– Спасибо тебе за эти слова, Тед. Знаешь, должна признаться, иногда начинает казаться, что тебя недооценивают. В последние годы в благотворительных и школьных комитетах появились такие ужасные типы. Злобные, капризные, глумливые. Они думают, что мне только и следует улыбаться да кивать, как королеве. А стоит мне что-нибудь предложить, они меня высмеивают, как будто все, что от меня требуется, – это позволить ставить мое имя в начале письма и носить большую шляпу.
   Я слишком хорошо представлял себе эти сборища. Ничтожества в рыжих веснушках, дымчатых очках, дешевых костюмах, кольцах с печатками и кожаных мокасинах, измученные бритвенными порезами и синдромом кишечной колики, импортеры корейских стригущих машинок и управляющие тренировочными площадками для гольфа, заполонившие ныне все правления, комитеты и магистратуры страны, – что способны они увидеть в этой леди Понсонби-Смити-Твистлетон-Тра-ля-ля?[171] Консерваторы, либералы или лейбористы, все они считают ее никчемным посмешищем.
   Представляю себе, как Энни радостно предлагает:
   – Разве не интересно было бы попросить герцогиню Кентскую открыть в колонии для малолетних новый туалетный комплекс?
   Обмен насмешливыми взглядами, головы неверяще покачиваются, осыпая перхотью листки с повесткой дня.
   – При всем уважении к леди председательнице, это было бы в высшей степени неуместно, – произносит некий подрядчик административного строительства, подразумевая, собственно: «Ладно, пташка, мы подумаем, спасибо. Ты просто закрой свой классный ротик и подпиши гребаный чек».
   Бедняжка, все ее преступление в том, что она старается быть любезной.
   – То, что ты делаешь, – сказал я, – невозможно не оценить. Господи боже, да взять хоть твою семью! Я предпочел бы иметь четверку замечательных, готовых принести пользу человечеству сыновей, чем четверку слабеньких стихотворений, покрывающихся плесенью в «Оксфордской антологии современной поэзии».
   – Но у тебя ведь тоже есть дети.
   – Это у Элен они есть. Я – олицетворение Дурного Влияния. Мне кажется, своих крестных детей я знаю лучше, чем Романа и Леонору.
   – Тед, разве можно так говорить. Я уверена, ты чудесный отец, достаточно посмотреть, как ты ведешь себя с Дэви. Ты обращаешься с ним как с равным.
   – Это я из тщеславия. Мне следовало бы обращаться с ним как со старшим.
   – Ах, милый, я понимаю, о чем ты. Он тебя не очень донимает?
   – Господь всемогущий, что ты! Сколько я представляю, школьные характеристики у этого мальчика будут почище, чем у святой Агнессы[172].
   – Теперь ты понимаешь, почему я сказала тебе, что тревожусь за него? Понимаешь, что это вовсе не истерика? Ему приходится очень трудно. Вырасти словно бы в тени такого мальчика, как Саймон. Я временами… а, вот и он!
   Показался Дэвид, помахивающий набитой книгами сумкой.
   – О чем это вы тут беседуете?
   – О характерных отличиях десятилетнего «Макаллана» от восемнадцатилетнего. Я объяснил твоей маме, что десятилетний хоть и дешевле, да лучше.
   – Совершенно с вами согласен, – сказал Дэвид. Нахаленок.
   По пути к парковке я спросил у него, что он взял в библиотеке.
   – Да так, книги.
   Мне, впрочем, удалось, когда он забрасывал сумку на заднее сиденье «рендровера», углядеть одно из названий.
   Название было такое: «Стаунтон. Анатомия лошадей». Оп-ля.
   На этом мой доклад касательно леди Энн временно завершается, хоть я был бы не прочь порасспросить ее о том, что означают слова «в тени такого мальчика, как Саймон».
   5. Ни в коем случае не увивайтесь вокруг Патриции. Она человек очень специфический, не стоит ее обижать.
   Эта фраза недостойна тебя в каждой ее частности. Полагаю, я должен почувствовать себя польщенным картиной, которую рисует твое воображение: Патриция, позволяющая мне «увиваться вокруг» нее. Или тебе представляется, что я способен пасть на нее этаким орлом и изнасиловать? Хотя в ее случае правильнее сказать – встать на цыпочки и изнасиловать.
   В том, что она «специфична», я нисколько не сомневаюсь. А о ком, черт подери, нельзя сказать того же самого? От использования слова «специфичный» всего один шажок до завершения телефонного разговора фразой «люблю тебя» вместо более привычных и желательных «пока» или «ну и иди в жопу».
