Страница:
Существующая с XIX в. шляпная фирма, основатели которой Джеймс и Джордж Лок сконструировали в 1850 г. первый «котелок». ], перчатками, патронташем, сшитой на заказ твидовой курткой и сужавшимися книзу, тесными, плотными гетрами – темными чулками, надетыми поверх молескиновых брюк. Папа тоже все это знал и не обращал внимания. Он любил все самое лучшее – сам так не раз говорил. Родственники и мамины друзья щеголяли в изодранном старом твиде и грязнющих сапогах и потому держались о себе самого высокого мнения. Пусть улыбаются, папа не против. Он не в первый раз давал повод для улыбок.
Дэвид и прочие загонщики уже сошли с просеки в лес. Стрелки и заряжающие, все сплошь мужчины, занимали позиции – два человека на каждый колышек с номером. Саймон подошел к одному из заряжающих.
– Вы мне просто дайте несколько коробок с патронами, – сказал он.
У каждого взрослого был свой заряжающий и по паре ружей, так что они могли стрелять из одного, пока заряжается другое. У Саймона имелось два собственных ружья двенадцатого калибра, однако одно было с вертикальным расположением стволов, один над другим – подарок тети Ребекки, которая, как и всякая женщина, совершенно не понимала, что такой дробовик ни на что не годен, из них и стреляют-то одни иностранцы, вооруженные грабители да ничтожества, развлекающиеся пальбой по уик-эндам. У порядочного дробовика, как известно всякому, стволы должны располагаться в ряд. Хуже того, затвор ружья был откидным, а не скользящим, что и вовсе выходило за рамки приличия. Поэтому, как ни красиво было это ружье и как ни интересно было бы поохотиться с ним в одиночку, без всяких загонщиков, Саймон оставил его дома. Он только молился, чтобы тетя Ребекка, которая переминалась с ноги на ногу где-то позади, вместе с дядей Тедом и подошедшими из деревни женщинами и зеваками, ничего не заметила. Было у Саймона и другое ружье, калибра четыре-десять, Саймон все свое детство лупил из него по воронам и кроликам, и однако же, после долгих внутренних препирательств, он решил взять на охоту лишь старый надежный дробовик двенадцатого калибра и заряжать его самостоятельно.
Он набил карманы куртки барбур[32] патронами. Сода приплясывала вокруг, открыто выражая все то возбуждение и удовольствие, которые Саймон так старался скрыть.
Он отыскал глазами своего семнадцатилетнего кузена Конрада, стоявшего на третьем номере, подошел и остановился позади него.
– А черт, – сказал Конрад. – Не стой сзади. Мне еще жить охота.
Саймон покраснел.
– Я хорошо стреляю, – пробормотал он.
– И убери свою чертову собаку, понял? Очень мне надо, чтоб она тут гавкала.
– Не станет она гавкать, – гневно ответил Саймон.
– Вот и хорошо, целее будет.
– Чш! – Пожилой лорд Дрейкотт, стоявший чуть дальше в линии стрелков, бросил на Конрада сердитый взгляд из-под широкой матерчатой кепки.
Конрад презрительно фыркнул:
– Господи боже, это ж фазаны! Они ничего толком не слышат.
– Это дикие птицы, Конрад, – прошептал ближайший к Конраду мужчина, в котором Саймон узнал друга отца, Макса Клиффорда. – Птицы, на которых охотятся. Их очень легко спугнуть. Здесь не Гэмпшир[33], они не приручены.
Макс говорил очень тихо, и все-таки в слове «Гэмпшир» прозвучало нечто до ужаса оскорбительное. Конрад побагровел и отвернулся. Саймон занял отведенное ему место. Сода уселась с ним рядом, вывалив язык и отдуваясь. Наступила тишина.
Саймон принялся шепотом повторять «Родительский совет»:
– Встал на место – стой потише. Зверь все видит, зверь все слышит. И не жадничай, мой свет, пусть стреляет и сосед.
Из леса на просеку вышел фазан и, громко клохча, прогулочным шагом направился к охотникам. Кто-то засмеялся.
Саймон нашарил в кармане два патрона, вытащил их.
– Меж соседом и тобой может зверь промчать стрелой. Затверди же назубок: никогда не целься вбок.
Фазан так и вышагивал по просеке, высокомерно покачивая взад-вперед головой.
Саймон вложил патроны в стволы, сомкнул ружье.
– Кто укрыт листвой – стрелок иль загонщики и звери? Осторожность не порок – не стреляй, не видя цели.
Самодовольная поступь фазана замедлилась. Он явно вглядывался вперед и, похоже, начинал постепенно осознавать, что перед ним – череда розовых лиц, коричневых, зеленых и красноватых твидовых курток, нацеленных на него поблескивающих ружей. Наконец он остановился и, выпучив не верящие увиденному глаза, вытянул вперед шею, – ни дать ни взять, подумал Саймон, косоглазый бармен из фильмов Лорела и Харди[34].
Саймон тяжело задышал через нос и сглотнул слюну.
– Попади или мазни, – шептал он, – но одно запомни туго: все на свете фазаны все ж не стоят смерти друга.
Фазан оглянулся на только что покинутую рощицу. Саймону показалось, что птица наконец сообразила, что к чему. Со все нарастающим обиженным криком – словно посылая оставшимся в лесу друзьям и родственникам отчаянное предупреждение, – фазан взметнулся в воздух.
В тот же миг лорд Логан поднес к губам серебряный свисток и дунул в него. В глубине леса поднялся громовый шум – это загонщики затопали и заколотили по земле палками.
Саймон облизал губы, расставил положенным образом ноги – правую немного позади левой, в четверть оборота, – взвел большим пальцем правой руки курок. Прочие ружья тоже поднялись на их подпорках. Сода выпрямилась.
