– Эти джинсы. Они пятьсот первые.
   – Пятьсот первые? Не понимаю.
   К нам уже приближалась, дыша гостеприимством, уверенностью и дезинфицирующими средствами, медицинская сестра.
   – Дело в том, что у пятьсот первых, – прошептал мне на ухо Дэвид, вставая, – ширинка на пуговицах, а не на молнии.
   Его увели, а я остался сидеть, бия себя по бедру разгневанным кулаком.
   Чертова американская мода. Чтоб они сдохли. Чтобы все они сдохли. «Ширинка на пуговицах»? Слыханное ли дело? Да такие ширинки только и бывают, что у штанов, в которых тебя отпускают из армии, и у старых свадебных брюк. «На пуговицах»! Ах, мать-размать-перемать, это ж прелесть что такое! На пуговицах. Абсурд.
   Двадцать минут я ярился в одиночестве, потом увидел, что ко мне направляется высокая женщина в белом халате, – отливающие сталью седые волосы ее были собраны в зловещего вида пучок, в холодных голубых глазах мерцал опасный свет.
   – Мистер Леннокс?
   – Он самый.
   – Доктор Фразер. Не могли бы мы с вами поговорить?
   – Да-да. Разумеется. Разумеется. Как Дэви?
   – Сюда, пожалуйста. В мой кабинет.
   Доктор Фразер – Маргарет Фразер, если верить приколотой к ее халату карточке, – закрыла за собой дверь кабинета и указала мне на стул.
   – Мистер Леннокс, – сказала она, когда я уселся, – могу я попросить вас описать ваши отношения с Дэвидом?
   – Ну, – тоном светской беседы ответил я, – день на день не приходится, когда получше, когда похуже. Вы же знаете, каковы подростки.
   – Я не совсем это имела в виду, мистер Леннокс. – Она обошла письменный стол и села. – Вы приходитесь мальчику отцом, так?
   – За грехи мои.
   – В таком случае вы, вероятно, сможете объяснить, – она достала из нагрудного кармана шариковую ручку, – почему Дэвид сказал мне: «В машине было больнее, еще и потому, что дядя Тед ужасный водитель». Таковы были его слова, мистер Леннокс. «Дядя Тед».
   – Правда?
   – Правда. Так вот, я хотела бы знать, почему сын называет отца «дядей».
   – Ну, я сказал «отец», а имел в виду, очевидно, «крестный отец».
   – Крестный отец?
   – Крестный отец. – Голос мой звучал сухо и как-то не в меру пронзительно. – Вы же понимаете, это все равно что отец, ведь так?
   – И Дэвиду вы не родня.
   – В общем, нет.
   – В общем, нет. Понятно.
   Она, словно вознамерясь выписать рецепт, извлекла из ящика стола блокнотик и начала в нем что-то строчить.
   – А почему «очевидно»? – спросила она, не переставая писать.
   – Простите?
   – Вы только что сказали, что, говоря «отец», подразумевали – «очевидно» – крестного отца. Почему «очевидно»?
   – Ну… – Меня уже томила потребность закурить. – Наверное, это не очевидно, раз вы спрашиваете. Когда не принадлежишь к семье, ничто не кажется очевидным, верно? Я хочу сказать, чужие жизни… загадка. Полная загадка. Вы не находите?
   – Но ведь и вы к семье вроде бы не принадлежите?
   – А-а, ну… да. В этом смысле. Хм.
   – Согласно бумаге, полученной мной из регистратуры, рана Дэвида возникла, когда он защемил пенис молнией.
   Пенис, что за противное слово. Такому не место в устах высокой женщины с холодными голубыми глазами и твердыми грудками.
   – Да, молнией, правильно.
   – Между тем джинсы, в которые он одет…
   – На пуговицах. Да, ну, очевидно, он переоделся.
   – Опять очевидно?
   – Ну, знаете, он, это… Пошел пописать, защемил конец. Я просто не знал, что делать. Ну и сбегал, принес ему другие штаны, и он…
   – Вы были рядом с ним, когда он мочился?
