– Дурацкий получается разговор, Макс.
   – Тоже верно. По правде сказать, я и подошел-то к тебе только затем, чтобы стрельнуть сигаретку. Никак не научусь справляться с огромными сигарами Майкла.
   Я дал ему сигарету, и он присосался к ней совсем как школьник.
   – Слышал о твоем постыдном изгнании из газетенки. Соболезную. Насчет Лейка я с тобой совершенно согласен. Пьесы его становятся все хуже и хуже. Ты как, доволен, что появилась Ребекка? Ты с ней… вроде бы… ну, давным-давно?
   – Полагаю, не я один, – сказал я и тут же об этом пожалел.
   Макс мазнул по мне взглядом и уставился на ножку своего бокала.
   – Так, так. Хотелось бы знать, кто тебя об этом осведомил?
   – Все рано или поздно выходит наружу.
   – Да нет, не все. Далеко не все. Оно и случилось-то всего один раз. На Рождество, несколько лет назад. В этом самом доме. А я-то полагал, что мы были более чем осмотрительны. Вот уж загадка так загадка. Тут, случаем, никакая дамочка не замешана? Мне просто интересно.
   Пришлось некоторое время покорячиться у него на крючке. Дэвида мне окунать в дерьмо никак уж не хотелось: пересказывая историю Великого Вредительства (ты ее вот-вот прочитаешь, Джейн), он лишь мимоходом упомянул о ночных забавах Макса и Ребекки. В то время он даже и не понял ничего.
   Прикидывая, как бы половчей сменить тему разговора, я вспомнил один давний рассказ Дональда Палсайфера, фотографа, снимающего диких зверей. Единственный способ озадачить и утихомирить обозленную гориллу, говорил он, состоит в том, чтобы начать мордовать себя самого. Если ты накидываешься на себя, лупишь себя по щекам, бьешь кулаком в живот, дергаешь за волосы и расцарапываешь лицо, зверюга, которая на тебя поперла, останавливается, склоняет голову набок – впрочем, не всегда, – а потом подходит к тебе, прижимает к груди, сочувственно гладит по головке, зализывает твои раны и, взяв на ручки, укачивает, точно младенца.
   – Не стану отрицать, увидев сегодня в дверях Ребекку, я испытал потрясение, – сказал я, решив проверить теорию Палсайфера. – Мы с ней дико поссорились на крестинах Джейн. Так я, во всяком случае, всем говорил. Правда же состоит в том, что я был пьян и паскуден. Понимаешь, за пару лет до того Ребекка питала ко мне подобие tendre[153]. Я был для нее чем-то большим, нежели постельный партнер. Первая моя жена, Фи, сбежала с американским поэтом, я запил, вообще пустился во все тяжкие. А тут как раз Патрик начал описывать вокруг Ребекки круги, принюхиваясь к ее филейным частям, ну она и предъявила мне ультиматум. Если ты на мне не женишься, говорит, я выйду за Патрика. «Да хоть за дерьмо собачье, – ответил я. – Мне-то какая, на хер, разница?» Свинство, вообще говоря. И еще какое. Она свое слово сдержала, вышла за эту льстивую крысу, а там, хлоп, появилась на свет Джейн, и меня избрали в крестные отцы – думаю, столько же из желания доказать мне, что она «Счастлива! Ха-ха! Безумно, безумно счастлива!», сколько и по другим каким-то причинам, – и я согласился, дабы со своей стороны показать, что не держу на нее зла. А после, во время… как это называется, поминки, что ли? Нет, для крестин не подходит… должно быть какое-то другое слово… в общем, я сделал несусветную глупость.
   – Да? – Рассказ уже увлек Макса настолько, что он утратил интерес к источнику моих знаний о его маленькой тайне.
   – Я отыскал Ребекку в зимнем саду, одну. Сказал, что скучаю по ней. Что, по-моему, лучше бы ей было за Патрика не выходить.
   – Ну ты и идиот.
