Страница:
– Я знаю… – сказала она.
– И это смущает и беспокоит тебя. Энн кивнула.
– Мы должны постараться, – сказал Майкл, – чтобы жизнь Дэви не пошла прахом. Нельзя допустить, чтобы об этом стало известно.
Энн молча поразмыслила над словами мужа.
– Ты ведь думаешь о своем отце, верно? – спросила она.
– Я думаю о Дэви. Только о Дэви. Нельзя, чтобы к нему относились как к какому-то уродцу.
– Но, милый, не можешь же ты…
– И больше мы говорить об этом не будем.
– Хорошо, – сказала Энн. – Больше говорить об этом не будем.
Однако поговорить пришлось – на следующий год. Летом 1991 года племянница Майкла, Джейн, приехала в Суэффорд, чтобы провести там свои последние дни. Она уже многие месяцы сражалась с изнурительной жестокой болезнью и знала, что жить ей осталось лишь несколько недель. Все, чего ей теперь хочется, сказала она, это сельского покоя и любви дяди и двоюродных братьев; воспоминания о них скрасят ее последние, пустые часы в больнице.
Обморок, случившийся с Джейн на Королевской норфолкской выставке, все восприняли как начало необратимого упадка сил. Саймону пришлось самому везти ее назад в Суэффорд, хотя водительских прав у него по молодости лет еще не было и за рулем трактора он чувствовал себя намного увереннее, чем за рулем принадлежащего Джейн «БМВ». Саймон без труда отнес ее, бледную и слабую, – «легкую, как ощипанная куропатка, правда», – наверх и уложил в постель, стоявшую в комнате Ландсира. В комнате, где ей, по общему мнению врачей, предстояло в скором времени умереть.
В первую неделю вынужденного заточения Джейн постоянно навещали Дэвид и Саймон. Саймон каждое утро заглядывал к ней с цветами, фруктами и рассказами о жизни поместья, а после полудня приходил с книгой Дэвид и просиживал у кровати, читая или болтая, до самого обеда, стараясь не обращать внимания на то, что, пока он говорил, Джейн то впадала в забытье, то вновь приходила в себя.
В последнее свое суэффордское утро мальчики, торжественные и элегантные в школьной форме, пришли попрощаться с больной.
– Вид у вас, точно у гробовщиков, – сказала она. – И напрасно. Мне нынче намного лучше.
Мальчики уехали, полные воскресшей надежды. Через неделю Джейн встала с постели, во всеуслышание объявив, что ей не просто лучше, что она выздоровела. И не только телесно. Теперь она чувствовала себя даже лучше, чем до начала лейкемии. Джейн твердила, что прежняя ее жизнь была жизнью гусеницы, а ныне она возродилась, обратившись в свободную и совершенную бабочку.
Энн очень серьезно спросила у Джейн наедине, считает ли та, что у ее излечения есть какая-то осязаемая причина. Джейн уклонилась от прямого ответа, углубившись в пространные и путаные словесные дебри. Она твердила об ангелах, благодати, чистоте и возрождении. Энн ушла от нее озадаченной и встревоженной.
Майкл говорил с большей прямотой:
– Любовь моя, мы так счастливы. Так счастливы, что тебе стало лучше. Какая бы тут ни была причина, самое правильное, полагаю, и ты тоже так думаешь, мирно радоваться этому как чему-то чудесному, случившемуся с тобой в тишине и покое дома, который ты, надеюсь, всегда считала родным.
– Как скажете, дядя Майкл.
В это время у Логана гостил его друг Макс Клиффорд – Майкл решил обсудить случившееся и с ним.
– Вот такие дела, Макс. А на что способны журналисты, черт бы их побрал, ты и сам знаешь.
– Мы их в свое время немало поувольняли, верно?
– Джейн собирается в Лондон, на обследование. Возможно, она права и ей действительно удалось победить болезнь, с лейкемией такое случается. Нам ни к чему, абсолютно ни к чему, чтобы случившееся стало достоянием публики. Газеты впадают в истерику по поводу всего, что связано с раком, к тому же всегда найдутся религиозные или мистически настроенные уроды, которые попытаются нагреть на этом руки. Джейн и сама пребывает из-за этого не в самом здравом уме…
– Разговоры уже пошли, Майкл. Мери сказала мне, что слышала вчера, как Джейн молилась в лесу.
– Вот это я и имею в виду, Макс. Пока она так взбудоражена, самое правильное – помалкивать обо всем.
– М-м, – отозвался Макс. – Она стояла на земле на коленях. Лепетала какую-то друидскую дребедень, то и дело приплетая к ней Дэвида.
– Если ты мне друг, Макс, – теперь уже резко сказал Майкл, – ты больше не скажешь об этом ни слова. Ни мне, ни кому-либо еще.
Однако в течение следующего года стало ясно, что, несмотря на запреты Логана, какие-то слова сказаны были. Сначала объявился Тед Уоллис с нелепыми уверениями, что он-де собирается написать официальную биографию Майкла, – претензия, которую Майкл открыто назвал дурацкой: типичным образчиком тедвардианского, шитого белыми нитками вранья. Энн вбила себе в голову, что Тед сможет оказать на Дэвида «отрезвляющее влияние», но Майклу было ясно, что старый друг явился к нему, чтобы, по своему обыкновению, опрокидывать тележки с яблоками и запускать лис в курятники. Логанам трудно стало разговаривать между собой о Дэвиде. Майкл гадал, не завидует ли жена, каким-то невнятным образом, генам, которые Дэвид унаследовал от Альберта Бененстока. Возможно, приземленный цинизм Теда приносит ей желанное облегчение. Возможно, она даже тешится мыслью, что Тед развратит Дэвида, познакомив его со спиртным и несколькими убогими остатками нориджского мира проституции, – с чем угодно, лишь бы нарушить хрупкое равновесие присущих ее сыну качеств, которые внушали Энн такую тревогу. Майкл тщательно обдумал все эти возможности. Чтобы успокоить жену, а также и потому, что лучше, когда такой человек, как Тед, торчит в твоей палатке и мочится наружу, чем когда он торчит снаружи и мочится внутрь, Майкл утаил свои опасения и притворился, будто он страшно рад принять старого забулдыгу в Суэффорде. О том, чтобы довериться ему, не могло и речи идти, это было бы безумием. Наоборот, Майкл велел Подмору тайком присматривать за Тедом и благодаря этому вскоре выяснил, что Тед, судя по всему, поддерживает с Джейн постоянную почтовую связь. Подмор с удовольствием взялся вытирать пыль с компьютера, на время переехавшего в комнату Ландсира, и его ревностные труды принесли плоды: Майкл с удивлением обнаружил, что содержимое писем Теда свидетельствует о явном его неведении относительно всего, что до сей поры происходило вокруг Дэви.