Внезапно воздух наполнился целыми эскадрильями взлетающих фазанов. Отовсюду, сливаясь в подобие жестокого кашля, загрохотали выстрелы, облачка белого дыма распустились над землей.
Саймон уже столько раз прокручивал все это в уме. Птицам предстояло подняться из-под деревьев, отчего, собственно, позиции стрелков и находились там, где находились. Однако летят фазаны стремительно, а взмывает их по три-четыре сотни за раз. Ко времени, когда Саймон сумел прицелиться, они уже были над его головой. Одну из птиц он провожал стволом от самого леса и теперь, когда ружье задралось вверх почти вертикально, выстрелил. И сразу за тем уронил ствол на пятьдесят градусов вниз, поймал на прицел еще одного фазана и снова выстрелил, целя ему в клюв.
Он переломил ружье и наспех перезарядил его, когда из леса послышался крик:
– Хорош, тпру, тпру! Стой!
Последние несколько фазанов пропорхнули мимо, и Саймон услышал эхо заключительных залпов, раскатисто вернувшееся от кирпичных стен и оконных стекол дома, стоящего за спинами охотников в полумиле от них. Первая стая пронеслась секунд за сорок, а он только и успел, что пальнуть из двух стволов. Конрад расстрелял четырнадцать патронов. За деревьями поднялся визг и лай.
– Пошла, Сода! – закричал Саймон. – Пошла, девочка!
Сода рванулась вперед и понеслась к лесу: Саймону казалось, что вторым выстрелом он сумел-таки свалить птицу. Ничего, Сода разберется.
Снова поднялся крик:
– Смотрите! Смотрите!
Саймон посмотрел и, поскольку пороховой дым уже рассеялся, увидел, что воздух между охотниками и лесом наполнен чем-то схожим с осыпающимися лепестками. Собаки, поскуливая, в растерянности крутились среди завихрений разноцветной метели.
Саймон услышал голос тети Ребекки:
– Это же… Господи боже… Это же конфетти!
– Браво! Очаровательно! – воскликнул дядя Тед.
– Черт знает что! – сказал Конрад.
Сода трусцой выбежала из леса, таща в зубах фазана, которого и сложила к ногам хозяина.
Саймон с отвращением пригляделся к птице.
– Подранок, – сказал он.
Фазан был еще жив, клюв его открывался и закрывался, кривые, морщинистые лапки отчаянно дергались. Саймон поднял птицу и стал выкручивать ей шею, пока не раздался треск.
Вокруг него уже столпились другие охотники.
– Какого дьявола тут происходит?
– Вот вам и вся добыча!
Саймон недоуменно оглядел сгрудившихся вокруг людей.
– Что вы этим хотите сказать? – спросил он.
– Мы хотим сказать, – ответил Конрад, – что никто больше не подстрелил ни единой треклятой птицы. Вот что мы хотим сказать.
Саймон не понял, о чем он. Первая стая шла плотно, а это означало, что убитыми должны были оказаться никак не меньше сотни фазанов.
Лорд Логан взял фазана из рук Саймона. Генри, подручный егеря, поспешал к ним, лицо его выражало сразу и бешеный гнев, и совершенное недоумение.
Лорд Логан разглядывал фазана. В шейном оперении птицы застряли маленькие серебристые шарики.
– Серебряная дробь? – воскликнул кто-то. – Это уж слишком, Майкл, даже для вас.
Саймон заметил, как глаза отца на миг блеснули под густыми бровями.
– Это не дробь, – сказал он, перекатывая один из шариков между большим и указательным пальцами. – И не серебро.
Он вложил шарик в рот и раздавил его зубами.
– Сахар! – мрачно сообщил он. – Просто-напросто сахар.
Саймон достал из кармана неиспользованный патрон, выковырял пыж и высыпал на раскрытую ладонь отца кучку цветного сахарного горошка, серебристых сахарных шариков, риса и конфетти.
– Господи Иисусе! – сказал Конрад. – Саботаж. Это же чертов саботаж.
– Саботаж? – переспросил Саймон. – Но как же…
– Саботаж! Саботаж! Нас обвели вокруг пальца.
Поднявшийся крик быстро разросся до гневного рева, который смешался с квохтаньем возвращавшихся по своим местам фазанов и подвывающим, безудержным хохотом одного из загонщиков, отставшего от своих товарищей и лежавшего теперь на земле в глубине леса, корчась от счастья и, как того требовал род его занятий, колотя, колотя, колотя по земле маленькими кулаками.
Глава третья
I
II
Дэвид и прочие загонщики уже сошли с просеки в лес. Стрелки и заряжающие, все сплошь мужчины, занимали позиции – два человека на каждый колышек с номером. Саймон подошел к одному из заряжающих.
– Вы мне просто дайте несколько коробок с патронами, – сказал он.
У каждого взрослого был свой заряжающий и по паре ружей, так что они могли стрелять из одного, пока заряжается другое. У Саймона имелось два собственных ружья двенадцатого калибра, однако одно было с вертикальным расположением стволов, один над другим – подарок тети Ребекки, которая, как и всякая женщина, совершенно не понимала, что такой дробовик ни на что не годен, из них и стреляют-то одни иностранцы, вооруженные грабители да ничтожества, развлекающиеся пальбой по уик-эндам. У порядочного дробовика, как известно всякому, стволы должны располагаться в ряд. Хуже того, затвор ружья был откидным, а не скользящим, что и вовсе выходило за рамки приличия. Поэтому, как ни красиво было это ружье и как ни интересно было бы поохотиться с ним в одиночку, без всяких загонщиков, Саймон оставил его дома. Он только молился, чтобы тетя Ребекка, которая переминалась с ноги на ногу где-то позади, вместе с дядей Тедом и подошедшими из деревни женщинами и зеваками, ничего не заметила. Было у Саймона и другое ружье, калибра четыре-десять, Саймон все свое детство лупил из него по воронам и кроликам, и однако же, после долгих внутренних препирательств, он решил взять на охоту лишь старый надежный дробовик двенадцатого калибра и заряжать его самостоятельно.
