– И все? Больше тебе ничего делать не приходится? Дэви покачал головой:
   – Да нет. Понимаете, я попробовал то же самое с Джейн, когда она была здесь в прошлом месяце, и ничего не произошло.
   – Ничего?
   – Совершенно. Понимаете, лейкемия сидела у нее в самых костях, ведь кровяные тельца порождаются костным мозгом. И я понял, что должен… должен проникнуть в нее.
   Боже мой, подумала Матушка, он поимел ее кулаком. Этот милый малыш поимел ее кулаком.
   – Когда ты говоришь… «проникнуть в нее»?..
   Дэви заколебался. Он никому об этом не рассказывал, понял я. И сейчас стоит на грани того, чтобы открыть все. Все тайны своего колдовства.
   – Понимаете… существует… Он смолк.
   Я своротил с шоссе и по узкой дороге заехал в лес. Ну его на хрен, это кино. Выясним, какой фильм они там показывают, и притворимся, будто посмотрели его.
   Скрип тормозов вырвал Дэви из транса.
   – Где мы? – прошептал он.
   – Давай прогуляемся, и ты все мне расскажешь. На окружавшей лес изгороди значилось: «Частная собственность», но я надеялся, что мы никого не встретим. Дэвид перескочил через проволоку, как антилопа, я неловко перешагнул через нее, разодрав прекрасные брюки от Ральфа Лорена.
   Лесок занимал не больше трех-четырех акров. Бук, осина, дуб и прочая сволочь в том же роде. Очень тихо, все звуки приглушены, как это обычно в лесу и бывает.
   – Так ты говорил, Дэви, – сказал я, когда мы углубились в лесной сумрак, – что одному только прикосновению лейкемия Джейн не поддалась.
   – Понимаете, я всегда знал… но вы клянетесь, что никому не расскажете?
   – Клянусь, клянусь и еще два раза клянусь. Вот те крест, и чтоб я оплешивел.
   – Я всегда знал, – продолжал он, – что дар – я называю его даром, а не моим даром, – всегда знал, что дар исходит отсюда.
   Он остановился, опустился на колени и приложил ладонь к земле.
   Я кивнул. Дэвид, похоже, решил с земли не вставать, пришлось и мне присесть рядом с ним.
   – Это сила Всего Сущего. И она, как это называют, «канализируется». Сила Всего Сущего канализируется через меня. Но я должен быть сильным, понимаете. Я должен быть… чистым.
   «Понимаете» обратилось у него в подобие фирменного знака. Он хочет, чтобы я понял. Отчаянно хочет.
   – Чистым, Дэви? Что значит «чистым»?
   – Понимаете, я очень здоровый. Никогда не болею, прыщей у меня не бывает, я даже не заражаюсь ничем. Это все потому, что я употребляю только чистую пищу. Не ем ни мяса животных, ни искусственно выращенных плодов. Когда я был помоложе, в семье думали, будто это такая причуда. Почти все дети проходят через фазу вегетарианства, но они не держатся за эту идею так, как я. Теперь, по-моему, в семье все уже поняли. Хотя никто об этом не говорит.
   – То есть ты веришь, что подобная диета делает твое тело более чистым и облегчает канализацию энергии?
   – Это только часть процесса. Понимаете, существуют разные виды чистоты. Мой дух должен быть чистым. Нельзя допустить, чтобы нечто нечистое загрязнило его.
   – А ты считаешь, что существуют духовные эквиваленты мяса и ненатуральных овощей?
   – Пожалуй, можно сказать и так.
   Дэви лег на спину и уставился в листву над нами.
   – Стало быть, чистый дух в чистом теле?
   – Да. Но, понимаете, я же человек, правильно? Ну, то есть, человеческое существо.
   Хорошо, что он в этом уверен. Что бы я делал, объяви он себя ангелом?
   – И как человеческое существо, – продолжал Дэви, – я ощущаю голод, холод и боль, подобно всем остальным. Все разновидности голода.
   Ага. Что-то такое забрезжило у меня в голове. Придется ему подсобить, почувствовал я. И Матушка с изысканной легкостью пришла малышу на помощь.