   – Я говорил правду. Черт, чистую правду.
   – Да ей-то что с того?
   – Ну, теперь-то я это понял. А тогда на меня помутнение нашло, от шампанского. Я думал, она будет тронута. Ребекка же вышибла от ярости пятнадцать стекол в окнах и крыше зимнего сада. Пришлось мне распустить слух, будто она таким способом выказала отвращение к моим непрошеным приставаниям.
   – Да, это определенно многое объясняет, – сказал Макс. – Знаешь, меня всегда удивляло, что Ребекка коченеет при одном упоминании о тебе.
   – Ну вот, теперь ты в курсе.
   – Господи, Тед, я думал, ты разбираешься в женщинах достаточно, чтобы не совершать таких промахов.
   Подобную вопиющую покровительственность умудренного жизнью человека вряд ли можно счесть зализыванием ран и поглаживанием по головке, но она все же лучше, чем ледяной взгляд, каким Макс мерил меня минуту назад.
   – Эй, вы, двое, хватит болтать, – окликнул нас Майкл. – Пошли позабавим дам шариками.
   Мы наполнили легкие гелием, прокрались в гостиную и напугали дам до поросячьего визга.
   Затем последовали салонные игры, подробности коих тебе вряд ли любопытны. Мне удалось блеснуть в шарадах, одурачив всех блестящим изображением армии кроликов в пору перемирия.
   – Это наверняка «Уотершип Даун»![154] – в один голос воскликнули все.
   – Ха-ха! Это из «Войны и мира». «Вой на эмира», поняли!
   Саймон сел в лужу, играя в слова, – выяснилось, что ему неведомо слово «лукавство». Боюсь, он все же осел, этот юноша.
   Я несколько раз пробовал перемолвиться с Оливером наедине, порасспросить по поводу нашего с ним прерванного разговора, помнишь его?
   – Патриция… желала заполучить греховного Дэви в полное свое распоряжение. И мы знаем почему, не так ли?
   – Мы знаем?
   – Да ну, разумеется знаем!.. А разве нет? Я хочу сказать, дорогуша… Я полагал, что ты здесь по той же…
   Но Оливер меня избегал, и, пожелав спокойной ночи тем из гостей, кто не оставался на ночь в доме, мы разбрелись по постелям.
   Теперь уже субботнее утро, по парку трусят и галопируют любители верховой езды, шея у меня затекла, Подмор пообещал мне поздний завтрак – конец письму.
   Твой навек. Тед.

Глава пятая

I

   Онслоу-Teppuc, 12а, ЛОЦЦОН, ЮЗ 7
   27 июля 1992
 
   Дорогой Тед!
   Какое длинное письмо. Как красиво отпечатано. Какое увлекательное. Какое волнующее. Отвечаю на Ваши многочисленные вопросы по порядку.
   Патриция. Да, я знала, что она в уик-энд собирается присоединиться к вам. Просто у меня не было специфической причины сообщать Вам об этом. Она вовсе не шпионит за шпионом, если Вас беспокоит именно это. Ей просто захотелось приехать. Как Вы уже обнаружили, она приходит в себя после несчастной любви. Однако все связанное с нею мне очень интересно, прошу Вас, будьте к ней повнимательнее. Патриция очень ранима, и я не хочу, чтобы она попала в беду.
   Мама. Про ее приезд я ничего не знала, хотя и не удивилась, узнав о нем. Я очень благодарна Вам за «эллиптичность» (надеюсь, это верное слово), с которой Вы осведомили меня о Ваших с ней отношениях. Она часто переезжает с места на место, не ставя меня в известность, так что ничего необычного тут нет. Причина Вашего приезда ей не известна (как и Патриции), хотя обе, подобно Логанам, знают о моей лейкемии.
   Майкл. Я уверена, он согласится на Ваше предложение. А если и не согласится, неважно, вы просто будете не официальным биографом, а неофициально любознательным гостем.
   Теперь о некоторых конкретных вещах, которые Вы можете для меня сделать.