Он набил карманы куртки барбур[32] патронами. Сода приплясывала вокруг, открыто выражая все то возбуждение и удовольствие, которые Саймон так старался скрыть.
Он отыскал глазами своего семнадцатилетнего кузена Конрада, стоявшего на третьем номере, подошел и остановился позади него.
– А черт, – сказал Конрад. – Не стой сзади. Мне еще жить охота.
Саймон покраснел.
– Я хорошо стреляю, – пробормотал он.
– И убери свою чертову собаку, понял? Очень мне надо, чтоб она тут гавкала.
– Не станет она гавкать, – гневно ответил Саймон.
– Вот и хорошо, целее будет.
– Чш! – Пожилой лорд Дрейкотт, стоявший чуть дальше в линии стрелков, бросил на Конрада сердитый взгляд из-под широкой матерчатой кепки.
Конрад презрительно фыркнул:
– Господи боже, это ж фазаны! Они ничего толком не слышат.
– Это дикие птицы, Конрад, – прошептал ближайший к Конраду мужчина, в котором Саймон узнал друга отца, Макса Клиффорда. – Птицы, на которых охотятся. Их очень легко спугнуть. Здесь не Гэмпшир[33], они не приручены.
Макс говорил очень тихо, и все-таки в слове «Гэмпшир» прозвучало нечто до ужаса оскорбительное. Конрад побагровел и отвернулся. Саймон занял отведенное ему место. Сода уселась с ним рядом, вывалив язык и отдуваясь. Наступила тишина.
Саймон принялся шепотом повторять «Родительский совет»:
– Встал на место – стой потише. Зверь все видит, зверь все слышит. И не жадничай, мой свет, пусть стреляет и сосед.
Из леса на просеку вышел фазан и, громко клохча, прогулочным шагом направился к охотникам. Кто-то засмеялся.
Саймон нашарил в кармане два патрона, вытащил их.
– Меж соседом и тобой может зверь промчать стрелой. Затверди же назубок: никогда не целься вбок.
Фазан так и вышагивал по просеке, высокомерно покачивая взад-вперед головой.
Саймон вложил патроны в стволы, сомкнул ружье.
– Кто укрыт листвой – стрелок иль загонщики и звери? Осторожность не порок – не стреляй, не видя цели.
Самодовольная поступь фазана замедлилась. Он явно вглядывался вперед и, похоже, начинал постепенно осознавать, что перед ним – череда розовых лиц, коричневых, зеленых и красноватых твидовых курток, нацеленных на него поблескивающих ружей. Наконец он остановился и, выпучив не верящие увиденному глаза, вытянул вперед шею, – ни дать ни взять, подумал Саймон, косоглазый бармен из фильмов Лорела и Харди[34].
Саймон тяжело задышал через нос и сглотнул слюну.
– Попади или мазни, – шептал он, – но одно запомни туго: все на свете фазаны все ж не стоят смерти друга.
Фазан оглянулся на только что покинутую рощицу. Саймону показалось, что птица наконец сообразила, что к чему. Со все нарастающим обиженным криком – словно посылая оставшимся в лесу друзьям и родственникам отчаянное предупреждение, – фазан взметнулся в воздух.
В тот же миг лорд Логан поднес к губам серебряный свисток и дунул в него. В глубине леса поднялся громовый шум – это загонщики затопали и заколотили по земле палками.
Саймон облизал губы, расставил положенным образом ноги – правую немного позади левой, в четверть оборота, – взвел большим пальцем правой руки курок. Прочие ружья тоже поднялись на их подпорках. Сода выпрямилась.
Внезапно воздух наполнился целыми эскадрильями взлетающих фазанов. Отовсюду, сливаясь в подобие жестокого кашля, загрохотали выстрелы, облачка белого дыма распустились над землей.
Саймон уже столько раз прокручивал все это в уме. Птицам предстояло подняться из-под деревьев, отчего, собственно, позиции стрелков и находились там, где находились. Однако летят фазаны стремительно, а взмывает их по три-четыре сотни за раз. Ко времени, когда Саймон сумел прицелиться, они уже были над его головой. Одну из птиц он провожал стволом от самого леса и теперь, когда ружье задралось вверх почти вертикально, выстрелил. И сразу за тем уронил ствол на пятьдесят градусов вниз, поймал на прицел еще одного фазана и снова выстрелил, целя ему в клюв.
Он переломил ружье и наспех перезарядил его, когда из леса послышался крик:
– Хорош, тпру, тпру! Стой!
Последние несколько фазанов пропорхнули мимо, и Саймон услышал эхо заключительных залпов, раскатисто вернувшееся от кирпичных стен и оконных стекол дома, стоящего за спинами охотников в полумиле от них. Первая стая пронеслась секунд за сорок, а он только и успел, что пальнуть из двух стволов. Конрад расстрелял четырнадцать патронов. За деревьями поднялся визг и лай.
– Пошла, Сода! – закричал Саймон. – Пошла, девочка!
Сода рванулась вперед и понеслась к лесу: Саймону казалось, что вторым выстрелом он сумел-таки свалить птицу. Ничего, Сода разберется.
Снова поднялся крик:
– Смотрите! Смотрите!
Саймон посмотрел и, поскольку пороховой дым уже рассеялся, увидел, что воздух между охотниками и лесом наполнен чем-то схожим с осыпающимися лепестками. Собаки, поскуливая, в растерянности крутились среди завихрений разноцветной метели.
Саймон услышал голос тети Ребекки:
– Это же… Господи боже… Это же конфетти!
– Браво! Очаровательно! – воскликнул дядя Тед.
– Черт знает что! – сказал Конрад.
Сода трусцой выбежала из леса, таща в зубах фазана, которого и сложила к ногам хозяина.