   – Ты хочешь сказать, что тебя донимают эти, другие, разновидности голода? Плотские разновидности, можем мы так их назвать?
   – М-м, угу, – он кивнул. – Когда у меня в первый раз случилась поллюция… всего год назад – поздно, ну да и что с того?
   Об этом смутительном факте он объявил не без вызова, – похоже, в школе его дразнили за задержку в развитии.
   – Действительно, ну и что? Я в этом смысле созрел только к шестнадцати, – соврал я, чтобы помочь ему.
   Впрочем, половое развитие Матушки не пробудило в Дэвиде никакого интереса.
   – В любом случае, я свое наверстал, – пробормотал он. Матушка в этом и не сомневалась. У Матушки глаз наметанный, ни одно вздутие на штанах от нее не ускользнет, очень на то надеюсь. – Так или иначе, – продолжал Дэви, – мне приснился сон. И когда я проснулся, то не знал, что делать. Я же понимал, что не могу допускать такого ужасного расточительства.
   – Э-э…
   – Понимаете, дело не только в руках. Я сознавал, что исцелять способна любая часть моего тела. Кровь и мое… мое… – Он примолк, затрудняясь подобрать слово.
   – Семя? – предложил я.
   – Угу. Семя. Поэтому мне нельзя тратить его на дешевые… ну, вы понимаете.
   Ну и ну!
   – Итак, Дэви, похоже, мы с тобой говорим о том, – произнес я с осторожностью Сократа, исследующего вместе с Алкивиадом некую посылку, – что упомянутое тобой ранее «проникновение» может, фактически, осуществляться с помощью семени?
   – Конечно, – сказал Дэвид. – Но только до тех пор, пока сам я чист и исцеляю посредством содержащейся в нем благодати. Мне ни в коем случае нельзя пользоваться им, чтобы доставлять удовольствие себе самому.
   – То есть… – здесь снова требовалась предельная деликатность, – то есть в случае с Джейн единственный способ помочь ей состоял в том…
   Дэвид сел и взглянул мне прямо в глаза. Гипнотический маленький прохиндей.
   – Мы с ней все обсудили, очень подробно, – сказал он. – Джейн поняла, что я ей предлагаю. Она даже решила, что если мой дар не сработает, то это будет, по крайней мере…
   – По крайней мере, это будет опытом, полным доброты и сочувствия для тебя – и утешения и удовольствия для нее?
   – Точно! – Дэви улыбнулся. – Я оказался не очень… ну да дело не в этом, главное было исцелить Джейн, а не «заниматься любовью» в обычном смысле.
   – И таким образом твое семя проникло в ее тело.
   – Это произошло в мою последнюю ночь здесь, наутро я уезжал в школу. Мы договорились, что я загляну к ней в спальню попозже.
   Я до того увлекся, Душечка, воображая кузена с кузиной, воровато предающихся этому занятию в тихие ночные часы, что другая, очевидная мысль не сразу пришла мне в голову.
   Сирень…
   Вот где следовало быть осторожным до крайности.
   – Всем нам известно, – сказал я, – какое чудо совершило это особое… э-э, лечение… в случае Джейн. А потому, когда возникла необходимость помочь Сирени, ты, несомненно?..
   – То же самое, конечно.
   Все запреты пали. Сказано это было так просто, что дальше уж и некуда. В ответ на услышанное я немедля отказал Изольде Изумлению и Орвилу Отвращению в каком бы то ни было доступе к моей физиономии. Реагировать следовало так, точно Дэви рассказал мне всего-навсего об увлекательной поездке к морю.
   – Так вот что произошло этой ночью, – сказал я.
   – Да. Этой ночью.
   Теперь на лице Дэви появилась задумчивая улыбка – воспоминание об истинной любви.
   – Я понимаю, некоторые могут счесть это отвратительным, – продолжал Дэви. – Я хочу сказать – человек и лошадь. Но они не видят связи между жизнью, природой и благодатью. В сущности, то была самая естественная вещь в мире.
   Я поспешил согласиться с ним, и Дэви снова откинулся на спину, довольный тем, что нашел с кем поделиться своей тайной.