   Как бы то ни было, твои предостережения излишни, поскольку это она увивается вокруг меня.
   После второго завтрака она отыскала меня в гамаке – я отдыхал в нем с «Телеграф» и стаканчиком обычного.
   – Сыграем в крокет, Тед?
   – Ну, – откладывая газету, ответил я, – воротца я вижу ясно, но где же шары и молотки? Или мы будем использовать ежей и фламинго?
   – Все вон в той хижине, – сказала она, указывая на симулякрум виллы «Ротонда». Хижина, это ж надо.
   В крокет я играю довольно прилично. Не знаю уж почему, в любой другой игре я не более чем обуза. Вчера вот играл с Саймоном в теннис: от мальчишки только и требовалось, что важно стоять в середине корта и мягко перебрасывать мяч через сетку, а я колбасил по другую ее сторону, хлеща ракеткой по воздуху, мотаясь из стороны в сторону и пыхтя, что твой «Ньюкомен»[173]. Оливер, наблюдавший за игрой, сказал, что это зрелище привело ему на ум ветряную мельницу, наскакивающую на Дон Кихота.
   А вот кроткое и злорадное искусство крокета в большей мере отвечает моему низко лежащему центру тяжести и высокоразвитой злобности. Играли мы в наилучшую его разновидность – двумя шарами, – я своими фашистскими фаворитами, красным и черным, Патриция же выбрала желтый и синий. Сдается, мое мастерство взяло ее врасплох, хоть она и сама играет изрядно, так что первый обход лужайки совершился в сосредоточенном молчании, нарушаемом лишь плюханьем и шелестом шаров, вылетающих за границу лужайки.
   Впрочем, когда мы приблизились к последним воротцам, Патриция махнула рукой на попытки выиграть у меня и выказала склонность поболтать. Похоже, у нее имелось подобие продуманной повестки дня.
   – Тед, почему вы так вели себя в четверг вечером?
   – Вел себя как?
   – Вы прекрасно знаете.
   В четверг у нас был парадный обед. Как ты можешь видеть из составленной мною хроники событий, я вел себя самым что ни на есть образцовым образом. Насколько я в состоянии судить, в салат тогда нагадил не я, а Оливер и, до определенной степени, Дэви. Примерно это я и сказал Патриции.
   – Что бы здесь ни происходило, – ответила она, – вы можете только погубить все вашим скепсисом и презрительностью. Вам это, может, и представляется очень забавным, но я считаю, что вы могли бы проявлять к своим крестникам немного больше уважения.
   Это к кому же, Джейн, к тебе или к Дэви? Теперь я и вправду запутался окончательно.
   – Мысли, Патриция, – сказал я, – как вы легко можете себе представить, уже начинают выпускать бутоны и булькать в первичном бульоне моего разума, неразвитые и перемешанные, как протозойные формы жизни. Некоторые из хоть на что-то похожих образчиков их могут когда-нибудь эволюционировать в подобия разумных существ, пока же в этом забеге цивилизаций моя планета, похоже, отстает от всех прочих на миллиарды лет. Когда вы говорите «что бы здесь ни происходило», что вы, собственно, имеете в виду?..
   – Если вам угодно сидеть в зрительном зале и отпускать язвительные замечания, дело ваше, Тед. Но предупреждаю, попробуйте нам все испортить, и я… я убью вас.
   – Да что испортить-то?
   – О господи боже… – Патриция отшвырнула молоток и прожгла меня яростным взглядом. – Вы просто какой-то кабан африканский, вот вы кто. Огромный, жирный и злобный бородавочник.
   Она вертанулась кругом и потопала в дом, что-то бормоча, давясь разбушевавшимися чувствами. Глядя ей вслед, я вдруг заметил, что кто-то приближается ко мне от угла лужайки. То была улыбавшаяся во весь рот Ребекка с наполненной клубникой плетеной корзинкой в руках.
   – Все та же волшебная способность ладить с женщинами, Тед?
   – Есть люди, – ответил я, нагибаясь, чтобы подобрать шары, – которые терпеть не могут проигрывать.
   – Да брось, Тед, дело же не только в этом, а? Пытался пощупать ее, когда она нагнулась, чтобы ударить по шару?
   – Никак нет, – ответил я. – И в мыслях не имел.
   – Тогда ты не Тед Уоллис, а самозванец, и мне следует пойти позвонить в полицию.