   Во-первых: Перестаньте, пожалуйста, использовать в Ваших письмах избитые латинские фразы. Демонстрировать мне свое превосходство Вам уже нет никакой нужды. То же относится и к указаниям на мои грамматические и орфографические ошибки.
   Во-вторых: Что с близнецами, Эдвардом и Джеймсом? Вы о них почти не упомянули. Написали только, что они сейчас «в другой семье». В какой? Где? Почему? Когда вернутся домой? Это может быть важным.
   В-третьих: Выясните как Оливер и что привело его сюда.
   В-четвертых: Мне нужны более подробные сведения о тете Энн. Вы, например, ничего не написали о том, как она реагировала на связанную с газетами Майкла вспышку Дэвида – в четверг, во время обеда.
   В-пятых: Ни в коем случае не увивайтесь вокруг Патриции. Она человек очень специфический, не стоит ее обижать.
   В-шестых: Вы рассказали только о гостях. Но ведь в доме множество других людей. Домашняя прислуга, садовники, конюхи и так далее, тот же Подмор. А о них у Вас ни слова.
   В-седьмых: Постоянная бдительность; постоянная осведомленность; постоянное внимание; постоянная непредубежденность.
   Больше писать не буду, потому что хочу, чтобы Вы получили мое письмо как можно скорее.
   С любовью, Джейн.

II

   Суэффорд-Халл,
   Суэффорд,
   ДИСС,
   Норфолк
   25 июля 1992
 
   Джейн…
   Как видишь, я в Суэффорде! Ты никогда даже не догадаешься, кого я тут встретила! Во-первых, твою маму, выглядит она фантастически элегантно, и… теперь держись… Теда Уоллиса, твоего давно утраченного крестного отца. Как бы мне хотелось, чтобы и ты была здесь. Ты ведь всегда говорила, что хочешь познакомиться с ним. Насколько я могу судить, он пробудет здесь прямо-таки вечность, так почему бы не приехать и тебе? Он с твоей мамой, похоже, в довольно приличных отношениях, это немного странно – Дэвид говорит, что они скорее ненавидели друг друга.
   Да, а Дэвид-то?! Все, что ты мне рассказала, похоже, чистая правда, хотя тут настоящая очередь из желающих добиться его внимания. Мне пришлось просто сражаться с этим жутким Оливером Миллсом, равно как и с Тедом и даже, мне кажется, с твоей мамой, ради того, чтобы побыть с ним наедине пять минут.
   Кто еще? Ну, Макс и Мери Клиффорд, естественно, и их дочь, Клара, немного косенькая, странноватая и несчастная. Майкл какой-то притихший, зато в четверг тут был полный всяких происшествий обед, присутствовали сливки местного общества, включая Рональда Леггатта, епископа Нориджского, и его жирную женушку Фабию. Разумеется, были и Дрейкотты, и эти кошмарные супруги-литераторы Уайтинги, и еще какая-то пара, я так и не поняла, кто они.
   Стоило нам усесться за стол, как Оливер начал вытворять невесть что, рассказывая всякие ужас до чего неуместные истории и громко рассуждая о сексе, так что я быстренько подпихнула в бок сидевшего рядом со мной Теда, чтобы он попытался сменить тему. Большая ошибка! Я думаю, тебе скорее повезло, что ты не знакома с этим типом. В любой тюрьме найдутся футбольные хулиганы, имеющее полное право утверждать, что они – люди куда более чуткие и куда меньшие свиньи.
   – По-моему, в этой кошмарной одержимости повинна психотерапия, – сказал он по поводу всеобщей одержимости сексом. – Недаром же в нашем языке «психиатра» отделяет от «сексуального насильника» столь малое расстояние[155].
   – А что такого дурного в психиатрии, Тед? – спросила я – надеюсь, не слишком резко. Не хочется, чтобы все догадались, что я и сама недавно посещала психиатра.
