете возможности видеть вашу жену. Неужели обстоятельства изменились?
   – Я все время знал, что вы ее видите. Вы занимались с нею любовью. И портрет доказывает это. Она нарушила правила. Она изменила мне. А это, мой друг, – основание искать мести.
   – Но вы только сейчас увидели картину.
   – Нет, Пьямбо, извините. Я видел ее в церкви. Когда этот старый идиот священник вышел палить из дробовика, я пробрался внутрь. Мне всего-то и нужно было мельком взглянуть на нее, и из церкви я успел выйти до того, как священник вернулся. И это открыло мне истину.
   – Клянусь вам, я никогда не видел вашу жену.
   – Не хитрите. Как бы то ни было, у вас есть ваше вознаграждение и еще кое-что.
   – Пуля?
   – Эти деньги обрызганы «слезами Карфагена». Очень скоро вы раскаетесь за столь скверное обращение со мной и обольетесь слезами. Вы поплачете для меня кровью, Пьямбо.
   Услышав эти слова, я словно обезумел. В быстрой последовательности прошли передо мной мертвая женщина, которую я нашел в проулке, и Шенц, кровью оплакивающий свою жизнь. В гневе и ужасе я вскочил и швырнул увесистую пачку денег в голову Шарбуку, одновременно прыгнув на него. Это застало его врасплох, но он все же успел выстрелить. Пуля просвистела у моего уха, но это не остановило меня. В мгновение ока набросился я на него. Ухватив его стул за нижнюю перекладину, я дернул, и Шарбук растянулся на полу, а пистолет выпал из его руки. Прежде чем он успел поднять оружие, я со всей силы пнул его в голову.
   Сознания он не потерял, но впал в некую прострацию. Я, не теряя времени, сунул руку в карман пальто и вытащил оттуда маленькую бутылочку раствора мускатного ореха, полученную от Уоткина. Я открыл ее, наклонил голову и влил изрядную порцию сначала в один, потом в другой глаз. Мне сразу же стало ясно, почему паразиту, вызывавшему кровавые слезы, не нравится эта жидкость. Глаза жгло так, будто в них вцепились осы. Жжение было ужасающим, и сколько я ни тер глаза, все равно ничего не видел. По существу, я был абсолютно слеп.
   Я повернулся и побежал к двери, но чувство ориентации изменило мне, я врезался в стену и упал на пол. Оглушенный, я попытался было подняться на колени, но снова был сбит ударом ноги. Прежде чем я успел сделать хоть одно движение, мне в щеку уперся ствол пистолета. Я ничего не видел, только чувствовал, как мне связывают руки за спиной, спутывают ноги. Сопротивление было бесполезно.
   Шарбук запыхался. Я слышал, как тяжело он дышит.
   – Ваша картина сгорит вместе с вами, Пьямбо, – сказал он. Что-то странное прорезалось в его голосе. Этот голос срывался, перейдя наконец в более высокий регистр.
   Тут в глазах у меня прояснилось, я принялся усиленно моргать, чтобы видеть четче. И я увидел, как Шарбук в противоположном углу поднимает с пола лампу. Перчатки он снял, и рука, тянувшаяся к лампе, была явно женской, а когда из-под открытой рубашки выпал медальон, сомнений не осталось: передо мной Лусьера.
   – Я знаю, кто вы, – сказал я.
   – Ничего вы не знаете, – раздался ответ, но теперь из голоса исчезла мужская резкость. Я узнал голос миссис Шарбук.
   Следующее, что я увидел, – удар по стене лампой, которая разлетелась вдребезги. На пол пролилось горящее масло, отчего сухое, нелакированное дерево мгновенно занялось. Перед уходом Лусьера зачем-то нагнулась, подняла лежащую на полу ширму и поставила обратно.
   – Не хочу быть вынужденной смотреть, как вы умираете.
   С этими словами она перешагнула через меня и вышла из комнаты.

СЛЕПАЯ ЛЮБОВЬ

   Я тщетно пытался развязать свои путы, а пламя тем временем быстро распространялось. Комната наполнялась дымом, который грозовой тучей собирался под потолком, и я знал, что скоро весь дом будет охвачен огнем. Дышать становилось все труднее, от жара воздух сделался невыносимо тяжелым. Мой план состоял в том, чтобы перевернуться на спину, а потом согнуть ноги в коленях, чтобы дотянуться до них связанными руками. На спину перевернуться я сумел, но остального сделать не смог. Уже одно простое движение потребовало колоссального усилия, и теперь мне оставалось только смотреть в потолок и из последних сил звать на помощь.
   Горло скоро начало саднить от жара, крики мои превратились в хриплый шепот. А потом я уже мог только двигать губами, не производя ни звука. Я умирал. Мои деньги, пусть и зараженные, сгорали, мою картину охватило пламя. Я бросил свою привычную жизнь, потерял друга и возлюбленную. И теперь я был материален не более, чем Шарбук. Я представил, как меня пожирает огонь и остается лишь жалкая кучка пепла. Я взялся за этот заказ, потому что хотел проверить свое мастерство, но, как выяснилось, проверке также подверглось многое другое – и не выдержало ее. Потом я подумал, что галлюцинирую, так как увидел склонившегося надо мной Саботта – он смотрел на меня, держа в руке что-то вроде мастихина.
   – Мастер, – выговорил я.
   – Добрый вечер, мистер Пьямбо, – сказал он, и я понял, что это не Саботт.
   Я моргнул, потом еще раз, и фигура превратилась в Уоткина. В руке у него был не мастихин, а длинный охотничий нож. Он больно ухватил меня за левое плечо и перевернул на живот. Через мгновение я почувствовал, что руки мои свободны. Еще одно движение ножом – и я смог развести ноги. Он всунул клинок в ножны, висевшие на поясе, и помог мне подняться на ноги.
   Огонь уже почти целиком охватил помещение – стены занялись, пламя отрезало выход. Уоткин, как безумный, обшаривал комнату своими бельмами, ища путь к спасению.
   – Следуйте за мной, – сказал он, поднимая с пола мой стул. – Когда я разобью окно, – прокричал он, перекрывая шум пламени, – пошевеливайтесь, потому что струя воздуха с улицы еще больше раздует огонь.