   – Нет, говоря вообще, в летний день любая нагнувшаяся женщина в короткой юбочке приводит в действие определенный рефлекс, однако могу тебя заверить, что рефлекс этот погребен под годами разочарований и находится полностью под моим контролем.
   – Так в чем тогда дело? Пойдем посидим на ступеньках, и ты мне все расскажешь.
   Мы уселись, спинами к летнему домику.
   – Что здесь происходит, Ребекка? Просто скажи мне, какого дьявола здесь происходит?
   – Дорогой, ты же здесь дольше моего. Вот ты мне и скажи.
   Боюсь, Джейн, что в этот миг я наполовину выдал тайну нашего маленького заговора.
   – Ну, для меня все началось так, – сказал я. – Пару недель назад я столкнулся с Джейн. Она меня узнала, я ее нет, отчего и почувствовал себя полнейшим дураком.
   – Я думаю, нам обоим известно, кто в этом повинен, дорогой.
   – Да, хорошо, кто угодно. Мы отправились к ней домой, она рассказала мне о лейкемии и так далее.
   – И наговорила кучу всякого насчет Бога?
   – О чудесах сказано было, это точно. О чем-то, исходящем отсюда, из Суэффорда. Она уверяла, что была… ну… исцелена.
   – Мне ли не знать! В Филлимор-Гарденз посыпались экстатические письма с восхвалениями Господа и многих чудес Его.
   – Ты ей веришь?
   – Как и ты, дорогой, потому я и здесь. Чтобы все выяснить. Видишь ли, у нас, у меня и Джейн, один и тот же врач.
   – И что он говорит?
   – Ты же знаешь врачей. Ремиссия его удивила, однако он в высшей степени осторожен.
   – Значит, ремиссия была точно?
   – Никаких сомнений.
   – Хм. – Некоторое время я просидел, размышляя.
   Ребекка разглядывала клубнику.
   – Но какое отношение имеет все это, – наконец спросила она, – к данному Патрицией превосходному описанию твоей персоны как бородавочника – огромного, жирного и злобного бородавочника?
   – Ей известно о чудотворном выздоровлении Джейн?
   – Наверняка. Лучшие подруги.
   – Кто еще знает?
   – Понятия не имею, дорогой. Как я понимаю, все случилось в конце июня. Саймон привез Джейн с Норфолкской выставки совершенно обессиленной, белые кровяные тельца чуть ли не сочились из ее пор. Майкл и Энн были, разумеется, здесь, поскольку Саймона с Дэви отпустили из школы домой – отпраздновать окончание экзаменов; может, был и еще кто-то кто, не знаю. Ах да, Макс и Мери, они в это время жили в доме, я почти уверена.
   – Стало быть, каждый из них уверовал в это чудо?
   – Меня не спрашивай.
   Я набрал пригоршню клубники и еще немного поразмышлял.
   – Ладно, думаю, Саймон не уверовал. Он мне позавчера рассказывал про обморок Джейн. Сравнил ее поправку с выздоровлением знакомых ему свиней.
   – Романтичный шельмец, – заметила Ребекка.
   – С другой стороны, Оливер… Вот он, похоже, что-то проведал. Тут я почти не сомневаюсь.
   – Если где-то подрос трюфель, Оливер его унюхает, будь спокоен.
   – Да и Патриция явно считает, что мне все известно, но только я скептически посмеиваюсь в рукав.
   – Ну, именно такое впечатление ты и произвел позавчера во время обеда, не так ли?
   Ребекка ссылалась на беседу по поводу «целительства» и «психиатрии», которая состоялась у меня с епископом и прочими.
   – Ты же понимаешь, милая, не правда ли, что весь этот разговор о чудесах попросту нелеп?
   – Я знаю только одно, дорогой. Джейн должна была умереть в конце июня.
   – Почему ты не дала мне знать? Почему я только благодаря случайности узнал, что моя единственная крестная дочь больна лейкемией?
   – А то тебе было до этого дело. Чтобы заставить тебя оторвать твои красные зенки от стакана с виски, одной лишь умирающей крестницы не хватило бы. Я знаю, что ты собой представляешь. Оливер рассказывает мне про все твои художества. Да ему и рассказывать не нужно – я газеты читаю. Элитарный пропойца, буйствующий в Сохо и Вест-Энде, оскорбляя каждого встречного и просиживая жирную задницу в барах вместе с такими же кончеными дружками, блюющий желчью на всякого, кому меньше пятидесяти, и отгрызающий целые куски от рук, которые осмеливаются его покормить.