   Как все это подействовало на Матушку, гадаешь ты, моя Душечка? Что ж, Матушка распалилась что твой горшок с молоком, поставленный в печь для обжига. Если сей пятнадцатилетний фавн с изогнутыми ресницами и губами, словно говорящими «возьми меня сейчас», есть будущее британской медицины и если хотя бы слово об этом выйдет наружу – куча народу выстроится к нему в очередь на исцеление.
   – А Майкл с Энн. Твои родители. Они не знают об этой… – я поискал выражение понейтральнее, – об этой стороне твоего целительства?
   Дэви покачал головой:
   – Это их встревожило бы. Папа, мне кажется, просто гордится мной. Он ценит мой дар. А мама напугана, я вижу.
   Знай она правду, подумал я, так напугалась бы куда сильнее.
   Вот он лежит, и вот сижу я. Вся эта сила, переливающаяся через край его ворсистой мошонки, – и все отложения жира, подстилающие мою аорту и ждущие, когда их вычистят.
   Дорогая Душечка, я всегда старался быть с тобой честным. Я рассказал тебе о том эпизоде в ночном клубе Финсбери-парк, когда у меня с зада слизывали сперму. Я мужественно и прямо поведал о педерасте, связавшем меня по рукам и ногам в своей квартире на Гайд-парк-Гейт[204] и норовившем пооткусывать мне соски. Я откровенно признался, что позволил горилле-полицейскому из Нью-Йорка хлестать меня по ногам полотенцем, называя своей свиньей и рабыней. Буду честным и ныне – сознаюсь, что даже если бы врачи не диагностировали у меня самую настоящую грудную жабу, я все равно без малейших колебаний притворился бы, что болен ею.
   Бог, приходится согласиться, способен проявлять удивительную доброту. Когда я был священником, – а я готов первым признать, что к церкви меня влекли лишь колокола и запахи, потиры, кадила и пение антифонов, – то считал Бога капризным резонером. Вот он я, ревностный и жаждущий служения, и вот эта противная, противная Библия – книга, которую я никогда высоко не ставил, твердящая о том, насколько я проклят и пакостен. Так что я был рад-радешенек подать в отставку и рвануть прочь от алтаря, чтобы никогда к нему не возвращаться.
   Но – и тебе, Душечка, заглядывавшей в самые потаенные уголки моей души, это известно лучше, чем кому бы то ни было, – в жизни Матушки существовало и то, что мы можем назвать лишь Пустотой. Я выбивался из сил, я сражался моими кулачонками за униженных и оскорбленных нашего мира, я поставил мой талант на службу вещам безмерно важным, я прилагал – в отличие от Уоллиса – усилия к тому, чтобы вести достойную жизнь. Знаю, найдется множество недоброжелателей, считающих, что если тебя поливают мочой в Нью-Йорке или вылизывают твой анус в кустах Хемпстед-Хит[205] , так это отнюдь не свидетельствует о том, что ты ведешь достойную жизнь, но мы-то с тобой, Душечка, знаем, в чем состоит достоинство человека.
   И вот теперь Гленда Господь дает мне шанс на физическое выздоровление, в точности отвечающий той самой страсти, о нечистоте которой вечно твердила мне Большая Бренда Библия. Бог, отдадим Ему должное, способен соделать подобающим все.
   Я сказал Дэвиду:
   – Я нездоров. Как ты думаешь… как ты думаешь, мог бы ты помочь мне?
   И я произнес про себя кратенькую молитву, чтобы грудная жаба не оказалась недугом, который излечивается простым наложением рук.
   Дэви улыбнулся:
   – Конечно, мог бы, Оливер. Затем я и здесь. Огромная, жгучая волна крови всплеснулась во мне, поднявшись до самого затылка. Когда я заговорил, голос мой был хрипл:
   – Здесь? Сейчас? Дэвид покачал головой:
   – Нет, не думаю. Я приду к вам ночью. Так будет лучше.
   – Я в комнате Фюзели[206] , там рукой подать до Теда Уоллиса. Я слышу его храп настолько ясно, что…
   – Ладно, тогда вы приходите ко мне. Знаете, где это?
