Страница:
И я пошел по следу, немедля промочив бывшие на мне великолепные, оленьей кожи, штиблеты. Плевать, думал я – совершенно как девица из Армии спасения, открывшая для себя фильм «Жизнь в шестидесятых», – это Приключение. Я шел по свежему следу человека, прошедшего здесь незадолго до меня, пока не добрался до угла лужайки – места, откуда она начинала круто спускаться к глубокой канаве. Земля здесь была побурее и поголее, выжженная солнцем, изморенная жаждой, роса на нее не ложилась, а если и ложилась, то мгновенно впитывалась, так что никаких следов я больше не видел.
Если только у загадочного существа, которое я преследовал, не было в каблуках пружин, достаточно мощных, чтобы позволить ему (или ей) перескочить через канаву, оно, надо полагать, поворотило направо, к темным, плотным зарослям лавров и рододендронов. Ну и я потопал туда же, уже ощущая себя изрядным ослом.
Это место, один из тех окраинных участков парка, с которыми не способен справиться никакой садовник, так густо поросло зловещего вида кустарником, что ни малейшего прохода мне отыскать не удалось. Я стоял у его кромки, помахивая, как булавой, бутылкой и вслушиваясь. Ни звука. Трава тут росла довольно пышная, но никаких следов человеческого присутствия она не являла. Я повернулся и, сильно озадаченный, пошел обратно, в конец лужайки. Против собственной воли я начал размышлять над произнесенным тобой словом «чудо». Не думай, дорогая, что я спятил, и все же скажи, может, ты видела, как кто-то… мой разум неистово противится этой мысли… как кто-то летает? Курам на смех, конечно, и все-таки… дай мне знать, отвечает ли это тому, что я должен был обнаружить.
Я понимал, что чувства мои не лишены сходства с теми, какие обуревают человека, пытающегося определить источник загадочных ночных шумов, мешающих ему заснуть. Он стоит на лестнице, сердце его колотится, рот приоткрыт. Очевидные варианты отпадают один за другим: постукивающие по оконному стеклу усики плюща; его собака, жена или ребенок, шурующие в кладовке; доски пола, потрескивающие при включении автоматического обогревателя. Все это не годится, и он начинает обдумывать причины менее вероятные: бьющуюся в смертных судорогах мышь; нетопыря, залетевшего в кухню; кошку, случайно (или намеренно) наступившую на пульт дистанционного управления и перемотавшую видеокассету, – однако и они не могут вполне объяснить звук, услышанный им, и потому… если человек этот хоть немного похож на меня, он торопливо семенит наверх, ныряет обратно в постель и накрывает ухо подушкой, притворяясь, будто ничего и не слышал.
Я дошел до края канавы и оглядел лежащую за ней часть парка. Никаких следов человеческих ног я не увидел, но, возможно, я просто смотрел не под тем углом. Чувствуя себя идиотом всех двенадцати разновидностей сразу, я соскользнул в канаву и вскарабкался на другой ее крутенький бережок, держа в руке единственное мое оружие – бутылку десятилетней выдержки виски. Снова оказавшись на уровне парка, я прошелся по густой траве, отыскивая хоть какие-нибудь признаки того, что здесь недавно побывал человек. Ничего. Ни единого следа. Я оглянулся и увидел оставленные мною четкие отметины. Нет, никто здесь пройти не мог. Еще пара шагов вперед – и тут, без всякого предупреждения, нога моя врезалась во что-то твердое, железное. Подскочив, точно шотландский танцор, я испустил сдавленный вопль. Отвратительная боль разливалась по моей озябшей, мокрой ступне, отвратительный поток непристойностей изливался из озябших, мокрых уст. То была кадка, наполовину врытая в землю, укрытая высокой травой тяжеленная кадка из оцинкованного железа.
Я попрыгал немного на месте, кривясь от боли – ноготь на большом пальце, имеющий склонность к врастанию в плоть, с силой врезался в носок штиблета. Откупорив бутылку, я поднес ее к губам. Но когда аромат виски уже ударил мне в нос, я остановился.
Во всем этом происшествии присутствовало нечто немыслимо глупое и до смешного сентиментальное – но также и тревожащее чрезвычайно. Отпечатки ног, не ведущие никуда; человек, идущий по ним с бутылкой виски в руке; преследование, завершившееся столкновением с кадкой. Я, как ты знаешь, Джейн, к фантазиям не склонен. Всякого рода ниспосылаемые провидением символы ничего для меня не значат – только символы, изобретенные человеком, – и все же я был бы совсем уж тупой, изуверски рационалистической задницей, если бы не задумался над этой точно во сне привидевшейся последовательностью.
Я выругался и, не отпив ни капли, закупорил виски, потом высоко поднял руку и отпустил бутылку, и та с лязгом и звоном рухнула в кадку. Хотя бы на миг, решил я, позволю себе чуть-чуть суеверности. Не все же мертвую пить?
Снова переправившись через канаву, я заковылял к дому, раздраженно прихлопывая себя ладонями по бедрам. И с каждым шагом, отдалявшим меня от канавы, во мне разрасталось сознание моей вины. Кем же надо быть, чтобы выбросить полную бутылку десятилетнего виски? Может, беда не в том, что я выпил слишком много, а в том, что выпил мало; о том же, что я и спал всего ничего, не приходится и говорить, но самое главное – я так и не докончил вот это, первое из писем к тебе. Дальнейшее пьянство я решил отложить до дневного времени, сон тоже мог подождать. И все-таки вот в эту минуту, к которой я рассказал тебе – до крайности бессвязно – практически все, что стоило рассказать, я ощущаю себя усталым, как беспородная собака, и рука моя больше уже не способна выводить буквы, а потому отскребись, дорогуша, и дай мне покой.
Твой преданный крестный отец
Тед.
IV
Глава четвертая
I
II
Если только у загадочного существа, которое я преследовал, не было в каблуках пружин, достаточно мощных, чтобы позволить ему (или ей) перескочить через канаву, оно, надо полагать, поворотило направо, к темным, плотным зарослям лавров и рододендронов. Ну и я потопал туда же, уже ощущая себя изрядным ослом.