   – Ребекка…
   – Но теперь-то тебя уволили, верно? И тут вдруг понадобились богатые, влиятельные друзья, которые помогут тебе выбраться из пруда прогорклой мочи, в котором ты барахтался последние двадцать лет. Теперь ты будешь пускать слюни, изображая кроткое сочувствие, теперь тебя распирает отеческая заботливость. Да что там, дорогой, ты даже пить стал меньше и катаешься в лодочке с крестником, точно старый беловласый святой, – лишь бы тебе позволили остаться внутренне все тем же циничным, злобным, старым дерьмом, которое так хорошо знает и любит весь божий свет.
   Вот тебе, Джейн, и вся твоя мать, в кратком изложении. Подозреваю, что я единственный в мире человек, который осмелился отвергнуть ее. Пусть это случилось два десятилетия назад – для умов, подобных ее, времени не существует. Месть для Ребекки – это блюдо, которое надлежит сервировать холодным, купающимся в coulis[174] из ядовитых сарказмов, обложенным побегами белладонны и со всей силы швыряемым в рожу несчастного ублюдка, которого она наметила в жертвы.
   Я встал, стряхнул со штанов черенки клубники и, не сказав ни слова, ушел.
   По пути к дому я столкнулся с Кларой Косоглазой.
   – Добрый день, мистер Уоллис, – сказала она. – А я как раз за вами.
   Во всяком случае, я полагаю, что сказала она именно это. Я бы не стал и пытаться сымитировать шепелявые речи бедняжки.
   – Вот как? А зачем?
   Она смотрела мне прямо в лицо (и еще на какой-то неопознанный объект, расположенный в ста двадцати градусах к западу).
   – Дядя Майкл хочет видеть вас в своем кабинете.
* * *
   Человеку, попадающему в кабинет лорда Логана, первым делом приходит на память штаб-квартира Эрнста Ставро Болфельда[175] . Какие-то пульты управления, шторы с электрическим приводом, проекционные экраны, средства связи, глобусы, внутри которых обретаются графинчики с виски, и большие экраны видеофонов – это всего лишь видимые и кое-как опознаваемые элементы технического оснащения.
   – Выбираете город для уничтожения, мистер Бонд? Ну-с, и который же? Нью-Йорк? Ленинград? Париж? Нет, погодите, Лондон! Конечно! Гудбай Пиккадилли, прощай Лестер-сквер[176] , как любите повторять вы, англичане.
   – Тед! – Майкл с сигарой в зубах полупривстал из кресла. – Прости, что вытребовал тебя, точно проштрафившегося капрала. Я жду звонка из Южной Африки.
   – Бизнес или политика?
   Майкл широко известен обыкновением запускать лапы в дела государств-наций. По стенам кабинета развешены фотографии, на которых он ослепительно улыбается в камеры, приняв самые разные позы, свидетельствующие о близких отношениях с мировыми лидерами: на одной его рука обнимает за талию Валенсу, на другой он застыл бок о бок с Манделой, на третьей чокается стопочкой водки с Ельциным, на четвертой восседает с Арафатом на нелепо вызолоченной софе а-ля Людовик XVI, на пятой играет в гольф с Джеймсом Бейкером[177] и Джорджем Бушем.
   – Какая разница? В Йоханнесбурге есть табачная компания, к которой я присматриваюсь. Сам знаешь, Южная Африка – развивающаяся страна.
   – Обожаю твой оптимизм.
   Майкл отмахнулся рукой от кольца сигарного дыма, а заодно и от неуверенности всякого, кто ограничен настолько, чтобы сомневаться в нем.
   – Итак, Тедвард. Что ты желал бы узнать?
   Я поначалу не понял, о чем он? Потом до меня дошло, и по лицу моему расплылась широченная улыбка:
   – Так ты надумал? Поможешь мне?
   – Я и мои адвокаты получаем абсолютное право вето?
   Я с силой закивал:
   – Определенно. – Как будто до этого когда-нибудь дойдет.
   Майкл немедля толкнул через стол стопку страниц – отпечатанных через один интервал, с узкими полями, сшитых зеленой нитью.
   – Прочти и подпиши, – сказал он. – Поставь инициалы там, где я их поставил, и полную подпись там, где расписался я.
   О пути сильных мира сего.
   – Мне обязательно это читать? – спросил я.