   – Нет, ну, оче… естественно, он закричал, как же иначе? Я побежал наверх…
   – Наверх?
   – В уборную…
   – Это случилось в уборной?
   – Да! В уборной. А вы думали где, в булочной? В парикмахерской?
   Она начертала несколько слов. Ее молчание и терпеливость раздражали меня до крайности. Я полез в карман куртки.
   – Надеюсь, вы не собираетесь закурить, мистер Леннокс? – не поднимая глаз, поинтересовалась она. – У нас тут больница.
   Я вздохнул. Она заговорила опять, все еще продолжая писать:
   – А почему одежда Дэвида так промокла?
   – Дождик шел, доктор Фразер. Почти с самого полудня все время шел дождь. Вы не заметили?
   – Заметила, мистер Леннокс. Заметила. В такую погоду мы часто имеем дело с очень серьезными несчастными случаями, мистер Леннокс. – Мне что-то разонравилось, как она то и дело повторяет это имя. – Но вернемся к вашему рассказу. Насколько я вас поняла, несчастье произошло с Дэвидом в ванной комнате? Мне совсем несложно понять его желание переодеться после случившегося, но вот почему он переодевался под дождем…
   – Я же должен был вывести машину, так? Слушайте, а к чему все эти вопросы? Такого рода вещи наверняка случаются довольно часто…
   – Рада возможности сообщить вам, мистер Леннокс, что на самом деле, и это очень приятно, к нам в больницу очень редко попадают дети со следами зубов на пенисе.
   – О.
   – Да. И еще реже хирургу-травматологу, человеку очень занятому, приходится выслушивать россказни об уборных, мочеиспускании, молниях и переодевании, когда и дурачку понятно, что заляпанные грязью, спермой и кровью джинсы плюс истерическое состояние мальчика свидетельствуют совсем об ином.
   – А, – произнес я, – ну…
   – И уж совсем редким делает данный случай то обстоятельство, что ребенка привез к нам человек, в котором я мгновенно признала поэта Э. Л. Уоллиса, но который назвался просто Эдвардом Ленноксом.
   – Да господи ты боже мой, если вы с самого начала знали, кто я…
   – Этот самый Э. Л. Уоллис, – продолжала она, – объявляет себя отцом мальчика, а когда выясняется, что это полная ложь, просит меня поверить, что он, «очевидно», подразумевал отца крестного.
   – Каковым и являюсь.
   – Я думаю, мистер Уоллис, – сказала она, укладывая подбородок на сложенные ладони, – что вам следует немедленно назвать мне имена настоящих родителей мальчика, вам так не кажется?
   Я оставил ее вопрос без ответа:
   – Я хотел бы поговорить с Дэви.
   – Если я позволю вам это, полицейские, когда я им позвоню, будут мной недовольны, я совершенно уверена.
   – Полицейские? Вы что, с ума спятили? Какое, черт дери, отношение имеют ко всему этому полицейские?
   – Пожалуйста, мистер Уоллис, не кричите.
   – Простите, но, послушайте… – Я наклонился вперед и понизил голос: – Хорошо. Давайте говорить как взрослые, зрелые, повидавшие виды люди, идет? Признаю, история с молнией – чистой воды вранье. Но нельзя же, лишь потому, что с двумя влюбленными случилось такое несчастное проис…
   – Дэвиду пятнадцать лет, мистер Уоллис. Я не сомневаюсь, что в мире богемы, в котором вы обретаетесь…
   – Да-да-да. Ваши протухшие, полученные из третьих рук представления о богеме мне нисколько не интересны. Молодежь должна иметь право на эксперименты, так? Я хочу…
   – У меня у самой сын одних с Дэвидом лет, мистер Уоллис!
   – Ну, если на то пошло, у меня тоже, доктор Фразер. Она с ужасом уставилась на меня:
   – У вас?