Тем временем в дом явился, чтобы пожить в нем несколько недель, никем не званый Оливер Миллс, а следом Макс и Мери Клиффорд поинтересовались, нельзя ли им приехать вместе с их дочерью Кларой – девочкой, которую они никуда, если имели такую возможность, с собой не брали, поскольку стеснялись ее несчастной внешности. Потом прикатила ближайшая подруга Джейн, Патриция Гарди. Когда же и Ребекка позвонила брату и спросила, как он смотрит, если она «завалится на недельку-другую», Майкл встревожился по-настоящему. События развивались слишком быстро. Как бизнесмен, он знал, насколько трудно сохранить что бы то ни было в тайне. Вулкан не накроешь крышкой. Конечно, те, кто съехался ныне в Суэффорд, были близкими, если не доверенными, друзьями, но надолго ли такое положение дел?
Ободренный неведением, а стало быть, и невиновностью Теда и с новой остротой осознав, что лучший друг – это лучший друг, сколько бы лет он тебе ни врал и тебя ни обворовывал, Майкл решил снизойти к его изначальной просьбе и рассказать старому прохвосту Эдварду Ленноксу Уоллису историю своей жизни. То был, возможно, наилучший и наипростейший способ и растормошить Теда, и превратить его в своего сообщника.
На второй день их бесед, доставлявших Майклу редкостное наслаждение – слушателем Тед оказался на удивление восприимчивым, – грянула новость насчет Сирени, и Майкл окончательно убедился в том, что помощь друга может оказаться для него очень важной. Конечно, прямых доказательств того, что за выздоровлением Сирени, заставившим ветеринара изумленно чесать затылок, стоит Дэвид, не было, и все же у Майкла не осталось решительно никаких сомнений в том, что для всех домочадцев чудо это ни малейшей загадки не составляет. История с Сиренью, да еще и случившаяся в такое время, уничтожила последние иллюзии Майкла насчет его способности контролировать ситуацию. Он махнул рукой на сдержанность и рассказал Теду все, не оставив в стороне даже своей размолвки с леди Энн, касавшейся и сути, и подробностей его отвратительной причастности к чтению писем Теда к Джейн. С того самого дня, когда Майкл прочитал пришедшее из Иерусалима письмо дяди Амоса с известием о смерти отца, он ни разу не отдавался на чью бы то ни было милость. Теперь он это сделал.
– Вот ты все и узнал, Тедвард. Всю неприукрашенную правду. Что прикажешь делать? Может быть, дар Дэви необходим людям? И мне следует кричать о нем во все горло? Или это проклятие, которое нужно стыдливо скрывать? Может, нам вызвать священника? Врача? Психиатра? Ты крестный отец мальчика. Посоветуй мне что-нибудь.
– Гм, – произнес Уоллис. – Ха. – Ну?
– Мне понадобится какое-то время. Есть у меня пара мыслей. Пока же советую сидеть тихо и ничего не предпринимать.
– Ничего не предпринимать.
– Зачастую это самое мудрое. Что до меня, я должен подумать.
– Подумать? Подумать. О чем подумать?
– Ну, если честно, Майкл, никому не понравится взять да и узнать, в шестьдесят-то шесть лет, что все, во что он когда-либо верил, не имеет смысла.
– А ты когда-нибудь во что-нибудь верил, Эдвард Уоллис?
– Да знаешь, кое в какую ерунду верил. В полную – вроде того, например, что стихи писать очень трудно.
Глава седьмая
I
II
– И это смущает и беспокоит тебя. Энн кивнула.
– Мы должны постараться, – сказал Майкл, – чтобы жизнь Дэви не пошла прахом. Нельзя допустить, чтобы об этом стало известно.
Энн молча поразмыслила над словами мужа.
– Ты ведь думаешь о своем отце, верно? – спросила она.
– Я думаю о Дэви. Только о Дэви. Нельзя, чтобы к нему относились как к какому-то уродцу.
– Но, милый, не можешь же ты…
– И больше мы говорить об этом не будем.
– Хорошо, – сказала Энн. – Больше говорить об этом не будем.
Однако поговорить пришлось – на следующий год. Летом 1991 года племянница Майкла, Джейн, приехала в Суэффорд, чтобы провести там свои последние дни. Она уже многие месяцы сражалась с изнурительной жестокой болезнью и знала, что жить ей осталось лишь несколько недель. Все, чего ей теперь хочется, сказала она, это сельского покоя и любви дяди и двоюродных братьев; воспоминания о них скрасят ее последние, пустые часы в больнице.
Обморок, случившийся с Джейн на Королевской норфолкской выставке, все восприняли как начало необратимого упадка сил. Саймону пришлось самому везти ее назад в Суэффорд, хотя водительских прав у него по молодости лет еще не было и за рулем трактора он чувствовал себя намного увереннее, чем за рулем принадлежащего Джейн «БМВ». Саймон без труда отнес ее, бледную и слабую, – «легкую, как ощипанная куропатка, правда», – наверх и уложил в постель, стоявшую в комнате Ландсира. В комнате, где ей, по общему мнению врачей, предстояло в скором времени умереть.
В первую неделю вынужденного заточения Джейн постоянно навещали Дэвид и Саймон. Саймон каждое утро заглядывал к ней с цветами, фруктами и рассказами о жизни поместья, а после полудня приходил с книгой Дэвид и просиживал у кровати, читая или болтая, до самого обеда, стараясь не обращать внимания на то, что, пока он говорил, Джейн то впадала в забытье, то вновь приходила в себя.
В последнее свое суэффордское утро мальчики, торжественные и элегантные в школьной форме, пришли попрощаться с больной.
– Вид у вас, точно у гробовщиков, – сказала она. – И напрасно. Мне нынче намного лучше.
Мальчики уехали, полные воскресшей надежды. Через неделю Джейн встала с постели, во всеуслышание объявив, что ей не просто лучше, что она выздоровела. И не только телесно. Теперь она чувствовала себя даже лучше, чем до начала лейкемии. Джейн твердила, что прежняя ее жизнь была жизнью гусеницы, а ныне она возродилась, обратившись в свободную и совершенную бабочку.
Энн очень серьезно спросила у Джейн наедине, считает ли та, что у ее излечения есть какая-то осязаемая причина. Джейн уклонилась от прямого ответа, углубившись в пространные и путаные словесные дебри. Она твердила об ангелах, благодати, чистоте и возрождении. Энн ушла от нее озадаченной и встревоженной.