   – Ну, вся она сводится к тому, какой чертов язык вы избираете, не так ли? – ответил он нелепо терпеливым – как будто мне всего-навсего два годика – тоном. По-моему, он из тех мужчин, которые и с Марией Кюри разговаривали бы так, словно она неграмотная бестолочь.
   – Вы говорите о сексуальном дискурсе? – спросил Малькольм Уайтинг.
   – Нет, он дискурсирует о сексуальном говорении, – сказал Оливер.
   – Я написал книгу под названием «Древо любви», которую вы, возможно… – начал идиот Уайтинг.
   – Я говорю следующее, – перебил его дядя Т. – В прежние дни, когда мы полагали, что на кону стоят наши души, вся власть принадлежала латыни и излечением нашим ведал пастор или кюре. Ныне, в век техники, мы именуем душу «психеей», а пастора «психиатром» – языком науки стал греческий. А поскольку нас теперь окружает столько дрочил из «Нового века», мы обратили взоры свои к англосаксам, и мир принялся талдычить о «целительстве». Тот же самый процесс – святость, здравие умственное или здравие телесное: пасторское попечение, психиатрия или целительство.
   – Вы действительно не усматриваете разницы, мистер Уоллис? – спросил епископ. – Не разделяете разные виды немочей?
   – Вы хотите сказать, разные виды «греховности»? Ну что же. Если я ломаю ногу, я обращаюсь к моему старому другу доктору Познеру. Если у меня разбивается сердце, я обращаюсь к моему старому другу доктору Макаллану.
   – Доктору Макаллану?
   – Он имеет в виду виски, – пояснила твоя мама, смерив Теда кислым взглядом, в котором так и читалось: «А не заткнуться ли тебе и не оставить нас всех в покое?»
   – Ага, – сказал епископ, – но допустим, так или иначе занеможет кто-то из ваших детей?
   – Это рехнется, что ли?
   – Если угодно. Полагаю, вы не станете их накачивать виски?
   – Меня всегда поражало одно, – сказал Макс. – Если кто-то начинает воображать себя Наполеоном, я отсылаю его к тому, кто считает себя герцогом Веллингтоном. И все остаются довольными.
   – Да, но людей, чье духовное нездоровье очерчено столь ясно, не так уж и много.
   – А, ну вот видите, теперь вы говорите «духовное». «Духовное нездоровье» одного человека – это «заниженная самооценка» другого, а та – «переизбыток сахара в крови» третьего, он же «холистический дисбаланс» четвертого. Вы платите непомерные деньги и совершаете ваш ничего не стоящий выбор. Факт же состоит в том, что ничто и никогда невозможно по-настоящему вылечить, или исцелить, или починить.
   – О чем это ты? – спросил Майкл. Разговор принимал опасное направление.
   – Все подвержено гниению. И, рискуя показаться предвзятым, все-таки скажу – остановить этот процесс способно только искусство.
   – Что за куча напыщенной херни, дорогой, – сказал Оливер. – Времена, когда искусство даровало бессмертие, давно миновали. «Пока дышать и видеть нам дано, живет мой стих – и ты с ним заодно»[156] и прочий хлам в этом роде. Вечную жизнь дало нам всем изобретение фотокамеры. И «Темная леди», и «Золотой мальчик» сонетов теперь не более бессмертны, чем Опра Уинфри[157] или игроки «Колеса Фортуны»[158].
   Но Теда так просто было не сбить.
   – Ты и сам в это не веришь, а кроме того, я говорил совсем о другом. Да и не станешь же ты отрицать, что художники – уж мертвые-то наверняка – более интеллигентны, чутки и интуитивны, чем любой психиатр со степенью по психо-трепотне, полученной в Кильском университете, или провинциальный перхотный пастор с дипломом Кингза[159], или, если на то пошло, полоумный друид, канализирующий энергию при помощи горячих рук и куска аметиста.
   – Но, сладенький мой, все мы знаем, что как раз искусство и сводит людей с ума.