   – Можете мне поверить. И если бы такое случилось с ним, думаете, я стал бы устраивать скандал? Разумеется, нет. Довольно поднять шум вокруг чего бы то ни было, и оно разбухнет, утратив свои истинные пропорции. Вы знаете, что такое юность. Чувство вины, обиды, гнев, агрессивность. Нет-нет. Раздувать из всего этого историю не следует ни в коем случае. Это не богемные идеи, а простой здравый смысл. Я абсолютно запрещаю вам обращаться в полицию. Да и родителям лучше ничего об этом не говорить, таков мой совет. А теперь, если позволите, я хотел бы увидеться с мальчиком.
   Доктор Фразер, позабыв о блокноте, глядела на меня круглыми глазами.
   – Ну и ну! – наконец произнесла она. – Должна сказать, мистер Уоллис, вы могли бы получить первый приз за одно только дьявольское самообладание. Так это и именуется «поэтической вольностью», да?
   – Слушайте, идите вы к черту! – Я был уже сыт этой тугогрудой ханжой по горло. – Вы врач, а не дурацкий социальный служащий. Разве вы не приносили клятву, запрещающую распускать сплетни о личной жизни ваших пациентов? Иисусе Христе, женщина, что творится с этой страной? Почему таким, как вы, людям с командирскими замашками непременно нужно совать носы в чужую жизнь? Заштопайте мальчишке конец, дайте ему какие-нибудь таблетки и отправьте восвояси. Какое вам, к дьяволу, дело, как он получил это увечье и от кого? Просто-напросто оставьте нас в покое, ладно?
   – Вам, возможно, интересно будет узнать, мистер Уоллис, что я член муниципального совета. Мировой судья.
   – И член обществ «Кальвинисты против членососания» и «Домашние хозяйки против феллацио», нисколько не сомневаюсь. Мне решительно безразлично, на что вы тратите вашу личную жизнь. А вам должно быть столь же безразлично, чем занимается этот мальчик в своей. Вы врач, ваше дело лечить, а не проповеди читать.
   Она смерила меня еще одним враждебным взглядом и протянула руку к телефону:
   – Если я сию же минуту не получу имена и адрес родителей Дэвида, мистер Уоллис, то позвоню в полицию.
   Я вздохнул:
   – Что же, очень хорошо. Отлично. И полагаю, имена родителей девочки вам тоже понадобятся, чтобы вы могли вставить двум семьям сразу, так?
   – Девочки? Какой девочки? – Она изумленно уставилась на меня.
   – «Какой девочки, какой девочки»! Что значит «какой девочки»? Господи боже, кто же ему отсосал, по-вашему, жираф?
   – Нет, мистер Уоллис. Я полагала, что вторым участником происшествия были вы.
   Настал мой черед изумленно выпучить глаза:
   – ЧТО? Что вы полагали?
   – Прошу вас, мистер Уоллис, потише.
   – Вы решили, что это я…
   Всю мою жизнь люди, подобные доктору Фразер, бросаются по моему адресу словами вроде «богема», а я искренне верю, что если и обладаю хоть одним недостатком, так состоит он в том, что у меня не такой извращенный ум, как у прочих. Меня именуют также циником и скептиком, но это потому, что я называю вещи своими именами, а не теми, кои мне хотелось бы, чтобы они носили. Если вы проводите жизнь, сидя на вершине нравственного холма, то ничего, кроме грязи внизу, не видите. А если, подобно мне, живете в самой грязи, то перед вами открывается обалденно хороший вид на чистое синее небо и чистые зеленые холмы вокруг. Не существует людей более злобных, чем носители нравственной миссии, как и не существует людей более чистых душой, чем те, кто погряз в пороке. И все-таки глупо, наверное, что я не сразу понял, куда она клонит.
   – Если я ошиблась, мистер Уоллис, – тем временем говорила она, – уверяю вас, мне очень жаль, но поймите и вы: в случаях, подобных этому, я просто обязана выяснять все факты. Итак, родители?..
   – Когда я вам их назову, – сказал я, – вы поймете, почему меня так встревожило и ваше желание обратиться в полицию, и шум в прессе, который из этого проистечет. Родители мальчика… – я выдержал театральную паузу, – это Майкл и Энн Логан.