   Я кивнул, мне было неприятно, что все эти практические материи сообщают нашему свиданию обличье отчасти убогое.
   Мы вернулись в машину, выпили чаю в «Скоул-Инн» и возвратились в Суэффорд, где на все лады расхвалили «Непрощенного», – я этот фильм уже видел, и мне не составило труда быстренько посвятить Дэвида во все его подробности.
   Ну вот, Душечка. Такие дела. Слава богу, я никогда не трогаюсь в путь без баллончика отдушки для дыхания и тюбика «Мужской смазки». Отправляюсь в Дом Дэви. Пожелай мне удачи, дорогая.

III

   Удивительное дело, но Матушка Миллс спустился в четверг утром к завтраку позже меня. Мне, человеку, гордящемуся тем, что я всегда и всюду оказываюсь последним, такого рода поражения никакого удовольствия не доставляют.
   – С добрым утром, Тед, – пропел, входя в столовую, Оливер.
   – Ты отталкивающе весел, – сообщил я, прислоняя «Телеграф» к чаше с джемом.
   – Я-то? Я? Да, пожалуй, – ответил он и, захихикав, чуть ли не прыжками подлетел к буфету. – Лошадь готов съесть. Что всем нам, если взглянуть правде в лицо, возможно, и пришлось бы проделать, когда бы малютка Сирень не выздоровела вчера столь изуми-ительным образом.
   Ад и все его экскременты, подумал я. Вот, значит, как.
   – При всем моем к тебе уважении, Оливер, – скрипучим голосом произнес я, – не могли бы мы, пожалуйста, отыскать нынче утром тему разговора, не связанную с чудесами, черт бы их все побрал?
   – Никак не можешь смириться с этим, верно, малыш? С доказательством того, что и в небе и в земле сокрыто больше, чем снится вашей хилой, затхлой, узколобой мудрости.
   – Не уверен, что в твоем состоянии стоит набивать себе пузо таким количеством жареного, – сказал я, с отвращением оглядывая гору сосисок и почек на тарелке, которую он плюхнул на стол рядом со мной.
   – Хо-хо! – воскликнул, возвращаясь к буфету, Оливер. – В моем состоянии?
   И он принялся, размахивая ложкой, словно какой-нибудь составитель коктейлей, наполнять вторую тарелку.
   – Совершенно не понимаю, что ты подразумеваешь под «моим состоянием». Какое такое состояние?
   Я уставился на него, даже не пытаясь скрыть испуг.
   – О нет…
   Оливер озарился тем, что он, несомненно, считал внутренним светом, а я – гнусной ухмылкой.
   – О да. О да-ди-да-ди-да!
   – Уж не хочешь ли ты сказать, что и тебя тоже излечили дурацким наложением рук?
   – Я здоров, Тед. Здоров, как вот этот бекон, только вдвое против него свежее и горячее.
   – Ну да, – я кисло наблюдал, как Оливер, морщась, усаживается, – впрочем, маленький Чудотворец, похоже, не был так добр, чтобы избавить тебя от всех твоих немочей, верно?
   – То есть?
   – Я замечаю, что геморрой, который нас всех донимает, ты сохранил.
   – А, это, – улыбнувшись, ответил он. – Со временем пройдет и геморрой, нисколько не сомневаюсь.
   – Хм. Лично я предпочитаю полагаться на добрую старую гепариновую мазь.
   Оливер накинулся на свой гаргантюанский завтрак. При всем моем раздражении, уверенность, с которой он себя вел, и несомненно подлинный блеск его глаз произвели на меня сильное впечатление.
   – Давай серьезно, Оливер, – сказал я. – Ты действительно веришь, что вылечился? Полностью вылечился?
   – Я выбросил все таблетки, Тед. Я чувствую… нет, словами то, как я себя чувствую, передать невозможно. У Дэви дар от Господа. Дар от самой Гленды.
   – А его прикосновения… ты ощутил тепло, о котором все только и твердят?
   – Дорогуша, – сказал Оливер, задержав вилку с почкой у рта, – ничего горячее я в жизни моей не ощущал. Он горяч, как раскаленный металл. Честное слово. Прожигает прямо до самых наиглубочайших глубин.