Майкл говорил с большей прямотой:
– Любовь моя, мы так счастливы. Так счастливы, что тебе стало лучше. Какая бы тут ни была причина, самое правильное, полагаю, и ты тоже так думаешь, мирно радоваться этому как чему-то чудесному, случившемуся с тобой в тишине и покое дома, который ты, надеюсь, всегда считала родным.
– Как скажете, дядя Майкл.
В это время у Логана гостил его друг Макс Клиффорд – Майкл решил обсудить случившееся и с ним.
– Вот такие дела, Макс. А на что способны журналисты, черт бы их побрал, ты и сам знаешь.
– Мы их в свое время немало поувольняли, верно?
– Джейн собирается в Лондон, на обследование. Возможно, она права и ей действительно удалось победить болезнь, с лейкемией такое случается. Нам ни к чему, абсолютно ни к чему, чтобы случившееся стало достоянием публики. Газеты впадают в истерику по поводу всего, что связано с раком, к тому же всегда найдутся религиозные или мистически настроенные уроды, которые попытаются нагреть на этом руки. Джейн и сама пребывает из-за этого не в самом здравом уме…
– Разговоры уже пошли, Майкл. Мери сказала мне, что слышала вчера, как Джейн молилась в лесу.
– Вот это я и имею в виду, Макс. Пока она так взбудоражена, самое правильное – помалкивать обо всем.
– М-м, – отозвался Макс. – Она стояла на земле на коленях. Лепетала какую-то друидскую дребедень, то и дело приплетая к ней Дэвида.
– Если ты мне друг, Макс, – теперь уже резко сказал Майкл, – ты больше не скажешь об этом ни слова. Ни мне, ни кому-либо еще.
Однако в течение следующего года стало ясно, что, несмотря на запреты Логана, какие-то слова сказаны были. Сначала объявился Тед Уоллис с нелепыми уверениями, что он-де собирается написать официальную биографию Майкла, – претензия, которую Майкл открыто назвал дурацкой: типичным образчиком тедвардианского, шитого белыми нитками вранья. Энн вбила себе в голову, что Тед сможет оказать на Дэвида «отрезвляющее влияние», но Майклу было ясно, что старый друг явился к нему, чтобы, по своему обыкновению, опрокидывать тележки с яблоками и запускать лис в курятники. Логанам трудно стало разговаривать между собой о Дэвиде. Майкл гадал, не завидует ли жена, каким-то невнятным образом, генам, которые Дэвид унаследовал от Альберта Бененстока. Возможно, приземленный цинизм Теда приносит ей желанное облегчение. Возможно, она даже тешится мыслью, что Тед развратит Дэвида, познакомив его со спиртным и несколькими убогими остатками нориджского мира проституции, – с чем угодно, лишь бы нарушить хрупкое равновесие присущих ее сыну качеств, которые внушали Энн такую тревогу. Майкл тщательно обдумал все эти возможности. Чтобы успокоить жену, а также и потому, что лучше, когда такой человек, как Тед, торчит в твоей палатке и мочится наружу, чем когда он торчит снаружи и мочится внутрь, Майкл утаил свои опасения и притворился, будто он страшно рад принять старого забулдыгу в Суэффорде. О том, чтобы довериться ему, не могло и речи идти, это было бы безумием. Наоборот, Майкл велел Подмору тайком присматривать за Тедом и благодаря этому вскоре выяснил, что Тед, судя по всему, поддерживает с Джейн постоянную почтовую связь. Подмор с удовольствием взялся вытирать пыль с компьютера, на время переехавшего в комнату Ландсира, и его ревностные труды принесли плоды: Майкл с удивлением обнаружил, что содержимое писем Теда свидетельствует о явном его неведении относительно всего, что до сей поры происходило вокруг Дэви.
Тем временем в дом явился, чтобы пожить в нем несколько недель, никем не званый Оливер Миллс, а следом Макс и Мери Клиффорд поинтересовались, нельзя ли им приехать вместе с их дочерью Кларой – девочкой, которую они никуда, если имели такую возможность, с собой не брали, поскольку стеснялись ее несчастной внешности. Потом прикатила ближайшая подруга Джейн, Патриция Гарди. Когда же и Ребекка позвонила брату и спросила, как он смотрит, если она «завалится на недельку-другую», Майкл встревожился по-настоящему. События развивались слишком быстро. Как бизнесмен, он знал, насколько трудно сохранить что бы то ни было в тайне. Вулкан не накроешь крышкой. Конечно, те, кто съехался ныне в Суэффорд, были близкими, если не доверенными, друзьями, но надолго ли такое положение дел?
Ободренный неведением, а стало быть, и невиновностью Теда и с новой остротой осознав, что лучший друг – это лучший друг, сколько бы лет он тебе ни врал и тебя ни обворовывал, Майкл решил снизойти к его изначальной просьбе и рассказать старому прохвосту Эдварду Ленноксу Уоллису историю своей жизни. То был, возможно, наилучший и наипростейший способ и растормошить Теда, и превратить его в своего сообщника.
На второй день их бесед, доставлявших Майклу редкостное наслаждение – слушателем Тед оказался на удивление восприимчивым, – грянула новость насчет Сирени, и Майкл окончательно убедился в том, что помощь друга может оказаться для него очень важной. Конечно, прямых доказательств того, что за выздоровлением Сирени, заставившим ветеринара изумленно чесать затылок, стоит Дэвид, не было, и все же у Майкла не осталось решительно никаких сомнений в том, что для всех домочадцев чудо это ни малейшей загадки не составляет. История с Сиренью, да еще и случившаяся в такое время, уничтожила последние иллюзии Майкла насчет его способности контролировать ситуацию. Он махнул рукой на сдержанность и рассказал Теду все, не оставив в стороне даже своей размолвки с леди Энн, касавшейся и сути, и подробностей его отвратительной причастности к чтению писем Теда к Джейн. С того самого дня, когда Майкл прочитал пришедшее из Иерусалима письмо дяди Амоса с известием о смерти отца, он ни разу не отдавался на чью бы то ни было милость. Теперь он это сделал.
– Вот ты все и узнал, Тедвард. Всю неприукрашенную правду. Что прикажешь делать? Может быть, дар Дэви необходим людям? И мне следует кричать о нем во все горло? Или это проклятие, которое нужно стыдливо скрывать? Может, нам вызвать священника? Врача? Психиатра? Ты крестный отец мальчика. Посоветуй мне что-нибудь.
– Гм, – произнес Уоллис. – Ха. – Ну?
– Мне понадобится какое-то время. Есть у меня пара мыслей. Пока же советую сидеть тихо и ничего не предпринимать.
– Ничего не предпринимать.
– Зачастую это самое мудрое. Что до меня, я должен подумать.
– Подумать? Подумать. О чем подумать?