   Она разинула рот. Я серьезно покивал:
   – Вот именно.
   – Знаете, мистер Уоллис, – сказала она, – а ведь лицо Дэвида с самого начала показалось мне знакомым. Я с ним встречалась. Мы с леди Энн делим в суде одно и то же место.
   – Да ну?
   Вот так сюрприз. Представляю, с каким упоением она выносит смертные приговоры браконьерам и эксгибиционистам.
   – Ну вот, так случилось, что в Суэффорде живет сейчас девочка, Клара Клиффорд. Дочь Макса Клиффорда, возможно, вы и его знаете?
   – О нем я, разумеется, знаю… я только не знала, что у него есть дочь.
   – Ей четырнадцать. В общем, чтобы долго не рассусоливать: я сегодня после полудня прогуливался по суэффордскому лесу и услышал крик, а добравшись до места, обнаружил, что юный пыл и неопытность повергли Дэви в состояние, которое вы уже видели. Случай несчастливый, неприятный, но едва ли требующий вмешательства полиции.
   Доктор Фразер смерила меня еще одним долгим взглядом:
   – И вы действительно крестный отец Дэвида? Я поднял вверх правую ладонь:
   – Клянусь честью поэта.
   Она улыбнулась, и я в первый раз заметил призрак чего-то привлекательного и даже эротичного, затаившийся в ее пронзительных голубых глазах.
   – Если хотите, – предложил я, – можете снять отпечатки моих зубов. Такова ведь обычная в судебной практике процедура?
   – Думаю, я поступлю иначе, – сказала она, вставая. – Пойду и еще раз переговорю с Дэвидом. Вы не будете против, если я оставлю вас здесь ненадолго?
   – Нет-нет. Почитаю пока ваши письма.
   – Ничего интересного вы в них не найдете, – рассмеялась она. – Зато в среднем ящике стола обнаружите пепельницу.
   Я сочинил для нее небольшой подарок и записал его в блокнот:
 
   Милая докторша по имени Фразер
   Глаз имела, что твой хирургический лазер:
   Если ты обормот,
   Взгляд как в морду упрет –
   Сэкономишь на бритве на разовой.
 
   Ниже я приписал: «Лимерики – это лучшее, на что я ныне способен. Жаль только, не существует хорошей рифмы для „Маргарет“… С любовью, Тед Уоллис».
   Под этой толстой коркой льда, думал я, кроется отлично сохранившееся страстное сердце. Я был уверен, что знаю, какие звуки она издает в миг оргазма. Что-то среднее между скрипом ржавой калитки и рыком атакующего ягуара. Э-хе-хе. Доказать себе правильность этой догадки мне все равно никогда не удастся.
   Пока она заполняла бумаги, Дэви робко переминался у стола приемной. Участливая сестра, а возможно, и сама доктор Маргарет выдала ему несколько глянцевых журналов, чтобы было чем прикрыть пах. За журналами бугрилась плотная белая повязка.
   – Я использовала кетгут, – сказала она мне. – Через пару дней он рассосется.
   – Никаких долговременных повреждений?
   – Какое-то время ему будет больно мочиться и еще больнее…
   – Понятно.
   – В остальном все нормально. Он сам себе будет хорошим целителем, не сомневаюсь.
   – Вы даже не знаете, сколько правды в ваших словах, – согласился я, и Дэвид наградил меня грозным взглядом.
   – Кроме того, я вколола ему сыворотку от столбняка и кое-какие антибиотики.
   – А сможет он, сходив по-маленькому, сам заменять повязку?
   – О, тут никаких сложностей не предвидится, верно, Дэви? – сказала она, кладя ладонь на плечо мальчика.
   – Все будет в порядке, – ответил Дэви, извиваясь, будто червяк в банке удильщика, от смущения, вызванного тем, что о нем говорят поверх его головы, точно он пятилетний ребенок.