   – Тедвард, какой жалобный тон, совсем как у ребенка, которому слишком много задали на дом. Твоя «Баллада бездельника», должно быть, вылилась прямо из сердца. Да я прочитываю документы, которые объемистей этого в двадцать раз, сидя на толчке перед завтраком.
   – Чего ж тогда удивляться, что у тебя геморрой, – сказал я.
   – Ты знаешь о геморрое? – нахмурился Майкл.
   – Мы сострадальцы, – торопливо сказал я. – Я понял все по тому, как ты усаживаешься.
   – Ну писатели! Не такие уж вы и бездельники. Только все ваше дело – приглядываться к людям.
   Как мило, что он в это верит.
   – Так скажи мне, – произнес я, передразнивая одну из его излюбленных вводных фраз, – что в этих бумагах?
   – Стандартный контракт на авторизованную биографию. Право на судебный запрет. Не волнуйся, там нет ничего, что помешает тебе получить полный авторский гонорар. Кстати, о гонорарах. Ты должен мне один пенни.
   Он протянул через стол раскрытую ладонь.
   – Как это? – Я удивленно уставился на него.
   – Согласно закону, – сказал Майкл, – контракт не вступает в силу без выплаты вознаграждения. Кто-то кому-то, а заплатить должен. В документе, который ты вот-вот подпишешь, сказано, что за вознаграждение в сумме одного пенни я соглашаюсь сотрудничать с тобой при написании биографии, именуемой в дальнейшем «Материалом». Вот так. Один пенни, прошу.
   Озадаченный этим сочетанием юридической зауми с неподдельной серьезностью, я порылся в кармане брюк и достал монету.
   – Сдача с пяти пенсов у тебя найдется?
   – Определенно. – Майкл поймал брошенную мной монету, выдвинул ящик стола, достал металлическую коробочку, покопался в ней и извлек два двух-пенсовика. – Четыре, пять, – сказал он. – Обменяемся рукопожатием, деловой партнер. Мы заключили сделку.
   Я встал, чтобы пожать ему руку, но тут он расхохотался, повергнув меня в окончательное смущение.
   – Тедвард! Улыбнись! Любая сделка требует, чтобы ее отметили.
   – Извини, – сказал я. – Твоя серьезность внушила мне благоговейный страх.
   – Вот тебе первый урок того, как мы работаем. Мрачная решительность до самого момента подписания и обмена рукопожатием. А после того как подписи поставлены и одна рука пожала другую, нас обуревает экстаз, который никакой любви и не снился.
   Майкл поставил на стол два магнитофончика и нажал на обоих кнопки записи.
   – По одному на каждого, – сказал он. – Просто чтобы мы с тобой знали, до чего уже добрались.
   Так мы с ним и сидели, пока Майкл пересказывал историю своей жизни, прерываясь лишь для того, чтобы ответить на два звонка из Йоханнесбурга и на один зов к чаю да принять оттуда-отсюда четырнадцать факсов. Подробности нашего разговора, Джейн, я оставлю до уик-энда. Пока скажу лишь, что многоепрояснилось.
   Нынче утром, однако ж, случилось нечто довольно странное.
   Я сполз сверху к завтраку, надеясь перехватить бекон, пока тот не обратился в подошву, и, как обычно, сидел один, с «Телеграф», у торца обеденного стола.
   Вошла Патриция, раскрасневшаяся и взволнованная.
   – Тед! – воскликнула она. – Как хорошо, что я вас застала.
   – Выпейте кофе, – ответил я с некоторой холодностью. Я нахожу затруднительным изображать сердечность, общаясь с девицей, совсем недавно обозвавшей меня бородавочником, – как бы сильно не хотелось мне вбить мой кляп в ее дудку.
   Кофе, однако, ее не интересовал. Что-то другое было у нее на уме. Причем далеко не дурное.
   – Тед, простите мне все, что я наговорила вчера.
   – О.
   – Я так жалею об этом. Не знаю, что на меня нашло. Я нагрубила вам совершенно безобразным образом.
   – Нисколько, нисколько.
   – И вообще несла какую-то чушь.
   В этот миг появился разыскивающий Логана Саймон – на обычно пустом лице его читалась тревога.
   – По-моему, он работает в кабинете, – сказала Патриция. – Что-нибудь случилось?
   – Да, в общем, нет. Я, собственно, насчет Сирени. Это папина кобыла. Похоже, ей лучше. Просто хотел сообщить ему, вот и все.