Саймон с отвращением пригляделся к птице.
– Подранок, – сказал он.
Фазан был еще жив, клюв его открывался и закрывался, кривые, морщинистые лапки отчаянно дергались. Саймон поднял птицу и стал выкручивать ей шею, пока не раздался треск.
Вокруг него уже столпились другие охотники.
– Какого дьявола тут происходит?
– Вот вам и вся добыча!
Саймон недоуменно оглядел сгрудившихся вокруг людей.
– Что вы этим хотите сказать? – спросил он.
– Мы хотим сказать, – ответил Конрад, – что никто больше не подстрелил ни единой треклятой птицы. Вот что мы хотим сказать.
Саймон не понял, о чем он. Первая стая шла плотно, а это означало, что убитыми должны были оказаться никак не меньше сотни фазанов.
Лорд Логан взял фазана из рук Саймона. Генри, подручный егеря, поспешал к ним, лицо его выражало сразу и бешеный гнев, и совершенное недоумение.
Лорд Логан разглядывал фазана. В шейном оперении птицы застряли маленькие серебристые шарики.
– Серебряная дробь? – воскликнул кто-то. – Это уж слишком, Майкл, даже для вас.
Саймон заметил, как глаза отца на миг блеснули под густыми бровями.
– Это не дробь, – сказал он, перекатывая один из шариков между большим и указательным пальцами. – И не серебро.
Он вложил шарик в рот и раздавил его зубами.
– Сахар! – мрачно сообщил он. – Просто-напросто сахар.
Саймон достал из кармана неиспользованный патрон, выковырял пыж и высыпал на раскрытую ладонь отца кучку цветного сахарного горошка, серебристых сахарных шариков, риса и конфетти.
– Господи Иисусе! – сказал Конрад. – Саботаж. Это же чертов саботаж.
– Саботаж? – переспросил Саймон. – Но как же…
– Саботаж! Саботаж! Нас обвели вокруг пальца.
Поднявшийся крик быстро разросся до гневного рева, который смешался с квохтаньем возвращавшихся по своим местам фазанов и подвывающим, безудержным хохотом одного из загонщиков, отставшего от своих товарищей и лежавшего теперь на земле в глубине леса, корчась от счастья и, как того требовал род его занятий, колотя, колотя, колотя по земле маленькими кулаками.
Глава третья
I
Дорогой дядя Тед!
Пишу, чтобы поблагодарить Вас за подарок. Мне очень жаль, что Вы не смогли приехать на церемонию, но я понимаю, как ужасно Вы заняты.
Мистер Бриджес, наш преподаватель английского, говорит, что присланная Вами книга – это первое издание, чрезвычайно ценное. Я очень тронут Вашей щедростью. Я пока еще не читал «Четыре квартета», хотя мы разбирали, когда готовились к экзаменам, «Бесплодную землю»[35], и она мне очень понравилась, так что мне не терпится прочесть эти новые для меня стихи и понять их. Интересно, они как-то связаны с квартетами Бетховена?[36] Сейчас мой любимый поэт – Вордсворт[37].
Конфирмация прошла великолепно. Епископ Сент-Олбанский предварительно побеседовал со всеми нами, напомнив о важности предстоящего события. Когда ему пришло время возложить руку на мою голову, я почувствовал, что плачу. Надеюсь, Вам это не покажется странным. Думаю, меня сильнее всего растрогала мысль о передаче апостолической благодати. Христос возложил руку на голову Петра, а Петр стал епископом Римским и возлагал руку на головы тех, кто в дальнейшем сам становился епископом. И хоть мы порвали с Римом еще в шестнадцатом веке, епископы англиканской церкви по-прежнему могут проследить последовательность таких возложений, восходящую к самому Христу.
Когда я надкусил облатку, то удивился тому, какая она вкусная. Все уверяли меня, будто вкус у нее отвратительный – вроде картона. Мне она показалась похожей скорее на рисовую бумагу, которой выстилают изнутри коробки с миндальным печеньем. Вино было очень сладкое, но я как раз такое и люблю.
Вы написали о Вашей надежде на то, что конфирмация оправдает свое название и не только публично подтвердит мою веру, но и подтвердит нечто во мне самом. Что ж, по-моему, так оно и вышло. Все мы согласны в том, что мир наш с каждым годом приходит в упадок. В нем становится все больше преступлений, все больше нищеты, пороков, бедствий. Мне кажется, Благодать, о которой мы так много говорили в конфирмационных классах, – это, вероятно, единственное, что способно спасти мир. Я знаю, это очень идеалистическая мысль, но, по-моему, в ней больше логики, нежели в чем бы то ни было другом. Благодать ведь связана со способностью вникать в свой внутренний мир, а не только во внешний. Если бы каждый из нас вгляделся в свою собственную душу, или в дух, или – не знаю, какое слово кажется Вам более предпочтительным, – то все грехи мира развеялись бы как дым. Если бы мы все смогли воздеть руки и произнести: «Во всех проблемах повинен я», то никаких проблем и не осталось бы.
Саймона избрали на этот триместр председателем школьного комитета, он первый по всем предметам, и мы очень им гордимся. После школы он собирается в армию, но папа хочет, чтобы он попробовал поступить в Оксфорд. Я пока что не знаю, чем буду заниматься, однако в армию мне уж точно идти неохота. Больше всего мне хочется стать поэтом, как Вы.
В конце концов, разве есть на свете занятие более достойное?
Надеюсь, и Вы «поглотите» мою любовь. Еще раз спасибо за чудесный подарок.
С огромной любовью и множеством поцелуев,
Дэвид.