   Из Нориджа мы выезжали в молчании. Я был слишком занят стараниями уворачиваться от грузовиков и столбов, да и у Дэвида имелось о чем подумать. Однако, выбравшись за пределы города и пристроясь в хвост приятно неторопливому автофургону, я почувствовал себя достаточно уверенно – теперь можно было и поговорить.
   – Нам повезло, – сказал я, – что эта врачиха – подруга твоей матери.
   – Да, она говорила. Она все расскажет маме?
   – Нет, – ответил я, – не думаю.
   – Может, я сам расскажу, – сказал, к немалому моему удивлению, Дэви.
   – Ну, если это кажется тебе хорошей идеей… Он неуютно поерзал на сиденье:
   – Она должна узнать о поступке Саймона. О его дурном, злом поступке.
   – Погоди-ка… – Я на секунду оторвал глаза от дороги, чтобы взглянуть на него. – А чего ты, собственно, ждал от Саймона? Знаешь, наткнуться на такую сцену…
   – Он знал. Он прекрасно знал, что происходит. Знал и завидовал. Он хотел унизить меня, все испортить. Понимаете, он всегда завидовал мне. Он вроде того брата в притче о блудном сыне. Не может снести своей заурядности, того, что мама с папой считают меня не похожим на всех, специфическим.
   – А ты, значит, такой и есть? Не похожий на всех и специфический? – До чего же мне надоело это жуткое слово.
   – Вы же знаете, Тед, что это так.
   – Рискуя показаться тривиальным, все-таки спрошу: разве того же нельзя сказать о любом другом человеке?
   – Ну, это тоже верно. Я, в общем-то, и не считаю, что делаю что-то необычайное. Я думаю, каждый может обрести такую же силу, как у меня, если очень захочет.
   – Даже я?
   – Особенно вы! Вы уже обладали ею, когда были поэтом. Написали же вы «Там, где кончается река», ведь так?
   – Я всегда считал, что сила моя, как поэта, есть результат изучения формы и размеров, ну и, конечно, поэзии других людей, но уж никак не подключки к некоему мистическому источнику. И, – я решил, что пора прямо сказать ему об этом, – неприятно тебя разочаровывать, но стихотворение «Там, где кончается река» отнюдь не о чистоте природы и не о том, как пагубно воздействует на нее человек.
   – Именно об этом. О загрязнении.
   – Оно о том, что стихи Лоуренса Ферлингетти и Грегори Корсо включили в школьную программу.
   – Как это? – Он вытаращился на меня, точно на сумасшедшего.
   – Стихи вдохновляются реальными вещами, реальными, дерьмовыми, конкретными вещами. Это стихотворение было просто-напросто горькой шуткой насчет того, как чистый источник поэзии мутится людьми, которых я считал никчемными, бесталанными ничтожествами. Я намеренно воспользовался усталой старой метафорой текущей к морю реки, чтобы утолить потребность сравнить этих бедных, безвредных американских поэтов с плавающим поверху дерьмом.
   – Пусть так, – снова поерзав, сказал Дэви, – и все-таки я не вижу, какая тут разница. То значение, о котором я говорил, все равно присутствует в вашем стихотворении, верно? В истоке своем река чиста, а потом, на пути к морю, она с каждым городом и селением, через которые протекает, становится все более мутной и грязной, все более отвратительной. Ваше стихотворение об этом и говорит. Не думаю, что кто-нибудь из читавших его знает о тех поэтах. Само-то оно о чистоте.
   – Да, но суть дела в том, что сочинение стихов начинается не с желания высказать некую мысль о Чистоте, или Любви, или Красоте – каждое слово непременно с заглавной буквы. Стихи делаются из реальных слов и реальных вещей. Ты отталкиваешься от низменного физического мира и от твоего собственного низменного физического «я». Если попутно возникает нечто значительное или прекрасное, так в этом, я полагаю, и состоит чудо и утешение, которые дарует нам искусство. Хочешь золота – изволь спуститься в шахту и выковырять его из земли, изволь пропотеть до печенок в грязной кузне, выплавляя его, – само оно сверкающими листами с неба не посыплется[226]. Хочешь поэзии – изволь вываляться в человеческой грязи, изволь неделю за неделей, пока у тебя кровь носом не пойдет, сражаться с карандашом и бумагой: стихи не вливаются тебе в голову ангелами, музами или природными духами. Нет, Дэви, не вижу, что общего имеет мой «дар», каким бы он ни был, с твоим.