– Ну, если честно, Майкл, никому не понравится взять да и узнать, в шестьдесят-то шесть лет, что все, во что он когда-либо верил, не имеет смысла.
– А ты когда-нибудь во что-нибудь верил, Эдвард Уоллис?
– Да знаешь, кое в какую ерунду верил. В полную – вроде того, например, что стихи писать очень трудно.
Глава седьмая
I
Онслоу-Терр., 12а 28 июля 1992
Дорогой Тед!
Полагаю, Вы еще здесь. Патриция сообщила, что Вы с дядей Майклом уже какое-то время «совещаетесь наедине».
Пора приехать и мне. Когда я появлюсь завтра, после того как пройду последнее обследование, Вы сможете рассказать мне о Ваших разговорах с дядей Майклом. Теперь Вы понимаете, что меня так взволновало? Я очень рада, что Вы участвуете во всем этом вместе со мной.
Теперь Вы можете поговорить с Патрицией и мамой, объяснить им, зачем Вы здесь. Но конечно, ни единого слова никому за пределами Суэффорда.
И присматривайте за Дэви. Постарайтесь, чтобы он сохранил свою силу, чтобы не думал, будто он совсем один или что его просто используют.
Когда Дэви впервые рассказал мне, как излечил Эдварда, я поняла, что означало мое решение приехать в Суэффорд. Неужели «чудо» – слишком сильное слово? Не думаю. Да и Вы теперь, наверное, тоже. Скажите мне, что все это не способно изменить Вашу жизнь, и я назову Вас лжецом.
С огромной, огромной любовью,
Джейн.
P.S. Самая настоятельная моя и последняя «декларация», как Вы их называете: улыбайтесь! Мы любимы. Мы любимы. Все будет замечательно. Все сияет. Все именно так, как только может и должно быть.
Дорогой Тед!
Полагаю, Вы еще здесь. Патриция сообщила, что Вы с дядей Майклом уже какое-то время «совещаетесь наедине».
Пора приехать и мне. Когда я появлюсь завтра, после того как пройду последнее обследование, Вы сможете рассказать мне о Ваших разговорах с дядей Майклом. Теперь Вы понимаете, что меня так взволновало? Я очень рада, что Вы участвуете во всем этом вместе со мной.
Теперь Вы можете поговорить с Патрицией и мамой, объяснить им, зачем Вы здесь. Но конечно, ни единого слова никому за пределами Суэффорда.
И присматривайте за Дэви. Постарайтесь, чтобы он сохранил свою силу, чтобы не думал, будто он совсем один или что его просто используют.
Когда Дэви впервые рассказал мне, как излечил Эдварда, я поняла, что означало мое решение приехать в Суэффорд. Неужели «чудо» – слишком сильное слово? Не думаю. Да и Вы теперь, наверное, тоже. Скажите мне, что все это не способно изменить Вашу жизнь, и я назову Вас лжецом.
С огромной, огромной любовью,
Джейн.
P.S. Самая настоятельная моя и последняя «декларация», как Вы их называете: улыбайтесь! Мы любимы. Мы любимы. Все будет замечательно. Все сияет. Все именно так, как только может и должно быть.
II
Из дневника Оливера Миллса. 29 июля 1992, Суэффорд-Холл
Наступил решающий миг, дорогой мой Дневник Душечки. Пишу это, а в голове у меня совершенный сумбур. Сейчас одиннадцать часов ночи, через три часа я буду… Ну, не знаю, что я там буду, но предстоящее мне есть ужас земной, это факт.
Я упоминал вчера о том, что все Герты Гетерики пребывают в подавленном настроении из-за некоей лошади, гунтера, коего владельцем и наездником, как пишут в беговых афишках, является сам Майкл. Имя животного, Сирень, помимо того, что оно даже банальнее, чем гулянка датских скаутов в шортах из спандекса, указывает нам на Полли Пол. Сирень – это крупная каурая кобыла, зеница Майклова ока. Вчера, о чем я уже сообщал с соответственной скрупулезностью, она стала выказывать симптомы чего-то безумно дурного. Конни Коновал объявил их пробирным клеймом Отравления Крестовником. Крестовник обыкновенный, жуткая штука, содержит некий разрушающий печень алкалоид; противоядие человеку неведомо. Как правило, лошади Керти Крестовника не едят, поскольку он горек, точно забытый поэт, однако Сирень последнюю неделю паслась в парке перед домом – могла слопать и не заметить. Вчера у нее шла, как у Шопена, кровь изо рта, она кружила на месте и с горестным видом припадала головою к стене, а это свидетельство Дисфункции Печени – столь же несомненное, как яйцевидность яйца. Конец. Неизлечима. Зачем лошадям печень, я и представить себе не могу. Ни разу не видел, чтобы хоть одна из них утешалась водочкой с тоником. Впрочем, не стоит забалтываться, мне еще много чего предстоит написать и наделать перед кроваткой. (Вот тебе на, да разве такого много бывает?) Согласно Конни Коновалу – настоящее имя Найджел Огден; довольно редкое, между прочим, сочетание желтого вельвета в обтяжечку и второй по аппетитности попки в Норфолке, – дисфункция печени есть гарантированный билет в одну сторону: в Лошадиный Элизиум. Найджи оставил Саймону с Майклом день на обдумывание того, что они станут делать с Сиренью, а завтра (т. е. уже сегодня) он вернется в компании гуманного душегуба: на случай, ежели усыпление бедняжки – каковое Конни Коновал откровенно рекомендует (о, как возбуждающе суровы, как исступленно жестоки, как волнующе бесчувственны эти сельские жители) – окажется предпочтительной Опцией Офры.
Вследствие этого, Душечка, вчерашний обед был исполнен уныния. Саймон, естественно, стоит за то, чтобы размозжить горемыке голову и поскорее сбыть ее какому-нибудь производителю клея. Купит небось баночку преображенной Сирени, чтобы подклеивать ею резиновые сапоги, скотина бездушная.