Я напряг все силы, стараясь припомнить, был ли и я в его годы вот таким же набожным паинькой, мелким дерьмом, которому так и хочется заехать в рыло. Я вспомнил, как слушал запретный джаз и забирался по приставной лестнице, чтобы подглядывать за раздевающейся дочкой директора школы; вспомнил все потасовки, весь пердеж и всю бестолочь стандартно-трясинного британского образования; вспомнил, как выл от несправедливости, ревел от страсти и кряхтел от одиночества; вспомнил и разговоры о поэзии, а как же, и свои заверения, что поэты будущего сграбастают человечество за яйца и вывернут их с такой силой, что весь род людской завопит, моля о пощаде. Но онанировать при мысли о грехе и благодати? Пикать вордсвортовскими сонетами? «Епископ Сент-Олбанский предварительно побеседовал со всеми нами, напомнив о важности предстоящего события», это что же такое, а? Или эта фарисействующая спринцовка сочиняла не письмо к крестному отцу, а статейку для школьного журнала? «Больше всего мне хочется стать поэтом, как Вы». Означает ли это, что он хочет стать, как и я, поэтом? Или он раболепен (и слабоумен) до такой степени, что подразумевает под этим желание стать таким же поэтом, каким был я? Христос хладоносный и трудоемкая Троица, ну и анус.
Батдерс-Ярд, 4,
Сент – Джеймс,
Лондон, ЮЗ 1
Дорогой Дэвид!
Какое замечательное письмо! Я очень рад, что мой скромный подарок попал в самую точку.
Я тоже огорчен тем, что не смог присутствовать на твоей конфирмации. Свою я помню с исключительной ясностью. Чичестерский кафедральный – это не самый красивый из наших великих соборов (а если правду сказать, он приземист и уродлив, как жаба), но память о нем для меня свята. Служба происходила в один из тех дней, какие случаются только в прошлом. Солнечные лучи целовали алтарную плиту, потиры, дискосы и канделябры, митру епископа и наши головы, головы юных неофитов, окружая оные золотистым сиянием, способным заставить и самого непреклонного атеиста, какой отыскался бы среди нас, подвывать от безоговорочной веры.
Впрочем, я что-то забрел совсем не туда. Я, главным образом, хотел сказать, какое сильное впечатление произвели на меня чувства, выраженные в твоем письме с такой отвагой и убежденностью. Единственный другой человек, которому я прихожусь крестным отцом, это твоя кузина Джейн, а, как тебе известно, та часть вашей семьи, к которой она принадлежит, меня не жалует, и потому я считаю, что мне повезло иметь столь интеллигентного и интересного крестного сына, с которым так приятно переписываться. Насколько я понимаю, у тебя скоро каникулы. Для меня было бы большой радостью, если бы мы смогли встретиться и посмотреть, не удастся ли нам совместно докопаться до самого дна в том, что касается искусства и жизни. Я вот думаю, нельзя ли мне где-нибудь летом приехать и немного пожить в Холле? Мы с тобой могли бы читать, размышлять, беседовать, попивать что-нибудь душеутешительное и собирать маргаритки или, как то предпочитал Берне, «сдирать траву родных полей»[41]. Родной мой сын (ты ведь помнишь Романа?) проведет большую часть каникул со своей почтенной и непочтительной матушкой, так что меня ожидают одиночество и отсутствие столь необходимых мне интеллектуальных и духовных стимулов.
Тед.
Ваше письмо заставило меня пуститься в пляс. Мама или папа скоро напишут Вам. Надеюсь, Вы сможете остаться у нас хотя бы на месяц!
С любовью и поцелуями, Дэвид.
Пишу, чтобы поблагодарить Вас за подарок. Мне очень жаль, что Вы не смогли приехать на церемонию, но я понимаю, как ужасно Вы заняты.
Мистер Бриджес, наш преподаватель английского, говорит, что присланная Вами книга – это первое издание, чрезвычайно ценное. Я очень тронут Вашей щедростью. Я пока еще не читал «Четыре квартета», хотя мы разбирали, когда готовились к экзаменам, «Бесплодную землю»[35], и она мне очень понравилась, так что мне не терпится прочесть эти новые для меня стихи и понять их. Интересно, они как-то связаны с квартетами Бетховена?[36] Сейчас мой любимый поэт – Вордсворт[37].
Конфирмация прошла великолепно. Епископ Сент-Олбанский предварительно побеседовал со всеми нами, напомнив о важности предстоящего события. Когда ему пришло время возложить руку на мою голову, я почувствовал, что плачу. Надеюсь, Вам это не покажется странным. Думаю, меня сильнее всего растрогала мысль о передаче апостолической благодати. Христос возложил руку на голову Петра, а Петр стал епископом Римским и возлагал руку на головы тех, кто в дальнейшем сам становился епископом. И хоть мы порвали с Римом еще в шестнадцатом веке, епископы англиканской церкви по-прежнему могут проследить последовательность таких возложений, восходящую к самому Христу.
Когда я надкусил облатку, то удивился тому, какая она вкусная. Все уверяли меня, будто вкус у нее отвратительный – вроде картона. Мне она показалась похожей скорее на рисовую бумагу, которой выстилают изнутри коробки с миндальным печеньем. Вино было очень сладкое, но я как раз такое и люблю.
Вы написали о Вашей надежде на то, что конфирмация оправдает свое название и не только публично подтвердит мою веру, но и подтвердит нечто во мне самом. Что ж, по-моему, так оно и вышло. Все мы согласны в том, что мир наш с каждым годом приходит в упадок. В нем становится все больше преступлений, все больше нищеты, пороков, бедствий. Мне кажется, Благодать, о которой мы так много говорили в конфирмационных классах, – это, вероятно, единственное, что способно спасти мир. Я знаю, это очень идеалистическая мысль, но, по-моему, в ней больше логики, нежели в чем бы то ни было другом. Благодать ведь связана со способностью вникать в свой внутренний мир, а не только во внешний. Если бы каждый из нас вгляделся в свою собственную душу, или в дух, или – не знаю, какое слово кажется Вам более предпочтительным, – то все грехи мира развеялись бы как дым. Если бы мы все смогли воздеть руки и произнести: «Во всех проблемах повинен я», то никаких проблем и не осталось бы.