Это место, один из тех окраинных участков парка, с которыми не способен справиться никакой садовник, так густо поросло зловещего вида кустарником, что ни малейшего прохода мне отыскать не удалось. Я стоял у его кромки, помахивая, как булавой, бутылкой и вслушиваясь. Ни звука. Трава тут росла довольно пышная, но никаких следов человеческого присутствия она не являла. Я повернулся и, сильно озадаченный, пошел обратно, в конец лужайки. Против собственной воли я начал размышлять над произнесенным тобой словом «чудо». Не думай, дорогая, что я спятил, и все же скажи, может, ты видела, как кто-то… мой разум неистово противится этой мысли… как кто-то летает? Курам на смех, конечно, и все-таки… дай мне знать, отвечает ли это тому, что я должен был обнаружить.
Я понимал, что чувства мои не лишены сходства с теми, какие обуревают человека, пытающегося определить источник загадочных ночных шумов, мешающих ему заснуть. Он стоит на лестнице, сердце его колотится, рот приоткрыт. Очевидные варианты отпадают один за другим: постукивающие по оконному стеклу усики плюща; его собака, жена или ребенок, шурующие в кладовке; доски пола, потрескивающие при включении автоматического обогревателя. Все это не годится, и он начинает обдумывать причины менее вероятные: бьющуюся в смертных судорогах мышь; нетопыря, залетевшего в кухню; кошку, случайно (или намеренно) наступившую на пульт дистанционного управления и перемотавшую видеокассету, – однако и они не могут вполне объяснить звук, услышанный им, и потому… если человек этот хоть немного похож на меня, он торопливо семенит наверх, ныряет обратно в постель и накрывает ухо подушкой, притворяясь, будто ничего и не слышал.
Я дошел до края канавы и оглядел лежащую за ней часть парка. Никаких следов человеческих ног я не увидел, но, возможно, я просто смотрел не под тем углом. Чувствуя себя идиотом всех двенадцати разновидностей сразу, я соскользнул в канаву и вскарабкался на другой ее крутенький бережок, держа в руке единственное мое оружие – бутылку десятилетней выдержки виски. Снова оказавшись на уровне парка, я прошелся по густой траве, отыскивая хоть какие-нибудь признаки того, что здесь недавно побывал человек. Ничего. Ни единого следа. Я оглянулся и увидел оставленные мною четкие отметины. Нет, никто здесь пройти не мог. Еще пара шагов вперед – и тут, без всякого предупреждения, нога моя врезалась во что-то твердое, железное. Подскочив, точно шотландский танцор, я испустил сдавленный вопль. Отвратительная боль разливалась по моей озябшей, мокрой ступне, отвратительный поток непристойностей изливался из озябших, мокрых уст. То была кадка, наполовину врытая в землю, укрытая высокой травой тяжеленная кадка из оцинкованного железа.
Я попрыгал немного на месте, кривясь от боли – ноготь на большом пальце, имеющий склонность к врастанию в плоть, с силой врезался в носок штиблета. Откупорив бутылку, я поднес ее к губам. Но когда аромат виски уже ударил мне в нос, я остановился.
Во всем этом происшествии присутствовало нечто немыслимо глупое и до смешного сентиментальное – но также и тревожащее чрезвычайно. Отпечатки ног, не ведущие никуда; человек, идущий по ним с бутылкой виски в руке; преследование, завершившееся столкновением с кадкой. Я, как ты знаешь, Джейн, к фантазиям не склонен. Всякого рода ниспосылаемые провидением символы ничего для меня не значат – только символы, изобретенные человеком, – и все же я был бы совсем уж тупой, изуверски рационалистической задницей, если бы не задумался над этой точно во сне привидевшейся последовательностью.
Я выругался и, не отпив ни капли, закупорил виски, потом высоко поднял руку и отпустил бутылку, и та с лязгом и звоном рухнула в кадку. Хотя бы на миг, решил я, позволю себе чуть-чуть суеверности. Не все же мертвую пить?
Снова переправившись через канаву, я заковылял к дому, раздраженно прихлопывая себя ладонями по бедрам. И с каждым шагом, отдалявшим меня от канавы, во мне разрасталось сознание моей вины. Кем же надо быть, чтобы выбросить полную бутылку десятилетнего виски? Может, беда не в том, что я выпил слишком много, а в том, что выпил мало; о том же, что я и спал всего ничего, не приходится и говорить, но самое главное – я так и не докончил вот это, первое из писем к тебе. Дальнейшее пьянство я решил отложить до дневного времени, сон тоже мог подождать. И все-таки вот в эту минуту, к которой я рассказал тебе – до крайности бессвязно – практически все, что стоило рассказать, я ощущаю себя усталым, как беспородная собака, и рука моя больше уже не способна выводить буквы, а потому отскребись, дорогуша, и дай мне покой.
Твой преданный крестный отец
Тед.
IV
Дэвид с подобием упрека смотрел в потолок. То самое, ужасное, случилось с ним снова. Сколько ни заставлял он себя опускаться мысленно в смрадную клоаку или подниматься к ослепительным шпилям, кровь все равно приливала в ноющие волокна, а щеки все равно горели от пульсирующего жара.
– Ложись! – задыхаясь, выпалил он. – Ложись, ложись, ложись.
Он знал, что с ним происходит. Отлично знал, что мошонка его переполнена и разбухла от семени, что все эти трубки и завитки напряжены и раздуты давлением того, что стремится выплеснуться наружу. Вот уже год, как он испытывал одно слякотное поражение за другим, пробуждаясь со знанием, что ночью плотину опять прорвало. Совладать со своим телом во сне он не мог, тут ему винить себя было не в чем, но он не вправе, не должен допустить, чтобы его сознательное «я» пало жертвой этого злобного, тыкливого, напористого уродства.
Обманутые летней зарей часы над конюшнями пробили четыре.
Дэвид встал. Он содрогнулся – постыдная голова чудовища неторопливо проехалась по ткани пижамных штанов, на подрагивающую секунду узкая щелка на этой головке, слепо тычущейся в ткань, приотворилась, и тут головка отыскала ширинку и все чудище, трепеща, выставилось вверх, раздвоенное, точно дурацкий знак победы.
– Остановись, остановись! – задыхался Дэвид. – Ох, ну пожалуйста… пожалуйста…
Но ничто не способно было остановить его – ни холодная вода, ни молитва, ни угрозы, ни обещания.
Стоя у кровати, Дэвид яростно стиснул гада, словно желая его придушить.
– Я… тебе… покажу!.. – прорычал он, в гневе дергая мерзавца вверх и вниз.
Сволочь. Оно опять победило. Нити семени вырвались из его кончика и с торжествующими шлепками оросили ковер.
Дэвид бросился на кровать, уязвленный, взбешенный, отчаявшийся. Он плакал в подушку и клялся, что такого никогда больше не будет.