Я думал: «Ну же, Дэви, мой мальчик! Возложи свои руки. Что ж ты сидишь…» – и то же, готов поспорить, думали Ребекка с Патрицией. Но Энни смотрела на нас и в особенности на Дэви волчицей, и тот не стронулся с места. Если телепатия существует, мои визгливые мольбы должны были громом отдаваться в его миловидном маленьком внутреннем ухе. Впрочем, мерцание сих бархатистых очей и румянец нектариновых щечек что-то да предвещали, тут я был уверен. Даже и придумать нельзя более явственной, посланной небесами и благоухающей ангелами возможности испытать его силы, чем Битва за Печень Сирени, и Дэви, несомненно, это понимает. Майкл был очень тих, как и большую часть этой недели. Выглядит он, бедный олух, усталым. После полудня он до самого вечера запирается с Тедом Уоллисом, который, если правду сказать, измотал бы и самого Джека Расселла[198] . Тед безнадежен. Когда я вспоминаю славного поросенка, коего знал в шестидесятые и в начале семидесятых, а после взглядываю на покрытую коркой грязи чушку, в которую он теперь обратился, мне хочется плакать. Он никого не пускает в свой внутренний мир. Дешевая поза сварливого старого грифона достаточно плохо смотрится и у бездарных журналистов или тех бездельников, с которыми он теперь якшается, но когда ее принимает Тед, коему в давние дни досталась приличная порция того, что именуют талантом, зрелище получается душераздирающее. А попробуй поговорить с ним, попробуй взять да и вытащить беднягу из его персонального ада, и он этого не перенесет: как будто проявление искренних чувств есть бестактный, с точки зрения общества, промах, сравнимый с использованием слова «пардон» или манерой накрывать очко сортира вышитой салфеткой. Я хочу лишь одного – увидеть его в слезах. Упс, какие жестокие слова! Я имел в виду, что мне просто-напросто хочется услышать, хотя бы однажды, как он скажет: «Я знаю, Оливер. Все ужасно. Я лишился этого и страдаю, прости, что я стал таким желчным и злым. Внутренне я все тот же добродушный Гуляка Гиппо. Помоги мне». Неужели я жду слишком многого? Это преобразило бы его, я уверен. Но вход в душу Теда закрыт. Засовы задвинуты.
Помимо всего прочего, Тед и к Дэви относится далеко не приязненно. Не понимаю, почему Энни позволяет ему увиваться вокруг мальчика. Если что и способно разрушить чары, так это похмельный скептицизм Теда, его «меня-на-это-не-купишь».
Так или иначе, Тед сидел с худшим из его выражений – «какие вы скучные, детки» – на физиономии, Майкл сердито взирал с одного конца стола, Энни дергалась, как нервный кузнечик, на другом, а мы, все остальные, восседали меж ними в разнообразных состояниях наэлектризованной напряженности, – в итоге обедик получился мрачноватый. Я пораньше убрался в постель. Гретти Грудь отбивала свою безобразную барабанную дробь, я нуждался в таблетках и в сладостных сетях Санни Сна.
Пробуждение меня ожидало странное. Я решил поначалу, что Закария Зрение морочит меня. «Ну вот, – мысленно простонал я. – Сейчас начнется зуд в руках, потом сдавит горло, а там и здоровенный сердечный секач сокрушит меня раз и навсегда».
Я беспомощно взирал на видение. То было дьявольское дитя, вернее, двое дьявольских детей, ибо оно раздвоилось, образовав двойное изображение вроде тех, что использовались в фиглярских комедиях Тони Рандалла[199] для передачи состояния опьянения. В соответствии с той традицией вам полагается в этих случаях либо хвататься за голову и стенать: «Ой-ой-ой, слишком много мартини», либо булькать, икать и просить у бармена еще и еще, и все потому, что Дорис Дей[200] ни в какую вас не понимает.
Я-то, однако, пьян не был и пребывал, опять-таки, в уверенности – как, впрочем, и всегда, – что меня-то Дорис Дей понимает более чем. Никаких симптомов коронарных неприятностей, просто-напросто демоны-двойники.
Я покрепче зажмурился, потом снова открыл глаза. Все те же идентичные детки, чтоб их. Тот, что слева, отверз уста:
– Он проснулся.
Уподобище справа хихикнуло, и я понял, что Матушка повела себя как истеричная старая дура. Все объяснялось очень просто.
– Вы близнецы, – ухитрился прокаркать я.
– Это точно, – сказал левый.
– Кто из вас кто?
– Он Эдвард, а он Джеймс, – одновременно прочирикали оба, что, естественно, ничего не объяснило.
– Может, вам стоит какие-нибудь бляхи носить, что ли, – с буквами, которые позволят вас различать, – предложил я.
– Ха-ха! Мы любим, когда нас путают.
Я некоторое время приглядывался к ним.
– Ты Джеймс, – постановил я, указав пальцем на левого.
– Откуда вы знаете? – разочарованно спросили они.
– Ха-ха! Знаю, и все.
– Нет, правда, скажите.
– Ладно, – ответил я, – Ты дышишь не так театрально, как Эдвард, а между тем мне известно, что у Эдварда астма.
Они обменялись полными упрека взглядами. Джеймс попытался подделаться под отрывистое дыхание Эдварда. Но я знаю, что смогу теперь отличить одного от другого, поскольку, приглядевшись как следует, заметил, что грудь у Эдварда пошире, чем у Джеймса, а плечи попрямее.
– Тебе ведь в прошлом году туго пришлось, а? – спросил я.
Эдвард с великой гордостью ответил:
– Саймон думал, что мне конец. Говорит, выглядел я совсем плохо. Синий был, как новорожденный поросенок.
– Но все же как-то выкрутился? Эдвард и Джеймс переглянулись.
– Мама говорит, мы не должны об этом рассказывать.
– Ну и ладно, – сказал я. – Кстати, меня зовут Оливером.
– Это мы знаем. Здравствуйте.
– Здравствуйте, – столь же церемонно ответил я.
– Хотите услышать хорошую шутку? – спросил Джеймс.
– Всегда готов услышать хорошую шутку.
Он величаво откашлялся, словно собираясь прочесть наизусть «Балладу о Востоке и Западе»[201] .
– Дзынь-дзынь.
– Слушаю.
– Позовите к телефону вашего босса.
Я возносил безмолвные мольбы, чтобы это не оказалось одной из тех утомительных не-шуток, с которыми дети, сами их толком не понимая, лезут к взрослым.
– Босс ушел по цехам.
– Тьфу! – восторженно взвизгнули оба. – Сам ты поц и хам!
Как приятно встретить наконец в Суэффорде людей, стоящих на одном с тобой уровне развития.
– Ну ладно, а теперь топайте, мне надо одеться. Который час, не знаете, случаем?
– Двадцать пять десятого, – хором ответили они.
– Кто-нибудь еще завтракает?
– Все ушли на конюшню. А нас не взяли, у Эдварда от лошадей из носу течет.
– На конюшню?
– Приходил мистер Табби, сказал, что Сирени намного лучше.
Оп-она! Я накинул одежды и поскакал к конюшням. Конни Коновал усаживался в свою «вольво». На сей раз вельветовые штаны его были тускло-зелеными, – по-моему, этот цвет ему не идет. Саймон, Дэви, Майкл, Энн, Патриция, Ребекка, Тед и Клиффорды – здесь были все.