Саймона избрали на этот триместр председателем школьного комитета, он первый по всем предметам, и мы очень им гордимся. После школы он собирается в армию, но папа хочет, чтобы он попробовал поступить в Оксфорд. Я пока что не знаю, чем буду заниматься, однако в армию мне уж точно идти неохота. Больше всего мне хочется стать поэтом, как Вы.
В конце концов, разве есть на свете занятие более достойное?
С подготовкой домашних заданий я на сегодня уже покончил и вот только что нашел в «Четырех квартетах» по-настоящему чудесную строку о том, что камни дома не отражают свет, но на самом деле поглощают его[39]. Я думаю, это говорит нам нечто о любви Господней.
Господень мир, его мы всюду зрим,
И смерть придет, копи или расходуй.
А в нас так мало общего с природой,
В наш подлый век мы заняты иным.[38]
Надеюсь, и Вы «поглотите» мою любовь. Еще раз спасибо за чудесный подарок.
С огромной любовью и множеством поцелуев,
Дэвид.
Я напряг все силы, стараясь припомнить, был ли и я в его годы вот таким же набожным паинькой, мелким дерьмом, которому так и хочется заехать в рыло. Я вспомнил, как слушал запретный джаз и забирался по приставной лестнице, чтобы подглядывать за раздевающейся дочкой директора школы; вспомнил все потасовки, весь пердеж и всю бестолочь стандартно-трясинного британского образования; вспомнил, как выл от несправедливости, ревел от страсти и кряхтел от одиночества; вспомнил и разговоры о поэзии, а как же, и свои заверения, что поэты будущего сграбастают человечество за яйца и вывернут их с такой силой, что весь род людской завопит, моля о пощаде. Но онанировать при мысли о грехе и благодати? Пикать вордсвортовскими сонетами? «Епископ Сент-Олбанский предварительно побеседовал со всеми нами, напомнив о важности предстоящего события», это что же такое, а? Или эта фарисействующая спринцовка сочиняла не письмо к крестному отцу, а статейку для школьного журнала? «Больше всего мне хочется стать поэтом, как Вы». Означает ли это, что он хочет стать, как и я, поэтом? Или он раболепен (и слабоумен) до такой степени, что подразумевает под этим желание стать таким же поэтом, каким был я? Христос хладоносный и трудоемкая Троица, ну и анус.
Батдерс-Ярд, 4,
Сент – Джеймс,
Лондон, ЮЗ 1
Дорогой Дэвид!
Какое замечательное письмо! Я очень рад, что мой скромный подарок попал в самую точку.
Я тоже огорчен тем, что не смог присутствовать на твоей конфирмации. Свою я помню с исключительной ясностью. Чичестерский кафедральный – это не самый красивый из наших великих соборов (а если правду сказать, он приземист и уродлив, как жаба), но память о нем для меня свята. Служба происходила в один из тех дней, какие случаются только в прошлом. Солнечные лучи целовали алтарную плиту, потиры, дискосы и канделябры, митру епископа и наши головы, головы юных неофитов, окружая оные золотистым сиянием, способным заставить и самого непреклонного атеиста, какой отыскался бы среди нас, подвывать от безоговорочной веры.
* * *
Полная херня, разумеется. Единственное, что в те послеполуденные часы поблескивало на свету, так это капля, свисавшая с кончика епископского носа.* * *
Как ни относись к этим делам, все-таки не приходится сомневаться в том, что божество, создаваемое собравшимися вместе людьми, которых объединяют общие духовные устремления, столь же осязаемо, сколь осязаем пол, на который эти люди преклоняют колени. Является ли сказанное более верным применительно к англиканскому собору, чем к буддийскому храму или гостиной, в которую сходятся на свой сеанс чокнутые спириты, об этом не мне судить. Мне приятно, однако, что тебе небезызвестен старина Том Элиот, которого я, кстати сказать, знал лично. Когда я только начинал, он издал меня в «Фэйбер энд Фэйбер»[40]. Ему случилось сказать обо мне несколько любезных слов – хотя, с другой стороны, под конец жизни он наговорил любезностей целой уйме бесталанных ничтожеств, ни об одной из которых ты не слышал и никогда не услышишь. Был, скажем, такой Боттерилл, от которого он пришел в совершенный восторг. И кто теперь читает Боттерилла? Читателей у него даже меньше, чем у меня, а это о чем-нибудь да говорит.Впрочем, я что-то забрел совсем не туда. Я, главным образом, хотел сказать, какое сильное впечатление произвели на меня чувства, выраженные в твоем письме с такой отвагой и убежденностью. Единственный другой человек, которому я прихожусь крестным отцом, это твоя кузина Джейн, а, как тебе известно, та часть вашей семьи, к которой она принадлежит, меня не жалует, и потому я считаю, что мне повезло иметь столь интеллигентного и интересного крестного сына, с которым так приятно переписываться. Насколько я понимаю, у тебя скоро каникулы. Для меня было бы большой радостью, если бы мы смогли встретиться и посмотреть, не удастся ли нам совместно докопаться до самого дна в том, что касается искусства и жизни. Я вот думаю, нельзя ли мне где-нибудь летом приехать и немного пожить в Холле? Мы с тобой могли бы читать, размышлять, беседовать, попивать что-нибудь душеутешительное и собирать маргаритки или, как то предпочитал Берне, «сдирать траву родных полей»[41]. Родной мой сын (ты ведь помнишь Романа?) проведет большую часть каникул со своей почтенной и непочтительной матушкой, так что меня ожидают одиночество и отсутствие столь необходимых мне интеллектуальных и духовных стимулов.