   И мне стало ясно: придется заняться тем, что я ненавижу пуще всего на свете. Придется думать. Сесть, закрыть глаза, зажать ладонями уши и проанализировать все, что мне известно, – подобно шахматисту или дешифровальщику. Самое кошмарное занятие, какое только может подыскать для себя человек. Я не предавался ему с тех пор, как в последний раз написал порядочное стихотворение.
   Я решил, что идеальным местом для размышлений может оказаться вилла «Ротонда»; было бы, однако, безумием тащиться в нее, не подкрепившись. И, оставив Оливера купаться в распутной сальности его завтрака и самодовольстве, я направился к библиотеке.
   Утреннее винопийство порождает немало споров. По мере того как выпивка входит у человека в привычку, критический порог его неотвратимо сдвигается. Помню времена, когда возможность глотнуть еще до двенадцати дня что-нибудь покрепче томатного сока представлялась мне попросту немыслимой. Двенадцать обратились в половину двенадцатого, потом в одиннадцать, потом в половину одиннадцатого, потом в десять и так далее. Все это было, конечно, еще до того, как на нас обрушился здоровенный бумеранг пуританства, обративший пристрастие к выпивке в тайный грешок, каковой надлежит утаивать до второго завтрака. Спиртное есть великая тайна нашего времени. Если бы люди знали, если бы они имели хотя бы отдаленное представление о том, сколько всего выдувают наши политики и лидеры, они бы повыскакивали от ужаса из трусов. К счастью, журналисты, точно такие же, но более в этом смысле известные пьянчуги, стараются – блюдя собственные интересы – держать все в тайне. Число членов парламента, не принадлежащих к когорте тех, кого врачи называют функциональными алкоголиками, на изумление мало. Алан Бейт[207] вроде бы не пьет ни капли, да еще Тони Бенн[208]
   держится на одном только чае и трубочном табаке – вот и все трезвенники-парламентарии, каких я в состоянии припомнить. Если и существуют другие, так это, вне всяких сомнений, те, кого врачи уверили, что стоит им еще раз нюхнуть бренди, и они сыграют в ящик. Мне приходилось видеть упившихся в соплю канцлеров и премьер-министров, судей, телевизионных дикторов и председателей правлений транснациональных гигантов. Широко известный политический телекомментатор рассказывал мне в «Каркуне», что война в Боснии, с которой он тогда только-только вернулся, держалась исключительно на спиртном. Столкновения и стратегии целиком и полностью определялись запасами сливовицы и водки.
   Спиртное есть первичный определяющий фактор истории человечества: смещение премьер-министров Британии, борьба за гражданские свободы в России и крушение целых финансовых структур – если проследить все это вспять, до самых истоков, непременно уткнешься в бутылку. Нам внушили, будто противостоять спиртному не способны одни лишь футбольные хулиганы, подлинный же факт состоит в том, что это слишком большая проблема, чтобы можно было даже надеяться ее разрешить. И слава богу. Ибо, поняв это, мы можем пить с куда большей легкостью, чем прежде. Из полных трезвенников получаются паршивые лидеры, никуда не годные мужья, любовники и отцы. Пьяницы икают, рыгают, пукают, блюют и мочатся себе на штаны. Пуритане отродясь ни в чем подобном замечены не были, а ведь от того, чтобы не подпускать людей и близко к основным своим телесным отправлениям, всего один короткий шажок до того, чтобы лишить тех же людей прав на какие бы то ни было телесные отправления вообще.
   Разумеется, я человек предвзятый. Возможно, мы снова слышим здесь легкую поступь Пудории[209] , богини вины. Думаю, однако ж, причина в ином: я злюсь на себя за то, что, приехав в Суэффорд, здорово сократился по части выпивки. Да и не столько на себя, сколько на благодушное одобрение окружающих.
   – Тед, как хорошо ты выглядишь!
   – Похоже, лечение покоем идет тебе на пользу, Тед.
   – Дорогой, Венди Виски может обидеться на твое пренебрежение.