– Если что-то изменится, дайте мне знать. По правде сказать, это самое… – он тряхнул каштановыми локонами, – выздоровления я видел и прежде, но такого быстрого – никогда.
Мы смотрели, как удаляется его машина. Наконец Майкл повернулся к конуре – или как она называется – Сирени, где стоял, поглаживая кобылу, Саймон. На мой невежественный взгляд, глаза у нее были такие ясные, а шкура такая лоснистая, что лучшего и желать не приходится. Дэвид скромно переминался на заднем плане, чертил что-то в пыли носком башмака. Клиффорды, Ребекка и Патриция не сводили с него глаз.
– Нуте-с, и что все мы тут делаем? – поинтересовался Майкл. Он хлопнул в ладоши. – Это кобыла, а не Мона, черт ее подери, Лиза. Пошли в дом. Может, продолжим, Тед, а?
Майкл с Тедом удалились. Саймон похлопал Сирень по спине и отправился беседовать с конюхом Табби. Я, собравшись с духом, перехватил Дэвида – к вящему гневу всех прочих.
– Ладно, – весело сказал я, – Бог милостив. Я не привез с собой ничего черного. Если бы дело дошло до похорон, вид у меня был бы до ужаса праздничный.
К нам подвалила Энни:
– Есть на сегодня какие-нибудь планы, Оливер?
– Ну-у… – протянул я.
– Хотите, еще раз покатаемся по озеру? – предложил, округлив прелестные глазки, Дэви.
Энни его предложение не понравилось.
– Похоже, дождь собирается, – сказала она, озирая безоблачные небеса. – Во всяком случае, так говорят. Сегодня-завтра. Может, съездите в город? Кино посмотрите или еще что-нибудь?
Намек понял. Энни хотела, чтобы дитя ее находилось в безопасной городской обстановке, а не торчало здесь на лужайке, возлагая на гостей руки, точно Бернадетта[202] на празднике.
– Недурственная мысль, – сказал я.
Так или иначе, я все равно собирался порасспросить Дэви о лошади. Что он сделал – стиснул руками ее бока, сунул в ухо хрустальный шар… что?
– Ну ладно. – Особого энтузиазма Дэви не проявил, но готовность выказал. Выходит, теперь мой черед. С Ребеккой, насколько я знаю, и так все в порядке, Патриция пребывает в раздерганном состоянии потому, что ей изменил этот ее Рибак, а Кларе просто-напросто нужно выправить косоглазие да зубы сдвинуть назад. С такой-то ерундой я и сам бы управился. Никаких сомнений ни у меня, ни, надеюсь, у Дэви не осталось: первым делом Матушкина грудная жаба.
А, черт… вся водочка вышла. Придется прокрасться вниз за бутылкой…
…Так-то оно лучше. Гораздо лучше. Никто меня не увидел, полная фляжка «Столичной» – вот она, теперь можно и сосредоточиться. На чем я остановился? Матушка с Дэви получили увольнительную? Есть о чем рассказать.
Мы завернули за угол, туда, где стоял мой «сааб».
– Что у них там идет?
– Идет?
– В кино, пустая твоя голова.
– А… – он пнул ногой камень, – какая разница? Вопросы я начал задавать, как только машина съехала с подъездной дорожки.
– Итак, Дэви. Дорогой ты мой. Я должен знать все. Он с улыбкой взглянул на меня. Ошеломительное желание обвести языком эти губы, раздвинуть их, проникнуть внутрь грозило лишить меня всякого разумения. Ужасно. Просто ужасно. Я в последние дни напоминаю сам себе Исава женского пола. Дай мне человека косматого, а не гладкого[203] , таков мой восторженный вопль. Дэви несомненно владеет силой – а, трусишка ты этакий? – но владеет там или не владеет, Матушка понимает, что ей следует быть очень, очень осторожной.
– Послушай, – сказал я. – Настало время Присциллы Правды и возглавляющих команду ее болельщиков, неразлучных подружек Исидоры Искренности и Октавии Откровенности. Я знаю о Джейн, и ты о ней знаешь. Я знаю об Эдварде с его астмой, и ты тоже. Теперь же у нас имеется еще и Сирень с ее магической печенью.
Дэви глубоко вздохнул и забарабанил пятками по полу.
– Мне необходимо понять, Дэви. Как ты знаешь, я и сам болен. Мне необходимо понять, что происходит.
Наступило молчание – Дэви боролся со своей… не знаю, с совестью, полагаю, или с гордостью.
– У меня очень горячие руки, – сказал он наконец. – Потрогайте.
И он протянул мне ладонь. День стоял теплый, я и не ожидал, что ладонь Дэви окажется холодной, как рыба, однако она… честное скаутское, Душечка… она обжигала. То был не влажный жар, никакого пота, но, господи, куда горячее, чем 36, 6 °С, поклясться готов.
– Черт знает что, дорогой! Это, это…
– Понимаете, у меня всегда были очень горячие руки. А увидев Эдварда, я понял, что, если положить ладонь ему на грудь, это поможет.
Наступил решающий миг, дорогой мой Дневник Душечки. Пишу это, а в голове у меня совершенный сумбур. Сейчас одиннадцать часов ночи, через три часа я буду… Ну, не знаю, что я там буду, но предстоящее мне есть ужас земной, это факт.
Я упоминал вчера о том, что все Герты Гетерики пребывают в подавленном настроении из-за некоей лошади, гунтера, коего владельцем и наездником, как пишут в беговых афишках, является сам Майкл. Имя животного, Сирень, помимо того, что оно даже банальнее, чем гулянка датских скаутов в шортах из спандекса, указывает нам на Полли Пол. Сирень – это крупная каурая кобыла, зеница Майклова ока. Вчера, о чем я уже сообщал с соответственной скрупулезностью, она стала выказывать симптомы чего-то безумно дурного. Конни Коновал объявил их пробирным клеймом Отравления Крестовником. Крестовник обыкновенный, жуткая штука, содержит некий разрушающий печень алкалоид; противоядие человеку неведомо. Как правило, лошади Керти Крестовника не едят, поскольку он горек, точно забытый поэт, однако Сирень последнюю неделю паслась в парке перед домом – могла слопать и не заметить. Вчера у нее шла, как у Шопена, кровь изо рта, она кружила на месте и с горестным видом припадала головою к стене, а это свидетельство Дисфункции Печени – столь же несомненное, как яйцевидность яйца. Конец. Неизлечима. Зачем лошадям печень, я и представить себе не могу. Ни разу не видел, чтобы хоть одна из них утешалась водочкой с тоником. Впрочем, не стоит забалтываться, мне еще много чего предстоит написать и наделать перед кроваткой. (Вот тебе на, да разве такого много бывает?) Согласно Конни Коновалу – настоящее имя Найджел Огден; довольно редкое, между прочим, сочетание желтого вельвета в обтяжечку и второй по аппетитности попки в Норфолке, – дисфункция печени есть гарантированный билет в одну сторону: в Лошадиный Элизиум. Найджи оставил Саймону с Майклом день на обдумывание того, что они станут делать с Сиренью, а завтра (т. е. уже сегодня) он вернется в компании гуманного душегуба: на случай, ежели усыпление бедняжки – каковое Конни Коновал откровенно рекомендует (о, как возбуждающе суровы, как исступленно жестоки, как волнующе бесчувственны эти сельские жители) – окажется предпочтительной Опцией Офры.