Спустя недолгое время он почувствовал облегчение, снова встал и начал одеваться.
Он подгадал так, чтобы последние пять слов его молитвы совпали с пятью ударами башенных часов.
– Милостивый, кроткий, истинный, сильный и ЧИСТЫЙ! – выдохнул он.
Дэвид надеялся, что слово «сильный», которое он добавил к молитве, позволит ему избежать бедствий, подобных тому, что случилось около часа назад. Чистота требует силы. Откуда эта сила возьмется, сказать он не мог. Не из чистоты же, в самом-то деле? Это уж было бы тем, что отец называет «поправкой-22». Сила исходит изнутри.
Ладно, пора уходить. Здесь хорошо, но нельзя же допустить, чтобы…
Внезапно он замер в тревоге. Шаги! Дэвид ясно расслышал шаги. Кто-то, шаркая, приближался к нему. Вот кашель, потом звуки рвоты. Дядя Тед! Ни малейших сомнений, это дядя Тед. Куда он собрался в такую рань? Он же из тех, кто раньше десяти, самое малое, никогда не встает. Дэвид не шевелился, он только крепко зажмурился, хотя вокруг него и стояла непроглядная тьма. Дядя Тед снова закашлялся и побрел куда-то в сторону, направляясь, решил Дэвид, к зарослям лавров.
Потом дядя Тед опять возвратился, постоял прямо над ним, сопя, чертыхаясь и притоптывая ногой, так что земля летела Дэвиду в лицо. Дэвид не осмеливался стряхивать комочки грязи. Он просто лежал на теплой земле и ждал. Он вслушивался в звуки, издаваемые карабкавшимся куда-то дядей Тедом, в какой-то глухой перестук. Уж не пытается ли дядя Тед отыскать дорогу сюда? Дэвид затаил дыхание. Звуки прекратились. Наступило безмолвие. По щеке Дэвида ползла мокрица.
Внезапно послышался громкий лязг, следом рев и проклятия. Дядя Тед в парке! Господи, что он там делает?
– Ах ты, мудацкая, адская, богомерзкая сука, педрила обосранный… – услышал Дэвид. Потом какой-то хлопок. Хлопок походил на звук, издаваемый пробкой, когда ее вытягивают из бутылки.
«Может, я с ума схожу», – подумал Дэвид. Снова какой-то лязг, и снова шум возни. Дэвид опять затаил дыхание.
В конце концов дядя Тед, пыхтя и что-то досадливо бурча, утопал в сторону дома.
Минут через десять, аккуратно опустив за собой покрытую дерном дверцу, Дэвид из канавы вглядывался в дом, отыскивая в нем признаки жизни. Затем опустил взгляд и, увидев следы на лужайке, выбранил себя.
– Ну конечно! – прошептал он. – Роса! Мне следует быть осторожнее.
– Ложись! – задыхаясь, выпалил он. – Ложись, ложись, ложись.
Он знал, что с ним происходит. Отлично знал, что мошонка его переполнена и разбухла от семени, что все эти трубки и завитки напряжены и раздуты давлением того, что стремится выплеснуться наружу. Вот уже год, как он испытывал одно слякотное поражение за другим, пробуждаясь со знанием, что ночью плотину опять прорвало. Совладать со своим телом во сне он не мог, тут ему винить себя было не в чем, но он не вправе, не должен допустить, чтобы его сознательное «я» пало жертвой этого злобного, тыкливого, напористого уродства.
Обманутые летней зарей часы над конюшнями пробили четыре.
Дэвид встал. Он содрогнулся – постыдная голова чудовища неторопливо проехалась по ткани пижамных штанов, на подрагивающую секунду узкая щелка на этой головке, слепо тычущейся в ткань, приотворилась, и тут головка отыскала ширинку и все чудище, трепеща, выставилось вверх, раздвоенное, точно дурацкий знак победы.
– Остановись, остановись! – задыхался Дэвид. – Ох, ну пожалуйста… пожалуйста…
Но ничто не способно было остановить его – ни холодная вода, ни молитва, ни угрозы, ни обещания.
Стоя у кровати, Дэвид яростно стиснул гада, словно желая его придушить.
– Я… тебе… покажу!.. – прорычал он, в гневе дергая мерзавца вверх и вниз.
Сволочь. Оно опять победило. Нити семени вырвались из его кончика и с торжествующими шлепками оросили ковер.
Дэвид бросился на кровать, уязвленный, взбешенный, отчаявшийся. Он плакал в подушку и клялся, что такого никогда больше не будет.
Спустя недолгое время он почувствовал облегчение, снова встал и начал одеваться.
Он подгадал так, чтобы последние пять слов его молитвы совпали с пятью ударами башенных часов.
– Милостивый, кроткий, истинный, сильный и ЧИСТЫЙ! – выдохнул он.
Дэвид надеялся, что слово «сильный», которое он добавил к молитве, позволит ему избежать бедствий, подобных тому, что случилось около часа назад. Чистота требует силы. Откуда эта сила возьмется, сказать он не мог. Не из чистоты же, в самом-то деле? Это уж было бы тем, что отец называет «поправкой-22». Сила исходит изнутри.
Ладно, пора уходить. Здесь хорошо, но нельзя же допустить, чтобы…
Внезапно он замер в тревоге. Шаги! Дэвид ясно расслышал шаги. Кто-то, шаркая, приближался к нему. Вот кашель, потом звуки рвоты. Дядя Тед! Ни малейших сомнений, это дядя Тед. Куда он собрался в такую рань? Он же из тех, кто раньше десяти, самое малое, никогда не встает. Дэвид не шевелился, он только крепко зажмурился, хотя вокруг него и стояла непроглядная тьма. Дядя Тед снова закашлялся и побрел куда-то в сторону, направляясь, решил Дэвид, к зарослям лавров.
Потом дядя Тед опять возвратился, постоял прямо над ним, сопя, чертыхаясь и притоптывая ногой, так что земля летела Дэвиду в лицо. Дэвид не осмеливался стряхивать комочки грязи. Он просто лежал на теплой земле и ждал. Он вслушивался в звуки, издаваемые карабкавшимся куда-то дядей Тедом, в какой-то глухой перестук. Уж не пытается ли дядя Тед отыскать дорогу сюда? Дэвид затаил дыхание. Звуки прекратились. Наступило безмолвие. По щеке Дэвида ползла мокрица.