* * *
Возмутительно. До чего же ты докатился, Тед, сволочь ты этакая? Напрашиваешься в приживалы в загородный дом своего крестного сына? Признайся, старый, скорбный содомит, что единственный «интеллектуальный и духовный стимул», в каком ты когда-либо нуждался, это быстрый перепих в кустах с какой-нибудь девкой из прислуги. С другой стороны, для того, чтобы отработать эти дивные, дивные денежки, мне необходимо попасть в Суэффорд. Не исключено также, что общество мечтательного романтика сумеет внушить мне такое отвращение, что я возьму да и разрожусь каким-нибудь новым трескучим стишком.* * *
Так что, старик, может быть, ты обсудишь эту идею с родителями и посмотришь, как они к ней отнесутся? Я уж сто лет как не видел тебя, к тому же, как ни постыдно разгульна моя жизнь, обет, принесенный над твоей крестильной купелью, для меня кое-что значит. Возможно также, что твой юный энтузиазм вновь вдохновит меня на поэтическое творчество. Я обнаружил, что время и возраст подпортили мои способности по этой части и что, как отмечает твой любимый поэт, «прекрасное виденье» и впрямь «истаяло при заурядном свете дня».
Ужели сгинули провидца сны?
И скрылись проблески мечты?[42]
* * *
Вот же пакость! Мне пришлось вскочить и пробежаться по комнате, посвистывая, попевая и пиная ногами стенные панели, чтобы избыть оставленный этой гнусностью привкус.* * *
Итак, остаюсь в ожидании полного открытий и неожиданностей лета, твой любящий крестный отецТед.
* * *
Ах ты безобразный старый ханжа, какая же ты скотина, жуткая, жестокая скотина. Безмерное, раболепное, нечестивое, ничтожное чудовище. Как ты вообще можешь людям в глаза смотреть? Как можешь смотреть в зеркале на свою физиономию? Как можешь спать? Кошмарный, кошмарный человек.* * *
Дорогой дядя Тед!Ваше письмо заставило меня пуститься в пляс. Мама или папа скоро напишут Вам. Надеюсь, Вы сможете остаться у нас хотя бы на месяц!
Считаю дни.
… ни злые языки,
Сужденья прыткие, глумленье себялюбцев,
Приветствия, в которых нет души, ни все
Безрадостные встречи нашей жизни
Нас никогда не сломят, не смутят
Веселой веры – все, что зрим вокруг, Благословенно .[43]
С любовью и поцелуями, Дэвид.
II
Суэффорд-Холл,
Суэффорд,
Норфолк
Воскресенье, 19 июля 1992
Дорогая Джейн!
Вот тебе первое из обещанных донесений, писанное в стенах Трои. Мое письмо к твоему двоюродному и крестному брату, если последние вообще существуют на свете, сработало, как заклинание. Малыш Дэви разве что собственных карманных денег мне не выслал, дабы я оплатил ими железнодорожный билет, – до того ему не терпелось меня увидеть. Если я не обгажусь здесь самым постыдным образом, то смогу остаться в Холле до тех пор, пока поведение мое не выйдет за рамки приличия.
Вокзал «Ливерпуль-стрит» – с тех пор как я в последний раз его видел, – преобразовали в пагубную, неприемлемую смесь курортной пристани эдвардиан-ских времен с телевизионной студией под открытым небом. Совершенно омерзительное зрелище. Поскольку твой чек по какой-то непостижимой причине представляется мне требующим особых почестей, я поехал первым классом. Во всем поезде имелся, насколько я смог заметить, всего один вагон для курящих. «Британские железные дороги» в тщетных попытках собезьянничать авиалинии (затея сама по себе полоумная – все равно что явиться в парикмахерскую и попросить, чтобы тебя постригли под Линдсея Андерсона[44]) утыкала купе смехотворными глянцевыми табличками, на которых значится: «Исполнительный директор», «Важная особа» или еще какая-нибудь рвотная дребедень. Благодарение Иисусу, жить мне осталось недолго. Прости, в свете твоей болезни это замечание выглядит бесчувственным, но ты понимаешь, что я имею в виду.
Так или иначе, после полуторачасового скольжения ландшафтов за моим окном поезд с лязгом и дрязгом, от которых у меня испуганно поджались яйца, впоролся в станцию Дисс[45], разрушив при этом пирамидку из бутылочек «Джонни Уокер», которую я соорудил на столике моего купе. На платформе я увидел юношу, который подбрасывал и ловил ключи от машины – совершенно как играющий с серебряным долларом гангстер. Лоснистый черный спаниель сидел у его ног, вывесив, по обычаю своего племени, язык наружу. Мои неуклюжие попытки пропихнуть чемодан по всей его ширине в узкую дверь купе, должно быть, объяснили молодому человеку, кто я такой. Вряд ли он помнит меня с той поры, когда я – четыре года назад – в последний раз осквернил своим присутствием Суэффорд.
– Здравствуйте, сэр, – сказал он и, ухватив чемодан, сноровисто повернул его боком и вытащил наружу. – Я Саймон Логан. Добро пожаловать в Норфолк.
– Спасибо, добрый человек. Тед Уоллис.
– А это Сода. Моя спаниелиха.
– Чрезвычайно рад знакомству, Сода, – сказал я, в знак приветствия опустив к собачьей морде указательный палец.
Саймон повел меня к выходу из вокзала.
– Дэвид тоже хотел приехать, но я подумал, что поездка в двухместке доставит вам удовольствие.
На парковке стоял двухцветный – синий лед со слоновой костью – «остин-хили». Машина для образцовой старлетки, подумал я, в такой могла бы фотографироваться Диана Дорс[46] – повязанная шарфом голова откинута, зубы блестят, сверкают похожие на два крыла солнечные очки. Ты, скорее всего, слишком молода, чтобы помнить, кто такая Диана Доре, но я решил вставить ее сюда, не потребовав с тебя дополнительной платы. Я-то, разумеется, рассчитывал увидеть Майклов «роллс-ройс» с его богатыми припасами, но мальчик так откровенно радовался своей машине, что я одобрительно пощелкал языком.