   И он отвалил, оставив нас с Патрицией наедине. Она продолжила свои несколько натужные извинения:
   – Понять не могу, почему я была так груба с вами. Последнее время мне приходилось несладко. Наверное, в этом все и дело. Вы, может быть, слышали, что мой… что Мартин, мужчина, с которым я жила, бросил меня. Я очень…
   – Старушка, милая, – сказал я. – Прошу вас. Забудьте об этом.
   – Просто мне показалось, что за обедом вы намекали на меня. Когда говорили о психиатрах. Понимаете, я тоже ходила к одному, вот и решила, что вам об этом известно и вы надо мной смеетесь.
   – Патриция, да я бы и на миг…
   – Нет, теперь-то я это поняла. Пролежала всю ночь без сна, думая, какая я скотина. Вы же просто так говорили, вообще. Да и откуда вам было знать?
   – Я сам виноват, что разболтался, не подумав. Это мне следовало бы извиниться перед вами.
   Она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ. Где-то в самой глуби штанов заброшенный старый червяк дрогнул и пошевелился во сне.
   Она поцеловала меня в щеку:
   – Никаких обид, никакой натянутости между нами?
   – Разумеется, нет, дорогая, – соврал я.
   Я смотрел на ее великолепно устроенный зад, который, покачиваясь, выплывал из комнаты, и чувствовал, как эта самая натянутость сникает у меня в паху. Высокий зад, подобие полочки, идущей прямо от копчика, – на такой заварочный чайник можно ставить.
   И все же, Джейн, о чем она, черт ее возьми, толковала? Она не одурачила меня и на секунду. Улыбка ее была слишком бодрой, поцелуй в щечку слишком театральным. Уж ущемленную-то гордость я как-нибудь различить способен. Она извинилась передо мной, потому что ей так велели. Хм. Мысли, мысли.
   Вернемся, однако ж, к заданной мне программе и обратимся к Шестой Декларации:
   Вы рассказали только о гостях. Но ведь в доме множество других людей. Домашняя прислуга, садовники, конюхи и так далее, тот же Подмор. А о них у Вас ни слова.
   Что тебе требуется, кровиночка моя? Я не из тех непринужденно аристократичных типов, что способны прогуливаться с королями, не утрачивая умения общаться с людьми из любых слоев общества. Я – убогий буржуа, изображающий declasse[178]. Дай мне хоть дух перевести, куколка.
   О слугах, известных мне по именам, могу рассказать следующее. Существует Подмор, зовут Диком, ведет себя скорее как изгнанный из профсоюза и подрабатывающий чем придется коммивояжер, чем как дворецкий, – с другой стороны, такими давно уже стали все на свете дворецкие, даже те, что подвизаются в герцогских домах (как будто я хоть в одном бывал). Старшие слуги лишились способности притворяться людьми, не имеющими ни корней, ни личной жизни, ни сексуальности. Достаточно раз взглянуть на Подмора – и мгновенно, увы, понимаешь, что родился он в Каршалтон-Бичиз[179] , что в пятидесятые годы водился со стилягами, которых тогда называли «Тедди-бой»[180] , а после перебрался вместе с женой, Джулией, в Норфолк (подальше от гула машин и того, что в ту пору именовалось «крысиными бегами»…), что он успел присмотреть во Флориде площадку для гольфа, в которой купит пай, уйдя в скором уже времени на покой, и что он не понимает, почему Логан не заменил французские окна главной гостиной стеклянными раздвижными дверями.
   В сущности, больше мне о нем сообщить нечего, кроме подозрений, что он – несмотря на наличие миссис Подмор – тайный педераст. В том, как он поглядывает на Дэви, присутствует нечто гомосексуальное.
   Джули Подмор исполняет роль домоправительницы, обязанности ее сводятся в основном к тому, чтобы сварливо командовать горничными и потуплять взоры, минуя кого-нибудь из гостей. Ей за пятьдесят, рост, вес и постелепригодность средние; красит волосы. Больше ничего ни в похвалу ей, ни в поношение сказать не могу.
   Единственная горничная, чье имя мне удалось запомнить, зовется Джоанн. Запомнил же я его, потому что бедрам ее присуще сочетание пышности с шумливостью. В результате подъем по лестнице или ходьба по коридору сопровождается у Джоанн скрипучими звуками. Под стать бедрам и бюст, этакое подобие кронштейна: по-моему, ей приходится все время отклоняться назад, чтобы не клюнуть носом в пол. Другая известная мне горничная до обидного невзрачна – и ей не удастся возвыситься в своей профессии, пока она не усвоит, что гостям вряд ли интересны подвиги ее братца на гоночном треке.