Внезапно послышался громкий лязг, следом рев и проклятия. Дядя Тед в парке! Господи, что он там делает?
– Ах ты, мудацкая, адская, богомерзкая сука, педрила обосранный… – услышал Дэвид. Потом какой-то хлопок. Хлопок походил на звук, издаваемый пробкой, когда ее вытягивают из бутылки.
«Может, я с ума схожу», – подумал Дэвид. Снова какой-то лязг, и снова шум возни. Дэвид опять затаил дыхание.
В конце концов дядя Тед, пыхтя и что-то досадливо бурча, утопал в сторону дома.
Минут через десять, аккуратно опустив за собой покрытую дерном дверцу, Дэвид из канавы вглядывался в дом, отыскивая в нем признаки жизни. Затем опустил взгляд и, увидев следы на лужайке, выбранил себя.
– Ну конечно! – прошептал он. – Роса! Мне следует быть осторожнее.
Глава четвертая
I
Онслоу-Террис, 12а, ЛОНДОН, ЮЗ 7
Вторник, 21 июля 1992
Дорогой дядя Тед!
Сегодня утром пришло Ваше письмо. Я перечитала его много раз. Во-первых, потому, что почерк у Вас очень неразборчивый и некоторые двусмысленные фразы ставили меня в тупик. Во-вторых, потому, что в письме немало такого, что озадачило меня по совершенно иным причинам. Что касается почерка, я, к примеру, долгое время гадала, что Вы имеете в виду, говоря об «омулевых пропилеях» Дэвида. Я знаю, Дэвид очень любит животных, и все-таки Ваше выражение представлялось мне до крайности странным, пока я не догадалась, что речь идет об «отроческих прелестях». В другом месте Вы называете себя представителем Валенсы, что также показалось мне несколько неожиданным. Теперь я думаю, что на самом деле Вы написали «Богемы». А уж наткнувшись на фразу «ведь я, если называть вещи своими именами, твой сменный шиньон», я и вовсе решила, что виски лишило Вас последнего разумения. Однако потом, приглядевшись к написанию Вами различных букв и свыкнувшись с Вашим почерком, я поняла, что это означает «твой платный шпион».
Что и приводит меня к самому главному. Тед, мне не хочется, чтобы Вы считали себя гадюкой, которую пригрели на своей груди Логаны, или какой-то подколодной змеей Суэффорда. В самом начале письма Вы упомянули о троянском коне – это тоже плохая аналлегория. Вы старинный друг Майкла и Энн Логан, приехавший к ним в гости. Вы – крестный отец одного из их сыновей. Что же такого странного в том, что Вы поживете у них немного? Конечно, это правда, что именно я попросила Вас поехать в Холл, правда и то, что я плачу Вам за передачу мне Ваших впечатлений, но я делаю это в полной уверенности, в полной уверенности, что стоит Вам пробыть там недолгое время, как Вы обнаружите: Ваши собственные инстинкты писателя и друга Логанов внушают Вам желание остаться с ними подольше. На самом-то деле я уверена, что Вас оттуда и палкой выгнать не удастся. У Вас столько же оснований относиться к себе как к платному шпиону, сколько у серьезного фотожурналиста – считать себя пронырливой ищейкой.
Вам может казаться, что, ввязавшись в эту историю, Вы просто потакаете капризу умирающей невротички, достаточно обезумевшей, чтобы щедро платить Вам. Возможно, так оно и есть. Вот уже месяц, как я перебираю в уме случившееся, спрашивая себя, не приснилось ли мне все это. Некоторое время назад я обратилась к священнику, и он сказал мне, что «умирающим людям часто являются видения». Я повидалась и с психиатром, и он сказал то же самое, хоть и другими словами: «Травмированный разум обманывает себя реалистичными образами, которые служат посредниками между желаемым и страшной реальностью. В смысле более широком общество проделывает то же самое с помощью кино – и телеиндустрии». Что-то в этом роде. И все-таки я знаю, что знаю то, что я знаю. Мне не хочется ставить Вас в неловкое положение, говоря, что мне теперь известно: Бог существует, Он совершенен и так же реален, как ручка, которую я сейчас держу в руке. Случалось ли Вам бывать в жарких странах, в каком-нибудь испепеляюще знойном месте и вдруг попасть там в прохладу собора либо храма? Или войти с лютого, обжигающего щеки мороза в согретую живым огнем комнату? Представьте себе это ощущение долгожданного уюта и удовольствия и возведите его в десятую степень, в двадцатую, в какую хотите, и Вы все равно даже не приблизитесь к чувству, которое охватывает человека в присутствии Бога.
Я написала, что не хочу ставить Вас в неловкое положение, но, похоже, поставила. Вы, наверное, скажете, что я поставила в такое положение только себя саму, но это неверно. Пока же я лучше не стану в это углубляться.
Я так благодарна Вам за полноту Вашего первого письма. Я вовсе не нахожу его «до крайности бессвязным»: абсолютно все, о чем Вы рассказали, мне интересно. Я даже не против того, что Вы отпускаете шутки на мой счет. Думаю, Ваша грубость объясняется неприязнью ко мне, обратившей Вас, как Вы считаете, в подобие проститутки или шпиона. Я ничуть не обижена этим, мне только жаль, что Вы чувствуете себя несчастным и «лезете на стену». Какое замечательное выражение.
Ваш рассказ о Питере Камбрике показался мне очень интересным. Я только не могу поверить, что он, ощущая себя таким «целостным» и пребывая в состоянии «экстаза», смог проделать что-то, требующее ясного самосознания, например прицелиться и нажать на курок. Одна моя довольно странная врачевательница пыталась привести меня в схожее состояние, это было частью процесса, которому предстояло, предположительно, исцелить и очистить мою кровь. Ее метод был как-то связан с альфа – и тета-ритмами мозга. «Биологическая обратная связь» – так она его называла. Мы, группа ее пациентов, больных лейкемией и СПИДом, собирались все в одной комнате, ложились на кушетки и пробовали расслабиться настолько, чтобы начать генерировать, излучать или испускать – уж не знаю, что именно, – наши тета – и альфа-ритмы, а затем она пыталась заставить нас установить прямую связь с нашими телами.