– Крышу и окна я оставил дома, чтобы освободить в багажнике место для ваших чемоданов. Дождя пока ожидать вроде бы не приходится, верно?
Я оглядел бескрайнее небо Восточной Англии, безоблачное и синее, как… нужного уподобления моему поэтическому дару подыскать не удалось. Не могу придумать, какое такое синее как. Синее как синее. Синее, как панталоны Мадонны. Какое было синее, такое и было.
Едва лишь городишко Дисс остался позади, пение мотора и лишенная указателей дорога сразу приступили к созданию приятной иллюзии тихой и пыльной Англии Дорнфорда Йейтса[47]. Я почти ожидал увидеть лошадей, в ужасе встающих на дыбы при виде автомобиля, и разинувших рты селян, которые в изумлении тычут друг друга локтем в бок. Пелена покоя лежала на всем, и мы прорывали ее, как быстрый катер прорывает поверхность озера. О Дорнфорде Йейтсе ты, надо думать, тоже слыхом не слыхивала, однако вот он, получи.
Суэффорд,
Норфолк
Воскресенье, 19 июля 1992
Дорогая Джейн!
Вот тебе первое из обещанных донесений, писанное в стенах Трои. Мое письмо к твоему двоюродному и крестному брату, если последние вообще существуют на свете, сработало, как заклинание. Малыш Дэви разве что собственных карманных денег мне не выслал, дабы я оплатил ими железнодорожный билет, – до того ему не терпелось меня увидеть. Если я не обгажусь здесь самым постыдным образом, то смогу остаться в Холле до тех пор, пока поведение мое не выйдет за рамки приличия.
Вокзал «Ливерпуль-стрит» – с тех пор как я в последний раз его видел, – преобразовали в пагубную, неприемлемую смесь курортной пристани эдвардиан-ских времен с телевизионной студией под открытым небом. Совершенно омерзительное зрелище. Поскольку твой чек по какой-то непостижимой причине представляется мне требующим особых почестей, я поехал первым классом. Во всем поезде имелся, насколько я смог заметить, всего один вагон для курящих. «Британские железные дороги» в тщетных попытках собезьянничать авиалинии (затея сама по себе полоумная – все равно что явиться в парикмахерскую и попросить, чтобы тебя постригли под Линдсея Андерсона[44]) утыкала купе смехотворными глянцевыми табличками, на которых значится: «Исполнительный директор», «Важная особа» или еще какая-нибудь рвотная дребедень. Благодарение Иисусу, жить мне осталось недолго. Прости, в свете твоей болезни это замечание выглядит бесчувственным, но ты понимаешь, что я имею в виду.
Так или иначе, после полуторачасового скольжения ландшафтов за моим окном поезд с лязгом и дрязгом, от которых у меня испуганно поджались яйца, впоролся в станцию Дисс[45], разрушив при этом пирамидку из бутылочек «Джонни Уокер», которую я соорудил на столике моего купе. На платформе я увидел юношу, который подбрасывал и ловил ключи от машины – совершенно как играющий с серебряным долларом гангстер. Лоснистый черный спаниель сидел у его ног, вывесив, по обычаю своего племени, язык наружу. Мои неуклюжие попытки пропихнуть чемодан по всей его ширине в узкую дверь купе, должно быть, объяснили молодому человеку, кто я такой. Вряд ли он помнит меня с той поры, когда я – четыре года назад – в последний раз осквернил своим присутствием Суэффорд.
– Здравствуйте, сэр, – сказал он и, ухватив чемодан, сноровисто повернул его боком и вытащил наружу. – Я Саймон Логан. Добро пожаловать в Норфолк.
– Спасибо, добрый человек. Тед Уоллис.
– А это Сода. Моя спаниелиха.
– Чрезвычайно рад знакомству, Сода, – сказал я, в знак приветствия опустив к собачьей морде указательный палец.
Саймон повел меня к выходу из вокзала.
– Дэвид тоже хотел приехать, но я подумал, что поездка в двухместке доставит вам удовольствие.
На парковке стоял двухцветный – синий лед со слоновой костью – «остин-хили». Машина для образцовой старлетки, подумал я, в такой могла бы фотографироваться Диана Дорс[46] – повязанная шарфом голова откинута, зубы блестят, сверкают похожие на два крыла солнечные очки. Ты, скорее всего, слишком молода, чтобы помнить, кто такая Диана Доре, но я решил вставить ее сюда, не потребовав с тебя дополнительной платы. Я-то, разумеется, рассчитывал увидеть Майклов «роллс-ройс» с его богатыми припасами, но мальчик так откровенно радовался своей машине, что я одобрительно пощелкал языком.
– Крышу и окна я оставил дома, чтобы освободить в багажнике место для ваших чемоданов. Дождя пока ожидать вроде бы не приходится, верно?
Я оглядел бескрайнее небо Восточной Англии, безоблачное и синее, как… нужного уподобления моему поэтическому дару подыскать не удалось. Не могу придумать, какое такое синее как. Синее как синее. Синее, как панталоны Мадонны. Какое было синее, такое и было.
Едва лишь городишко Дисс остался позади, пение мотора и лишенная указателей дорога сразу приступили к созданию приятной иллюзии тихой и пыльной Англии Дорнфорда Йейтса[47]. Я почти ожидал увидеть лошадей, в ужасе встающих на дыбы при виде автомобиля, и разинувших рты селян, которые в изумлении тычут друг друга локтем в бок. Пелена покоя лежала на всем, и мы прорывали ее, как быстрый катер прорывает поверхность озера. О Дорнфорде Йейтсе ты, надо думать, тоже слыхом не слыхивала, однако вот он, получи.