Вследствие этого, Душечка, вчерашний обед был исполнен уныния. Саймон, естественно, стоит за то, чтобы размозжить горемыке голову и поскорее сбыть ее какому-нибудь производителю клея. Купит небось баночку преображенной Сирени, чтобы подклеивать ею резиновые сапоги, скотина бездушная.
Я думал: «Ну же, Дэви, мой мальчик! Возложи свои руки. Что ж ты сидишь…» – и то же, готов поспорить, думали Ребекка с Патрицией. Но Энни смотрела на нас и в особенности на Дэви волчицей, и тот не стронулся с места. Если телепатия существует, мои визгливые мольбы должны были громом отдаваться в его миловидном маленьком внутреннем ухе. Впрочем, мерцание сих бархатистых очей и румянец нектариновых щечек что-то да предвещали, тут я был уверен. Даже и придумать нельзя более явственной, посланной небесами и благоухающей ангелами возможности испытать его силы, чем Битва за Печень Сирени, и Дэви, несомненно, это понимает. Майкл был очень тих, как и большую часть этой недели. Выглядит он, бедный олух, усталым. После полудня он до самого вечера запирается с Тедом Уоллисом, который, если правду сказать, измотал бы и самого Джека Расселла[198] . Тед безнадежен. Когда я вспоминаю славного поросенка, коего знал в шестидесятые и в начале семидесятых, а после взглядываю на покрытую коркой грязи чушку, в которую он теперь обратился, мне хочется плакать. Он никого не пускает в свой внутренний мир. Дешевая поза сварливого старого грифона достаточно плохо смотрится и у бездарных журналистов или тех бездельников, с которыми он теперь якшается, но когда ее принимает Тед, коему в давние дни досталась приличная порция того, что именуют талантом, зрелище получается душераздирающее. А попробуй поговорить с ним, попробуй взять да и вытащить беднягу из его персонального ада, и он этого не перенесет: как будто проявление искренних чувств есть бестактный, с точки зрения общества, промах, сравнимый с использованием слова «пардон» или манерой накрывать очко сортира вышитой салфеткой. Я хочу лишь одного – увидеть его в слезах. Упс, какие жестокие слова! Я имел в виду, что мне просто-напросто хочется услышать, хотя бы однажды, как он скажет: «Я знаю, Оливер. Все ужасно. Я лишился этого и страдаю, прости, что я стал таким желчным и злым. Внутренне я все тот же добродушный Гуляка Гиппо. Помоги мне». Неужели я жду слишком многого? Это преобразило бы его, я уверен. Но вход в душу Теда закрыт. Засовы задвинуты.
Помимо всего прочего, Тед и к Дэви относится далеко не приязненно. Не понимаю, почему Энни позволяет ему увиваться вокруг мальчика. Если что и способно разрушить чары, так это похмельный скептицизм Теда, его «меня-на-это-не-купишь».
Так или иначе, Тед сидел с худшим из его выражений – «какие вы скучные, детки» – на физиономии, Майкл сердито взирал с одного конца стола, Энни дергалась, как нервный кузнечик, на другом, а мы, все остальные, восседали меж ними в разнообразных состояниях наэлектризованной напряженности, – в итоге обедик получился мрачноватый. Я пораньше убрался в постель. Гретти Грудь отбивала свою безобразную барабанную дробь, я нуждался в таблетках и в сладостных сетях Санни Сна.
Пробуждение меня ожидало странное. Я решил поначалу, что Закария Зрение морочит меня. «Ну вот, – мысленно простонал я. – Сейчас начнется зуд в руках, потом сдавит горло, а там и здоровенный сердечный секач сокрушит меня раз и навсегда».
Я беспомощно взирал на видение. То было дьявольское дитя, вернее, двое дьявольских детей, ибо оно раздвоилось, образовав двойное изображение вроде тех, что использовались в фиглярских комедиях Тони Рандалла[199] для передачи состояния опьянения. В соответствии с той традицией вам полагается в этих случаях либо хвататься за голову и стенать: «Ой-ой-ой, слишком много мартини», либо булькать, икать и просить у бармена еще и еще, и все потому, что Дорис Дей[200] ни в какую вас не понимает.
Я-то, однако, пьян не был и пребывал, опять-таки, в уверенности – как, впрочем, и всегда, – что меня-то Дорис Дей понимает более чем. Никаких симптомов коронарных неприятностей, просто-напросто демоны-двойники.
Я покрепче зажмурился, потом снова открыл глаза. Все те же идентичные детки, чтоб их. Тот, что слева, отверз уста:
– Он проснулся.
Уподобище справа хихикнуло, и я понял, что Матушка повела себя как истеричная старая дура. Все объяснялось очень просто.
– Вы близнецы, – ухитрился прокаркать я.
– Это точно, – сказал левый.
– Кто из вас кто?
– Он Эдвард, а он Джеймс, – одновременно прочирикали оба, что, естественно, ничего не объяснило.
– Может, вам стоит какие-нибудь бляхи носить, что ли, – с буквами, которые позволят вас различать, – предложил я.
– Ха-ха! Мы любим, когда нас путают.
Я некоторое время приглядывался к ним.
– Ты Джеймс, – постановил я, указав пальцем на левого.
– Откуда вы знаете? – разочарованно спросили они.
– Ха-ха! Знаю, и все.
– Нет, правда, скажите.
– Ладно, – ответил я, – Ты дышишь не так театрально, как Эдвард, а между тем мне известно, что у Эдварда астма.
Они обменялись полными упрека взглядами. Джеймс попытался подделаться под отрывистое дыхание Эдварда. Но я знаю, что смогу теперь отличить одного от другого, поскольку, приглядевшись как следует, заметил, что грудь у Эдварда пошире, чем у Джеймса, а плечи попрямее.
– Тебе ведь в прошлом году туго пришлось, а? – спросил я.
Эдвард с великой гордостью ответил:
– Саймон думал, что мне конец. Говорит, выглядел я совсем плохо. Синий был, как новорожденный поросенок.