«Представьте себе, что ваша кровь – это кристальной ясности поток, абсолютно чистый и абсолютно прозрачный, – говорила она. – Вообразите, как он плавно, с журчанием, течет через ваши тела. И посмотрите, глубоко под его поверхностью лежит спутанный клубок сорной травы. Вам кажется, что вы не сможете до него дотянуться, но это не так. Вы можете, можете окунуть в поток руку и достать этот клубок. Наклонитесь, опустите руку, возьмите пучок, сожмите его в кулаке. Он студенист. У него консистенция студня. Начинайте растирать его пальцами. Вы можете сжать его, размять и почувствовать, как он распадается. И пока он распадается, вы снова окунаете руку в воду, и поток уносит остатки растертой травы. Вся она распутывается, растекается, и крохотные частички ее уплывают, уносятся течением и теряются в море. Теперь река снова чиста, свободна и прозрачна».
Все это продолжалось часами и стоило, как Вы понимаете, не одну тысячу. И ведь действительно изменяло что-то в моем сознании. Но все-таки, как бы я ни расслаблялась, всякий раз, когда она говорила, чтобы я растерла пальцами студень, я опускала взгляд на свою ладонь (мысленно, конечно) и что-то в моем мозгу заставляло траву опять становиться жесткой, волокнистой, спутанной и неразрушимой. Я старалась снова обратить ее в студень, в подобие разварившегося спагетти, и растирала ее, растирала, думая, что смогу победить, но демон, засевший в моем мозгу, вновь понукал меня увидеть в самой сердцевине спагетти новый узелок грубых, черных волокон. Так оно и продолжалось – одна часть моего существа требовала, чтобы я растерла траву, другая же понуждала признать, что она злокачественна и неразрушима. Когда очередной сеанс завершался, как и все остальные, я мило улыбалась целительнице, чтобы не обидеть ее (смешно, если вспомнить о том, сколько денег мы ей перетаскали), и говорила, что ощущаю удивительный покой, сознавая при этом: узелок где был, там и есть.
Теперь из всей нашей группы только я одна и осталась в живых.
Ладно, надо спешить, а то не успею до отправки почты. Мне хочется, чтобы Вы получили это письмо еще до появления дяди Майкла.
Тед, я уверена, что, направив Вас в Суэффорд, поступила правильно. Длина Вашего письма и Ваше теперешнее настроение показывают мне, что Бог нашел, на Его удивительный манер, средство спасти нас обоих в один, так сказать, присест. Вы мой «крестный отец», отец со стороны Бога, и это отнюдь не случайно.
Возможно, Вам покажется, что все это слишком, как выражаются американцы, «шибает в нос», – простите меня, но мне уже не до стеснительных ужимок. Если бы я, когда была помоложе, прочитала это письмо, то и за миллион лет не поверила бы, что оно написано именно мной.
Напишите мне как можно скорее и как можно подробнее. Если у Вас найдется хоть какая-то возможность воспользоваться пишущей машинкой или компьютером с текстовым редактором, это избавило бы меня от перенапряжения глаз и головной боли…
С любовью и в ожидании новостей,
Джейн.
Вторник, 21 июля 1992
Дорогой дядя Тед!
Сегодня утром пришло Ваше письмо. Я перечитала его много раз. Во-первых, потому, что почерк у Вас очень неразборчивый и некоторые двусмысленные фразы ставили меня в тупик. Во-вторых, потому, что в письме немало такого, что озадачило меня по совершенно иным причинам. Что касается почерка, я, к примеру, долгое время гадала, что Вы имеете в виду, говоря об «омулевых пропилеях» Дэвида. Я знаю, Дэвид очень любит животных, и все-таки Ваше выражение представлялось мне до крайности странным, пока я не догадалась, что речь идет об «отроческих прелестях». В другом месте Вы называете себя представителем Валенсы, что также показалось мне несколько неожиданным. Теперь я думаю, что на самом деле Вы написали «Богемы». А уж наткнувшись на фразу «ведь я, если называть вещи своими именами, твой сменный шиньон», я и вовсе решила, что виски лишило Вас последнего разумения. Однако потом, приглядевшись к написанию Вами различных букв и свыкнувшись с Вашим почерком, я поняла, что это означает «твой платный шпион».
Что и приводит меня к самому главному. Тед, мне не хочется, чтобы Вы считали себя гадюкой, которую пригрели на своей груди Логаны, или какой-то подколодной змеей Суэффорда. В самом начале письма Вы упомянули о троянском коне – это тоже плохая аналлегория. Вы старинный друг Майкла и Энн Логан, приехавший к ним в гости. Вы – крестный отец одного из их сыновей. Что же такого странного в том, что Вы поживете у них немного? Конечно, это правда, что именно я попросила Вас поехать в Холл, правда и то, что я плачу Вам за передачу мне Ваших впечатлений, но я делаю это в полной уверенности, в полной уверенности, что стоит Вам пробыть там недолгое время, как Вы обнаружите: Ваши собственные инстинкты писателя и друга Логанов внушают Вам желание остаться с ними подольше. На самом-то деле я уверена, что Вас оттуда и палкой выгнать не удастся. У Вас столько же оснований относиться к себе как к платному шпиону, сколько у серьезного фотожурналиста – считать себя пронырливой ищейкой.
Вам может казаться, что, ввязавшись в эту историю, Вы просто потакаете капризу умирающей невротички, достаточно обезумевшей, чтобы щедро платить Вам. Возможно, так оно и есть. Вот уже месяц, как я перебираю в уме случившееся, спрашивая себя, не приснилось ли мне все это. Некоторое время назад я обратилась к священнику, и он сказал мне, что «умирающим людям часто являются видения». Я повидалась и с психиатром, и он сказал то же самое, хоть и другими словами: «Травмированный разум обманывает себя реалистичными образами, которые служат посредниками между желаемым и страшной реальностью. В смысле более широком общество проделывает то же самое с помощью кино – и телеиндустрии». Что-то в этом роде. И все-таки я знаю, что знаю то, что я знаю. Мне не хочется ставить Вас в неловкое положение, говоря, что мне теперь известно: Бог существует, Он совершенен и так же реален, как ручка, которую я сейчас держу в руке. Случалось ли Вам бывать в жарких странах, в каком-нибудь испепеляюще знойном месте и вдруг попасть там в прохладу собора либо храма? Или войти с лютого, обжигающего щеки мороза в согретую живым огнем комнату? Представьте себе это ощущение долгожданного уюта и удовольствия и возведите его в десятую степень, в двадцатую, в какую хотите, и Вы все равно даже не приблизитесь к чувству, которое охватывает человека в присутствии Бога.
Я написала, что не хочу ставить Вас в неловкое положение, но, похоже, поставила. Вы, наверное, скажете, что я поставила в такое положение только себя саму, но это неверно. Пока же я лучше не стану в это углубляться.