   – О, художники безумны, Оливер, тут я с тобой согласен. Каждый Джек и каждая Джилл из них. Все, кто имеет дело с душой человека, безумны. Покажи мне умственно здорового психиатра, и я покажу тебе шарлатана, покажи мне непорочного священника, его преподобие епископ не в счет, и я покажу тебе вероотступника, покажи мне здорового целителя из «Нового века», и я покажу тебе надувалу. Но кто станет спорить с тем, что, отправляя пациентов в оперу или в картинную галерею, мы даем их израненным душам бальзам, лучший того, который они вкушают, когда мы заставляем их рассказывать о своих отношениях с мамочкой или набиваем им рты просфорами?
   – Но ты, надеюсь, видишь разницу между душой и телом? – спросила Ребекка. – Не станешь же ты посылать в картинную галерею человека с физическим заболеванием?
   – Еще как станет. Вот почему в Тейт[160] уже прохода нет от прокаженных, – сказал Макс, получив в награду довольно дешевые, по-моему, банальные смешки.
   – Антигерой «Древа любви» терпит крах вследствие…
   – Нет-нет, – продолжал окончательно распоясавшийся Тед. – Механический изъян можно исправить, и медицина отлично с этим справляется. Но это не исцеление, это починка.
   – А исцеление способно дать только искусство? Я чувствовала, что мы погрязаем именно в том разговоре, которого совсем не следовало заводить, но, честно, не видела никакого выхода. Все Логаны – Дэвид, Саймон, Майкл и Энн – смотрели на Теда, едва ли не разинув рты.
   – Я бы сформулировал этот так, – ответил Тед, – мы все взрослые люди. И даже те из нас, кто верует в Бога, давно покончили с суевериями. Ни один счастливый, уверенный в себе человек не верит ни в духов, ни в телепатию, ни в чудеса. Между тем искусство по-прежнему живо. И это единственное, чего нельзя опровергнуть, напротив, это можно доказать, реально и неоспоримо.
   Он огляделся по сторонам с неприлично самодовольным выражением, словно бросая вызов несогласным. Мы же, по большей части, смущенно уставились в тарелки. Мы бы не чувствовали себя так ужасно, даже если бы он вытащил свою махалку и засунул ее леди Дрейкотт в ухо. Дэвид в оцепенении смотрел на меня. Ребекка печально покачивала головой. Наконец рот раскрыл деревенский дурачок Саймон, у которого все подспудные токи разговора протекли выше ушей (если такое бывает):
   – Ну, я думаю, что существуют некоторые вещи, объяснить которые невозможно…
   К счастью, на выручку нам ринулся Майкл, заговоривший о своих газетах. И что ты думаешь, даже эта тема оказалась небезопасной. Она спровоцировала очень странную сцену – Дэвид вдруг выпалил что-то о том, до чего ему ненавистны таблоиды Майкла. Согласись, люди бывают в юности такими пуританами. Я в этом возрасте, помнится, тоже походила на него, но, правда, была далеко не такой душкой. Майкл принял его слова со смирением, однако, так или иначе, обед получился какой-то странный.
   Но чего же добивается Тед? Я хочу сказать, он ведь, наверное, знает? Может, мне стоило отвести его в сторонку и попросить не вмешиваться? Судя по его слюнявым улыбочкам, он изнывает от желания переспать со мной, так что я смогла бы заставить его вести себя по-человечески. Весь вчерашний день он просидел, запершись, в своей комнате – «писал», то есть, скорее всего, надирался самым постыдным образом.
   Какая жалость, Джейн, что тебя здесь нет. Надеюсь, твои врачи наконец закончили обследования? Не знаю, как тебе удается держаться от всего этого в стороне. С неохотой признаю, что Оливера следует поставить первым в очереди, его положение намного хуже моего, но боже ты мой, до чего же мне не терпится…
   Со всей любовью, Пат.
 
   P.S. Вот дьявол, опоздала к субботней почте, так что ты прочтешь это не раньше вторника.