– Но все же как-то выкрутился? Эдвард и Джеймс переглянулись.
– Мама говорит, мы не должны об этом рассказывать.
– Ну и ладно, – сказал я. – Кстати, меня зовут Оливером.
– Это мы знаем. Здравствуйте.
– Здравствуйте, – столь же церемонно ответил я.
– Хотите услышать хорошую шутку? – спросил Джеймс.
– Всегда готов услышать хорошую шутку.
Он величаво откашлялся, словно собираясь прочесть наизусть «Балладу о Востоке и Западе»[201] .
– Дзынь-дзынь.
– Слушаю.
– Позовите к телефону вашего босса.
Я возносил безмолвные мольбы, чтобы это не оказалось одной из тех утомительных не-шуток, с которыми дети, сами их толком не понимая, лезут к взрослым.
– Босс ушел по цехам.
– Тьфу! – восторженно взвизгнули оба. – Сам ты поц и хам!
Как приятно встретить наконец в Суэффорде людей, стоящих на одном с тобой уровне развития.
– Ну ладно, а теперь топайте, мне надо одеться. Который час, не знаете, случаем?
– Двадцать пять десятого, – хором ответили они.
– Кто-нибудь еще завтракает?
– Все ушли на конюшню. А нас не взяли, у Эдварда от лошадей из носу течет.
– На конюшню?
– Приходил мистер Табби, сказал, что Сирени намного лучше.
Оп-она! Я накинул одежды и поскакал к конюшням. Конни Коновал усаживался в свою «вольво». На сей раз вельветовые штаны его были тускло-зелеными, – по-моему, этот цвет ему не идет. Саймон, Дэви, Майкл, Энн, Патриция, Ребекка, Тед и Клиффорды – здесь были все.
– Если что-то изменится, дайте мне знать. По правде сказать, это самое… – он тряхнул каштановыми локонами, – выздоровления я видел и прежде, но такого быстрого – никогда.
Мы смотрели, как удаляется его машина. Наконец Майкл повернулся к конуре – или как она называется – Сирени, где стоял, поглаживая кобылу, Саймон. На мой невежественный взгляд, глаза у нее были такие ясные, а шкура такая лоснистая, что лучшего и желать не приходится. Дэвид скромно переминался на заднем плане, чертил что-то в пыли носком башмака. Клиффорды, Ребекка и Патриция не сводили с него глаз.
– Нуте-с, и что все мы тут делаем? – поинтересовался Майкл. Он хлопнул в ладоши. – Это кобыла, а не Мона, черт ее подери, Лиза. Пошли в дом. Может, продолжим, Тед, а?
Майкл с Тедом удалились. Саймон похлопал Сирень по спине и отправился беседовать с конюхом Табби. Я, собравшись с духом, перехватил Дэвида – к вящему гневу всех прочих.
– Ладно, – весело сказал я, – Бог милостив. Я не привез с собой ничего черного. Если бы дело дошло до похорон, вид у меня был бы до ужаса праздничный.
К нам подвалила Энни:
– Есть на сегодня какие-нибудь планы, Оливер?
– Ну-у… – протянул я.
– Хотите, еще раз покатаемся по озеру? – предложил, округлив прелестные глазки, Дэви.
Энни его предложение не понравилось.
– Похоже, дождь собирается, – сказала она, озирая безоблачные небеса. – Во всяком случае, так говорят. Сегодня-завтра. Может, съездите в город? Кино посмотрите или еще что-нибудь?
Намек понял. Энни хотела, чтобы дитя ее находилось в безопасной городской обстановке, а не торчало здесь на лужайке, возлагая на гостей руки, точно Бернадетта[202] на празднике.
– Недурственная мысль, – сказал я.
Так или иначе, я все равно собирался порасспросить Дэви о лошади. Что он сделал – стиснул руками ее бока, сунул в ухо хрустальный шар… что?
– Ну ладно. – Особого энтузиазма Дэви не проявил, но готовность выказал. Выходит, теперь мой черед. С Ребеккой, насколько я знаю, и так все в порядке, Патриция пребывает в раздерганном состоянии потому, что ей изменил этот ее Рибак, а Кларе просто-напросто нужно выправить косоглазие да зубы сдвинуть назад. С такой-то ерундой я и сам бы управился. Никаких сомнений ни у меня, ни, надеюсь, у Дэви не осталось: первым делом Матушкина грудная жаба.
А, черт… вся водочка вышла. Придется прокрасться вниз за бутылкой…
…Так-то оно лучше. Гораздо лучше. Никто меня не увидел, полная фляжка «Столичной» – вот она, теперь можно и сосредоточиться. На чем я остановился? Матушка с Дэви получили увольнительную? Есть о чем рассказать.
Мы завернули за угол, туда, где стоял мой «сааб».
– Что у них там идет?
– Идет?
– В кино, пустая твоя голова.
– А… – он пнул ногой камень, – какая разница? Вопросы я начал задавать, как только машина съехала с подъездной дорожки.
– Итак, Дэви. Дорогой ты мой. Я должен знать все. Он с улыбкой взглянул на меня. Ошеломительное желание обвести языком эти губы, раздвинуть их, проникнуть внутрь грозило лишить меня всякого разумения. Ужасно. Просто ужасно. Я в последние дни напоминаю сам себе Исава женского пола. Дай мне человека косматого, а не гладкого[203] , таков мой восторженный вопль. Дэви несомненно владеет силой – а, трусишка ты этакий? – но владеет там или не владеет, Матушка понимает, что ей следует быть очень, очень осторожной.
– Послушай, – сказал я. – Настало время Присциллы Правды и возглавляющих команду ее болельщиков, неразлучных подружек Исидоры Искренности и Октавии Откровенности. Я знаю о Джейн, и ты о ней знаешь. Я знаю об Эдварде с его астмой, и ты тоже. Теперь же у нас имеется еще и Сирень с ее магической печенью.
Дэви глубоко вздохнул и забарабанил пятками по полу.
– Мне необходимо понять, Дэви. Как ты знаешь, я и сам болен. Мне необходимо понять, что происходит.
Наступило молчание – Дэви боролся со своей… не знаю, с совестью, полагаю, или с гордостью.
– У меня очень горячие руки, – сказал он наконец. – Потрогайте.
И он протянул мне ладонь. День стоял теплый, я и не ожидал, что ладонь Дэви окажется холодной, как рыба, однако она… честное скаутское, Душечка… она обжигала. То был не влажный жар, никакого пота, но, господи, куда горячее, чем 36, 6 °С, поклясться готов.
– Черт знает что, дорогой! Это, это…
– Понимаете, у меня всегда были очень горячие руки. А увидев Эдварда, я понял, что, если положить ладонь ему на грудь, это поможет.