Я так благодарна Вам за полноту Вашего первого письма. Я вовсе не нахожу его «до крайности бессвязным»: абсолютно все, о чем Вы рассказали, мне интересно. Я даже не против того, что Вы отпускаете шутки на мой счет. Думаю, Ваша грубость объясняется неприязнью ко мне, обратившей Вас, как Вы считаете, в подобие проститутки или шпиона. Я ничуть не обижена этим, мне только жаль, что Вы чувствуете себя несчастным и «лезете на стену». Какое замечательное выражение.
Ваш рассказ о Питере Камбрике показался мне очень интересным. Я только не могу поверить, что он, ощущая себя таким «целостным» и пребывая в состоянии «экстаза», смог проделать что-то, требующее ясного самосознания, например прицелиться и нажать на курок. Одна моя довольно странная врачевательница пыталась привести меня в схожее состояние, это было частью процесса, которому предстояло, предположительно, исцелить и очистить мою кровь. Ее метод был как-то связан с альфа – и тета-ритмами мозга. «Биологическая обратная связь» – так она его называла. Мы, группа ее пациентов, больных лейкемией и СПИДом, собирались все в одной комнате, ложились на кушетки и пробовали расслабиться настолько, чтобы начать генерировать, излучать или испускать – уж не знаю, что именно, – наши тета – и альфа-ритмы, а затем она пыталась заставить нас установить прямую связь с нашими телами.
«Представьте себе, что ваша кровь – это кристальной ясности поток, абсолютно чистый и абсолютно прозрачный, – говорила она. – Вообразите, как он плавно, с журчанием, течет через ваши тела. И посмотрите, глубоко под его поверхностью лежит спутанный клубок сорной травы. Вам кажется, что вы не сможете до него дотянуться, но это не так. Вы можете, можете окунуть в поток руку и достать этот клубок. Наклонитесь, опустите руку, возьмите пучок, сожмите его в кулаке. Он студенист. У него консистенция студня. Начинайте растирать его пальцами. Вы можете сжать его, размять и почувствовать, как он распадается. И пока он распадается, вы снова окунаете руку в воду, и поток уносит остатки растертой травы. Вся она распутывается, растекается, и крохотные частички ее уплывают, уносятся течением и теряются в море. Теперь река снова чиста, свободна и прозрачна».
Все это продолжалось часами и стоило, как Вы понимаете, не одну тысячу. И ведь действительно изменяло что-то в моем сознании. Но все-таки, как бы я ни расслаблялась, всякий раз, когда она говорила, чтобы я растерла пальцами студень, я опускала взгляд на свою ладонь (мысленно, конечно) и что-то в моем мозгу заставляло траву опять становиться жесткой, волокнистой, спутанной и неразрушимой. Я старалась снова обратить ее в студень, в подобие разварившегося спагетти, и растирала ее, растирала, думая, что смогу победить, но демон, засевший в моем мозгу, вновь понукал меня увидеть в самой сердцевине спагетти новый узелок грубых, черных волокон. Так оно и продолжалось – одна часть моего существа требовала, чтобы я растерла траву, другая же понуждала признать, что она злокачественна и неразрушима. Когда очередной сеанс завершался, как и все остальные, я мило улыбалась целительнице, чтобы не обидеть ее (смешно, если вспомнить о том, сколько денег мы ей перетаскали), и говорила, что ощущаю удивительный покой, сознавая при этом: узелок где был, там и есть.
Теперь из всей нашей группы только я одна и осталась в живых.
Ладно, надо спешить, а то не успею до отправки почты. Мне хочется, чтобы Вы получили это письмо еще до появления дяди Майкла.
Тед, я уверена, что, направив Вас в Суэффорд, поступила правильно. Длина Вашего письма и Ваше теперешнее настроение показывают мне, что Бог нашел, на Его удивительный манер, средство спасти нас обоих в один, так сказать, присест. Вы мой «крестный отец», отец со стороны Бога, и это отнюдь не случайно.
Возможно, Вам покажется, что все это слишком, как выражаются американцы, «шибает в нос», – простите меня, но мне уже не до стеснительных ужимок. Если бы я, когда была помоложе, прочитала это письмо, то и за миллион лет не поверила бы, что оно написано именно мной.
Напишите мне как можно скорее и как можно подробнее. Если у Вас найдется хоть какая-то возможность воспользоваться пишущей машинкой или компьютером с текстовым редактором, это избавило бы меня от перенапряжения глаз и головной боли…
С любовью и в ожидании новостей,
Джейн.
II
Суэффорд, пятница/суббота, 24/25 июля
Джейн!
Ну-с, как видишь, я без особой охоты согласился с твоим предложением и отыскал для себя машину. Машина принадлежит САЙМОНУ и выглядит так, точно никто никогда ею не пользовался, со словами она обходится точь-в-точь как компания КРАФТ[84] с сыром.
похоже, я, как человек, привыкший к механическим пишущим машинкам, чересчур сильно луплю по клавишам. К ТОМУ ЖЕ Я НЕ ПОНИмаю, как тут работает чертова клавиша «шифт». она либо обращает все буквы в прописные, либо вообще меня к ним не подпускает. ПО крайности, ты сможешь спокойно читать все это, если я уговорю саймона или дэви показать мне, как включается принтер.
в наставление тебе прилагаю к этому письму историю о вредительстве в день рождественской охоты, даже если она не отвечает твоим нуждам, думаю, ты получишь от нее удовольствие.
Твое письмо, вопреки твоим ожиданиям, ничуть не поставило меня в затруднительное положение. Не знаю уж, за кого или за что ты меня принимаешь, за какого-нибудь Генри уилкокса[85] или Ч. Обри Смита[86], которые краснеют и коченеют при любом упоминании об эмоциях или вере. Я поэт, ради всего смурного, а не чиновник казначейства. ЕДИНСТВЕННАЯ ЭМОЦИЯ, которая раздражает поэта, это эмоция дешевая, не заработанная собственным трудом, заимствованная, проистекающая из желания иметь хоть какие-нибудь эмоции, порожденная домыслами и догадками, а не собственным нутром, так, во всяком случае, написано в руководстве для начинающих поэтов.