   Некоторое время Дэвид переваривал сказанное.
   – А что, если быть точным, вы можете сказать о моем?
   – Не знаю, дорогой мой. Вот в чем самая-то херня. Я не знаю.
   Идущая за нами машина гуднула, и я обнаружил, что еду со скоростью меньше тридцати миль в час. Мне вдруг пришло в голову, что при наличии некоего умного устройства можно было бы с легкостью определять эмоциональное состояние водителя по тому, как он меняет скорость и насколько агрессивно орудует рулем. Я начал обдумывать идею чувствительных датчиков, которые отзывались бы на рассогласованность в действиях водителя и определяли ее причину по некой электронной таблице, составленной толковым психологом. А затем данные, взятые из этой таблицы, можно было бы выводить на установленное на крыше автомобиля табло. «Внимание! Водитель этой машины только что вдрызг разругался с женой». «Этот водитель только и думает, что о своей новой любовнице». «Этот водитель вне себя от ярости, поскольку не смог нынче утром найти свои очки». «У этого водителя ровное, спокойное настроение». Я убежден, что это внесло бы значительный, как любят выражаться отставные комиссары полиции, вклад в укрепление дорожной безопасности. Единственный, наверное, недостаток моей идеи состоит в том, что опытные водители, в каком бы настроении ни пребывали, все равно управляются с машиной лучше меня.
   Мы нагнали фургон, и я потряс головой, отгоняя эти бессмысленные мечтания. Вот что в вождении хуже всего: мысли твои засасывает в подобие длинных туннелей, и ты словно погружаешься в спячку. Тебе не удается прорезать, если можно так выразиться, грудью прибой мыслей, он уносит тебя, и в конце концов ты отдаешься ему на милость.
   Я искоса глянул на Дэви. Мальчик сидел, обмякнув, – рот приоткрыт, глаза стеклянные – в ступоре, который так хорошо удается подросткам.
   – Возможно, мне помогло бы, – сказал я, – если бы ты побольше рассказал мне о самой природе твоих способностей. По-моему, у меня есть одна недурная идея, но ты смог бы заполнить кое-какие пробелы.
   – Ладно.
   Ко времени, когда вдоль дороги потянулись живые изгороди и за деревьями замелькали шпили Холла, я, по моим понятиям, был уже более-менее «на уровне», как выражается Макс Клиффорд. Я узнал и о Сирени, и обо всем прочем.
   Прежде чем вернуть машину в гараж, я высадил Дэви на задах дома. Ему надлежало проскользнуть наверх – незамеченным, если удастся, – а я тем временем объясню домашним, что бедный ангелочек вконец вымотан после тяжелого дня, в течение которого он приделывал пчелкам оторванные крылышки, исцелял помятые лютики, лучезарно улыбался каплям дождя, – ну, в общем, вел себя, как и подобает Дэвиду. Саймон ждал меня у гаража. Я остановил машину и выбрался из нее, не выключив двигатель.
   – Уже почти семь, – заметил он с намеком на жалобу в голосе. В записке я попросил его явиться сюда, на рандеву со мной, к половине шестого.
   – Не суть важно, – сказал я. – Загони это ублюдочное сооружение в гараж. Для меня дни вождения миновали.
   Любовь Саймона к автомобилям взяла верх над раздражением. Он уселся в «мерседес», въехал в гараж и выключил двигатель. Я стоял на дворе, поджидая его. Дождь прекратился, все вокруг сияло, роняя капли, свежее, как отмытые листья салата.
   Саймон проторчал в сумраке гаража непозволительно долгое время.