III

   Суэффорд, 28.VII.92
 
   Джейн!
   Катастрофа. Полная дребаная катастрофа. Не знаю, как это случилось, и не знаю, как тебе об этом сказать. Меня так и подмывает удрать из Суэффорда с воплями: «Бегите, бегите! Все кончено!» Хотя не исключено, что сбежать я не успею, меня просто-напросто выставят, быстро и безжалостно. Угроза этого висит надо мной как дамоклов меч. Дамокл, кстати сказать, был греком, так что ладно, ничего… но, черт подери, как ты посмела потребовать, чтобы я избегал избитых латинских фраз?
   Во все убывающее число привилегий старости входят следующие:
   а) буквальная и метафорическая дальнозоркость, позволяющая все яснее различать давнюю школьную латынь;
   б) презрение к производимому тобой впечатлению и мнениям других людей о тебе;
   в) уважение и почтительность со стороны юности (или – если и это слово отдает, на твой вкус, латынью – «высокая оценка и лояльность тех, кто моложе тебя»).
   Во всяком случае, таковы были мои пустые упования.
   Давай договоримся: я оставлю латынь в покое, если ты пообещаешь мне НИКОГДА БОЛЬШЕ не прибегать к словам вроде «специфическая». Спасибо.
   Ну вот, а теперь о катастрофе.
   Хорошо ли ты разбираешься в компьютерах? Полагаю, намного лучше меня. Тот, которым я в эту минуту пользуюсь, – первый, к какому я когда-либо притрагивался. Думаю, дело тут всего-навсего в социальных амбициях закоренелого собственника пишущей машинки. Принадлежит эта штуковина Саймону, в мою комнату ее перетащили вместе с принтером и этакими барочными переплетениями кабелей. Она проживает на письменном столе и сварливо урчит, точно машинный отсек подводной лодки. Если ею некоторое время не пользоваться, с монитором приключается обморок и по экрану начинают плавать туда-сюда безвкусной расцветки рыбки – эксцентрическая манерность, которую я нахожу странно привлекательной. К компьютеру приделано устройство по прозванию МЫШЬ, имя объясняется тем, что, если его схватить и повозюкать по твердой поверхности, устройство попискивает.
   О том, как пользоваться этой штукой, я знаю только одно: необходимо все время СОХРАНЯТЬ. Сие сотериальное (это от греческого «спасение») требование не имеет евангельских оснований, мне было сказано, что оно спасет меня от случайного стирания того, что я печатаю. Сохраняемому надлежит присваивать ИМЯ ФАЙЛА. Мои письма к тебе компьютер хранит в маленьком изображенном на экране конвертике. Конверт называется ПАПКА ТЕДА, а письма – ДЖЕЙН. 1 и ДЖЕЙН.2. Я-то могу именовать их письмами, но компьютер именует ФАЙЛАМИ. Термин не совсем верный, поскольку ни на какие файлы или папки они не похожи, но это к делу не относится. Терпение. Мы уже подбираемся к сути.
   Когда я нынче утром уселся за компьютер, чтобы написать тебе это письмо, то решил первым делом перечитать последнее – напомнить себе, о чем там шла речь. Соответствующая процедура относительно проста. Я указываю мышью ФАЙЛ, который хочу просмотреть, дважды, в быстрой последовательности, щелкаю кнопкой, расположенной на голове мыши, и на экране, точно по волшебству техники, появляется содержимое письма.
   Еще готовясь совершить эту операцию, я впервые заметил, что если залезть внутрь ПАПКИ ТЕДА, то рядом с ИМЕНЕМ ФАЙЛА появляется куча несущественной информации утомительно технического свойства: РАЗМЕР, ТИП, МЕТКА, этого рода вещи, за коими следуют цифры и темные для понимания акронимы. Имеются и еще две колонки, озаглавленные «СОЗДАНО» и «ПОСЛЕДНЕЕ ИЗМЕНЕНИЕ». Я сообразил, что эти слова относятся к ДАТАМ. Иначе говоря, всего только взглянув на файл, ты можешь узнать, когда он был впервые записан и когда ты в последний раз вносил в него изменения.