НО – отвлекусь лишь для того, чтобы заметить, что нет такого слова, «аналлегория», хотя ему и следовало бы быть – я вовсе не собираюсь судить о твоих эмоциях, самое жуткое (и кстати, о самом жутком: ты, похоже, забыла, как пишется «поверить». В твоем письме стоит «поверять». Возможно, правильное написание тебе известно, однако твое подсознание не способно заставить себя вывести такое страшное слово, как «поверить», во всей его цельности), самое жуткое… что у нас самое жуткое? АХ ДА, САмое жуткое в этом текстовом редакторе – он не позволяет вернуться назад и вычеркнуть слово, у пишущей машинки имеется каретка, ты сдвигаешь ее и забиваешь ошибку ххх-ми. А тут это, похоже, невозможно, человек может, конечно, сам отпустить себе все грехи, но никто ведь этого не заметит. Кроме него.
Так вот, о покраснении и окоченении при определенных упоминаниях – гостей сюда в этот уик-энд съехалось куда больше, чем я ожидал. В прошлом моем письме я говорил, что почитаю за грубость расспрашивать хозяина или хозяйку дома о том, кто у них поселился, – вследствие чего я удивился, когда в пятницу вечером сюда прикатила девица, выдающая себя за твою лучшую подругу. Уверяет, что зовут ее патриция Гарди, пахнет свежим огурчиком и причиняет нижеподписавшемуся значительное покраснение и закоченение. полагаю, ты знала, что она объявится. Надеюсь, она приехала не для того, чтобы шпионить за твоим шпионом.
К ней и всем прочим я вернусь попозже. На чем я остановился в прошлый раз? На утре понедельника. Да. Я дописал письмо к тебе, устало скатился по лестнице в холл, чтобы опустить оное в висящий там ящик, и минут пять продремал, привалившись башкой к барометру на стене, а после потащился наверх, затягивая себя на каждую ступеньку с помощью лестничных перил, и в конце концов рухнул в постель. Времени было без пяти восемь.
ПРОСНУЛСЯ Я в аккурат ко второму завтраку – Энн, с которой я встретился в малой гостиной, смерила меня взглядом, в коем смешались изумление и упрек, каковой я отверг с самым наглым видом.
– Никак не мог заснуть. Постель слишком удобна, и в доме чересчур тихо, – заявил я, однако мне было ясно: она думает, будто я ночь напролет просидел у себя в комнате, надираясь до изумления. По твердому моему убеждению, мало сыщется в нашем мире вещей, превосходящих, по части откровенного отсутствия благородства, пьяницу, который напускает на себя вид радостный и бодрый, дабы продемонстрировать всем и вся, будто он о похмелье и слыхом не слыхивал, поэтому я проглотил оскорбление, читавшееся в ее взгляде, и отклонил, без дальнейших торжественных заверений в своей невинности, предложенный ею херес.
Час за часом описывать тебе каждый день я не могу: теперь уж суббота, а в понедельник и вторник произошло очень мало такого, о чем тебя стоило бы, по моему разумению, осведомлять. Саймон по-прежнему отсутствовал, а Энн старалась, чтобы я проводил в обществе Дэвида как можно больше времени.
– Все говорят, что он очень умный, – сказала она. – Боюсь, в каникулы ему здесь просто нечем заняться. Саймон гораздо старше, и у него… другие интересы. А я, как тебе известно, литературой никогда особенно не увлекалась. Майкл чудесно общается с ним, но Майкл в последнее время так занят… ты помнишь его племянницу, Джейн? Джейн Суонн?
Ха! Это был первый раз, что кто-то произнес твое имя. Ты ничего не сказала мне о том, насколько все осведомлены о твоем состоянии, ну так и я не стал упоминать о нем, желая понять, добралась ли уже эта новость до Суэффорда.
– Еще бы, – ответил я. – Она моя крестница.
– Ну да, конечно. Джейн была здесь в июне, а Саймона с Дэви как раз на несколько дней отпустили из школы – после экзаменов, – так она мгновенно нашла общий язык с Дэви. Это тем более замечательно, что на самом-то деле… – Энн смущенно умолкла.
– Что?
– Я не уверена, что ты знаешь, – сказала она, так подчеркнув на великосветский манер последнее слово, что, даже не знай я ничего, тут же бы все сразу и понял.
– Насчет лейкемии? Да, Джейн мне рассказала.
– Вот как? Не думала, что вы с ней поддерживаете отношения. Как это ужасно. Джейн напросилась к нам в гости и…
Тут она спохватилась и не стала говорить того, что собиралась сказать. Она, разумеется, знала про меня и твою матушку, и потому, вероятно, решила, что тактичнее будет не распространяться о той ветви семейства Логан, к которой ты принадлежишь.
Так ты, выходит, в июне жила в Суэффорде? Тогда-то Господь тебя и «ошарашил» – или ты приехала уже ошарашенной? Не сомневаюсь, что ты известишь меня об этом, когда сочтешь нужным.
(Удивительная штука с этой машиной. Щелкаешь по клавише кавычек, а она сама соображает, в какую сторону их следует развернуть – в правую или в левую. К примеру, нажимаешь, чтобы вставить кавычки, одну и ту же клавишу, «а получается вот что». Чертовски умно. Я начинаю понимать, почему вокруг нее поднято столько шума.)
Вследствие этого разговора Дэвид получил меня в более-менее полное свое распоряжение. Парнишка он смышленый, тут не о чем и говорить, и, по-моему, искренне интересуется поэзией, искусством, философией и бытованием сознания. Как то и подобает его возрасту, Дэвид уверен, будто единственное назначение поэзии состоит в описании природы. Китс, Клер, Вордсворт, кое-что из Браунинга и Теннисона[87] – вся эта музыка. Я постарался деликатно вправить ему мозги.
Джейн!
Ну-с, как видишь, я без особой охоты согласился с твоим предложением и отыскал для себя машину. Машина принадлежит САЙМОНУ и выглядит так, точно никто никогда ею не пользовался, со словами она обходится точь-в-точь как компания КРАФТ[84] с сыром.
похоже, я, как человек, привыкший к механическим пишущим машинкам, чересчур сильно луплю по клавишам. К ТОМУ ЖЕ Я НЕ ПОНИмаю, как тут работает чертова клавиша «шифт». она либо обращает все буквы в прописные, либо вообще меня к ним не подпускает. ПО крайности, ты сможешь спокойно читать все это, если я уговорю саймона или дэви показать мне, как включается принтер.
в наставление тебе прилагаю к этому письму историю о вредительстве в день рождественской охоты, даже если она не отвечает твоим нуждам, думаю, ты получишь от нее удовольствие.