   – Что ты там делаешь? – крикнул я в темноту. – Колыбельную машине поешь?
   Через две-три минуты он вылез из автомобиля, обошел вокруг него и закрыл двери гаража.
   – Там на переднем сиденье кровь была, – сказал он. – Я ее вытер.
   – А. Молодец. Ну-с, если уже семь, мне лучше пойти в мою комнату и переодеться.
   Мы пошли к дому.
   – Я получил вашу записку, дядя Тед. И никому ничего говорить не стал. Да я и так бы не говорил.
   – Не сказал, – пробормотал я.
   – О, извините. Вечно путаюсь.
   – Господи, нашел за что извиняться.
   Некоторые качества Саймона, похоже, пробуждали во мне интеллектуального погромщика. Любого громилу в той или иной степени распаляет бессловесное смирение его жертв, отчего он только сильнее ярится.
   – Вы на меня сердитесь? – спросил Саймон.
   – Нет, я безмерно зол на себя, – ответил я. – Зол на себя за то, что веду себя с тобой раздраженно, зол на тебя за то, что ты позволяешь мне вести себя с тобой раздраженно, зол на себя за то, что позволяю себе злиться, и пуще всего за то, что я тупица.
   Фраза эта содержала слишком много «зол» и «раздраженно», чтобы Саймону удалось проникнуть в ее смысл, и потому он сменил тему:
   – Как Дэви?
   – Жить будет. Я велел ему сидеть в спальне. А что Клара?
   – Все будет хорошо. Ее я тоже отправил в постель. – Он наклонился, чтобы вырвать травинку, вылезшую под растущим вдоль боковой стены дома кизильником. – Дэви, наверное, злится на меня?
   – Он считает, что ты завидуешь его способностям. Думает, будто ты нарочно выбрал момент, чтобы выскочить из кустов и унизить его. Что ты злой.
   Саймон изумленно вытаращился на меня:
   – Бедняга.
   – Ну, в общем, возможно, и так. А каковы твои воззрения? Что ты думаешь о Дэви?
   Саймон некоторое время размышлял над этим вопросом.
   – Он мой брат.
   – Да-да. Но что ты о нем думаешь. Каково это, иметь такого брата?
   – Да я, собственно, и не помню времени, когда его не было. Дэви бывает иногда сущим наказанием. Ну то есть, если говорить прямо, он немного чудной. И просто изводит меня дурацкими выпадами против охоты. Я хочу сказать, он разглагольствует насчет своей любви к природе, но ведь не может же он не понимать, что если бы не фазаны, то никаких рощ и лесов тут и не было бы. А были бы, на тысячи квадратных миль вокруг, ровные поля. Понимаете, в лесу же не только охотничья дичь обитает. Все эти дикие цветы, зверьки, насекомые – все зависят от охоты.
   – Конечно, конечно, конечно… – Я был не в том настроении, чтобы выслушивать лекции о благодетельности охоты. – Но я тебя спрашивал о другой стороне Дэви.
   – Смотрите, вон Макс, – сказал Саймон, оставив меня при впечатлении, что он с облегчением ухватился за возможность не отвечать на мои вопросы.
   Макс, облаченный в темный костюм, стоял у дверей и с великодушным одобрением взирал на небо – как если б оно было младшим администратором, исхитрившимся провести сокращение штатов, не спровоцировав забастовку.
   – Тед. Саймон. Отлично, – произнес он, когда мы приблизились. – Дождь перестал. Восхитительный вечер.
   – Кажется, скоро опять пойдет, – сказал Саймон.
   – Ты вроде бы очень чем-то доволен, Макс, – заметил я.
   – А ты, старина, выглядишь хреново.
   Так оно, полагаю, и было. Кожу мою и скальп исцарапала ежевика, дождь, пот и грязь оставили от одежды рожки да ножки.
   – Ну, я пойду, – сказал Саймон. – Увидимся за обедом.
   Макс взял меня под руку и повел в сторону лужайки.
   – Если честно, Тедвард, у меня действительно превосходное настроение.