   Ну-с, разрази меня гром, если я не обнаружил, что ДЖЕЙН.2, последнее мое письмо к тебе, уверяет, будто оно было «Изменено 27/07/92 в 20.04» – то есть вчера вечером, в пять минут девятого. Так вот, я точно знаю, что вчера вечером, в пять минут девятого, я находился вместе с Ребеккой, Оливером и Максом в библиотеке – всасывал предобеденные коктейли. И еще я точно знаю, что после марафона, учиненного мной в пятницу и субботу, 24-го и 25-го, я на компьютер ни разу и не взглянул.
   Я просмотрел текст, чтобы выяснить, был ли он «изменен». Никаких перемен я в нем не усмотрел, но, с другой стороны, всякий может, читая письмо, случайно нажать на клавишу пробела, а это считается модификацией, достаточной для изменения атрибуции, указанной под заголовком ИМЯ ФАЙЛА.
   Первым делом я подумал, что впадаю в нелепую паранойю. Как я могу быть уверенным, что компьютер вообще распознает даты? Кто его знает, может, он думает, что сейчас стоит холодная декабрьская ночь в Гейдельберге, в пору самого расцвета Священной Римской империи? Дабы проверить это (другого способа добиться от компьютера, чтобы он поделился со мной своими представлениями о дне недели, мне найти не удалось), я набросал новехонькое письмецо, а потом посмотрел, какой датой оно помечено. Сомнений нет, компьютер точен до минуты.
   А это может означать лишь одно: КТО-ТО прочитал мое последнее письмо к тебе. Чего никогда не случилось бы, позволь ты мне поддерживать с тобой связь посредством МАНУСКРИПТОВ (это такое английское слово, обозначающее все, что написано от руки).
   Кто мог совершить подобное преступление, я не ведаю. Машина принадлежит Саймону, он определенно умеет работать с ней… хранит тут какие-то дурацкие программы, которые составляют списки пернатой дичи поместья Суэффорд и регистрируют события каждого охотничьего сезона. Правда, мы можем счесть, что знакомство с компьютерами говорит в его пользу, поскольку он вряд ли настолько туп, чтобы внести изменения в текст моего письма, а потом сохранить его так, что даже я, совершенный профан, смогу сказать, что его кто-то переиначил. С другой же стороны, нам известно, что Саймон – не самое умное из творений природы.
   Быть может, Дэвид? Более чем возможно, да только он – мальчик до того уж маниакально честный, «хороший» и строгий в вопросах морали, что, по-моему, скорее вырвет себе глаза, чем станет читать чужие письма. Но вот какая жуткая мысль продирает меня до самой задницы: если это все-таки Дэвид, то он, стало быть, прочитал и мои далеко не лестные замечания по поводу его долбаных стихов. Ой-ёй.
   С определенностью можно сказать, что Оливер, Макс или Ребекка сделать этого не могли. Они находились рядом со мной с семи пятидесяти пяти и до конца обеда. Остальные обитатели дома – Саймон, Дэвид, Клара, Майкл, Энн, Мери и Патриция – спустились вниз, сколько я помню, после двадцати минут десятого, а стало быть, если мне не удастся доказать, что Все Это Сделал Дворецкий, придется послать за Пуаро.
   Но ведь дело-то, собственно, не в этом, правда? Больше всего меня волнует не кто, а что будет дальше? Письмо получилось дьявольски длинное, и помимо того, что оно набито самыми опрометчивыми россказнями, любой поймет из него, что ты заплатила мне, дабы я все тут вынюхал, – отсюда и мой страх, что мне того и гляди укажут на дверь. Пока же остается лишь делать вид, будто ничего не случилось. Будь проклята техника. Будь проклята ты. Будь проклят я и будь проклят любой, кто это проделал.