Твое письмо, вопреки твоим ожиданиям, ничуть не поставило меня в затруднительное положение. Не знаю уж, за кого или за что ты меня принимаешь, за какого-нибудь Генри уилкокса[85] или Ч. Обри Смита[86], которые краснеют и коченеют при любом упоминании об эмоциях или вере. Я поэт, ради всего смурного, а не чиновник казначейства. ЕДИНСТВЕННАЯ ЭМОЦИЯ, которая раздражает поэта, это эмоция дешевая, не заработанная собственным трудом, заимствованная, проистекающая из желания иметь хоть какие-нибудь эмоции, порожденная домыслами и догадками, а не собственным нутром, так, во всяком случае, написано в руководстве для начинающих поэтов.
НО – отвлекусь лишь для того, чтобы заметить, что нет такого слова, «аналлегория», хотя ему и следовало бы быть – я вовсе не собираюсь судить о твоих эмоциях, самое жуткое (и кстати, о самом жутком: ты, похоже, забыла, как пишется «поверить». В твоем письме стоит «поверять». Возможно, правильное написание тебе известно, однако твое подсознание не способно заставить себя вывести такое страшное слово, как «поверить», во всей его цельности), самое жуткое… что у нас самое жуткое? АХ ДА, САмое жуткое в этом текстовом редакторе – он не позволяет вернуться назад и вычеркнуть слово, у пишущей машинки имеется каретка, ты сдвигаешь ее и забиваешь ошибку ххх-ми. А тут это, похоже, невозможно, человек может, конечно, сам отпустить себе все грехи, но никто ведь этого не заметит. Кроме него.
Так вот, о покраснении и окоченении при определенных упоминаниях – гостей сюда в этот уик-энд съехалось куда больше, чем я ожидал. В прошлом моем письме я говорил, что почитаю за грубость расспрашивать хозяина или хозяйку дома о том, кто у них поселился, – вследствие чего я удивился, когда в пятницу вечером сюда прикатила девица, выдающая себя за твою лучшую подругу. Уверяет, что зовут ее патриция Гарди, пахнет свежим огурчиком и причиняет нижеподписавшемуся значительное покраснение и закоченение. полагаю, ты знала, что она объявится. Надеюсь, она приехала не для того, чтобы шпионить за твоим шпионом.
К ней и всем прочим я вернусь попозже. На чем я остановился в прошлый раз? На утре понедельника. Да. Я дописал письмо к тебе, устало скатился по лестнице в холл, чтобы опустить оное в висящий там ящик, и минут пять продремал, привалившись башкой к барометру на стене, а после потащился наверх, затягивая себя на каждую ступеньку с помощью лестничных перил, и в конце концов рухнул в постель. Времени было без пяти восемь.
ПРОСНУЛСЯ Я в аккурат ко второму завтраку – Энн, с которой я встретился в малой гостиной, смерила меня взглядом, в коем смешались изумление и упрек, каковой я отверг с самым наглым видом.
– Никак не мог заснуть. Постель слишком удобна, и в доме чересчур тихо, – заявил я, однако мне было ясно: она думает, будто я ночь напролет просидел у себя в комнате, надираясь до изумления. По твердому моему убеждению, мало сыщется в нашем мире вещей, превосходящих, по части откровенного отсутствия благородства, пьяницу, который напускает на себя вид радостный и бодрый, дабы продемонстрировать всем и вся, будто он о похмелье и слыхом не слыхивал, поэтому я проглотил оскорбление, читавшееся в ее взгляде, и отклонил, без дальнейших торжественных заверений в своей невинности, предложенный ею херес.
Час за часом описывать тебе каждый день я не могу: теперь уж суббота, а в понедельник и вторник произошло очень мало такого, о чем тебя стоило бы, по моему разумению, осведомлять. Саймон по-прежнему отсутствовал, а Энн старалась, чтобы я проводил в обществе Дэвида как можно больше времени.
– Все говорят, что он очень умный, – сказала она. – Боюсь, в каникулы ему здесь просто нечем заняться. Саймон гораздо старше, и у него… другие интересы. А я, как тебе известно, литературой никогда особенно не увлекалась. Майкл чудесно общается с ним, но Майкл в последнее время так занят… ты помнишь его племянницу, Джейн? Джейн Суонн?
Ха! Это был первый раз, что кто-то произнес твое имя. Ты ничего не сказала мне о том, насколько все осведомлены о твоем состоянии, ну так и я не стал упоминать о нем, желая понять, добралась ли уже эта новость до Суэффорда.
– Еще бы, – ответил я. – Она моя крестница.
– Ну да, конечно. Джейн была здесь в июне, а Саймона с Дэви как раз на несколько дней отпустили из школы – после экзаменов, – так она мгновенно нашла общий язык с Дэви. Это тем более замечательно, что на самом-то деле… – Энн смущенно умолкла.
– Что?
– Я не уверена, что ты знаешь, – сказала она, так подчеркнув на великосветский манер последнее слово, что, даже не знай я ничего, тут же бы все сразу и понял.
– Насчет лейкемии? Да, Джейн мне рассказала.
– Вот как? Не думала, что вы с ней поддерживаете отношения. Как это ужасно. Джейн напросилась к нам в гости и…
Тут она спохватилась и не стала говорить того, что собиралась сказать. Она, разумеется, знала про меня и твою матушку, и потому, вероятно, решила, что тактичнее будет не распространяться о той ветви семейства Логан, к которой ты принадлежишь.
Так ты, выходит, в июне жила в Суэффорде? Тогда-то Господь тебя и «ошарашил» – или ты приехала уже ошарашенной? Не сомневаюсь, что ты известишь меня об этом, когда сочтешь нужным.
(Удивительная штука с этой машиной. Щелкаешь по клавише кавычек, а она сама соображает, в какую сторону их следует развернуть – в правую или в левую. К примеру, нажимаешь, чтобы вставить кавычки, одну и ту же клавишу, «а получается вот что». Чертовски умно. Я начинаю понимать, почему вокруг нее поднято столько шума.)
Вследствие этого разговора Дэвид получил меня в более-менее полное свое распоряжение. Парнишка он смышленый, тут не о чем и говорить, и, по-моему, искренне интересуется поэзией, искусством, философией и бытованием сознания. Как то и подобает его возрасту, Дэвид уверен, будто единственное назначение поэзии состоит в описании природы. Китс, Клер, Вордсворт, кое-что из Браунинга и Теннисона[87] – вся эта музыка. Я постарался деликатно вправить ему мозги.