   И прочая чушь в том же роде. Приходится делать над собой значительные усилия, дабы не забывать время от времени клюкать им всем напоказ, – просто чтобы они перестали усыпать мой путь лепестками роз или не вздумали приписать Дэви еще одно исцеление.
   Ну-с, вот я и устремился в библиотеку, посмотреть, не удастся ли мне, прежде чем погружусь в размышления, промочить парой стаканчиков горло.
   Я был уверен, что там никого нет, однако всхлипы, донесшиеся из стоявшего в углу библиотеки кресла, уведомили меня, что я нахожусь в обществе женщины.
   – Как вы, Патриция? – спросил я, подходя к ней сзади. Надо, наверное, было сначала покашлять, потому что она дернулась с перепугу всем телом.
   – Господи, Тед! Нельзя же вот так подкрадываться. Она плакала, и уже довольно давно.
   – Простите, пожалуйста, – сказал я. – Все в порядке?
   – А что, разве похоже на то, жирный вы идиот?
   – Вопреки распространенным воззрениям, – ответил я, – когда срываешь на ком-то злость, тебе становится только хуже. Не думаю, что вам сильно полегчает, если вы будете осыпать меня оскорблениями.
   – Это что, попытка проявить сочувствие?
   – Это практичность, а в ней доброты больше, чем в сочувствии.
   Патриция вытерла нос.
   – Ну так знайте, что помесь Г. К. Честертона с дерьмовыми девизами из отрывного календаря мне сейчас совсем ни к чему.
   – Никак не можете забыть Мартина Рибака? (Это тот подчиненный Майкла, который бросил Патрицию.)
   Она кивнула.
   – Утром получила от него письмо. Думала, может, он устал от своей новой пассии. А он на ней женился.
   – Ну, значит, он от нее точно устал, – сказал я.
   – Ох, Тед, идите вы знаете куда?
   – А что бы вы от меня хотели услышать? Что он не стоит ваших слез? Что вы с этим справитесь? Что перед зарей неизменно темнеет, а время лечит любые раны?
   – Мне нужен Дэвид, вот в чем все дело.
   – И что, по-вашему, он сможет вам дать?
   – Надежду, – сказала она. – Чувство собственного достоинства.
   Вот вам современный британец. У меня просто пена изо рта начинает идти от бешенства, когда политики, возвращаясь из своих избирательных округов, объявляют: «Люди моего города нуждаются только в одном – в Надежде», как будто все мы можем, радостно воскликнув: «Сказано – сделано, старичок», тут же повытаскивать из шкафов охапки надежды, распихать их по упаковочным пакетам и срочной почтой отправить по адресу «Ливерпуль-8»[210] . Собственно говоря, эти преисполненные сострадания болваны имеют в виду не «Надежду», а «Деньги», да только жадность не позволяет им этого сказать. Оно конечно, Бог надеждой нас, может, и благословил[211] , да только из чужой титьки ее не высосешь, процесс лактации должен протекать в вашей собственной. А вот что касается чувства собственного достоинства…
   – Самый лучший способ залатать дыру в своей душе, – сказал я, – состоит в том, чтобы сделать что-то для кого-то другого.
   – То есть?
   – Другими словами, почему бы вам не оказать мне услугу?
   – Например?
   – Например, когда эти странные маленькие вакации завершатся и мы возвратимся в Лондон, почему бы не сделать мне одолжение, позволив пригласить вас на обед? От «Ле Каприс» до моей квартиры можно добросить оливковую косточку. Мы могли бы вкусно поесть, а потом вы могли бы позволить мне уложить вас в постель и облизать сверху донизу, как леденец.
   Она во все глаза уставилась на меня:
   – Да я же вам в дочери гожусь.
   – Я не разборчив.
   – Значит, так, по-вашему, следует излечивать человека от его горестей, Тед? Наскакивая на него, будто похотливый козел?
   – Я вас сейчас покину, чтобы вы могли основательно все обдумать. Только имейте в виду, вечера у меня все расписаны, так что решать вам придется быстро.
   – Так вы это серьезно? – спросила она, удержав меня рукой, которую я тут же взял в свою.
   – Я жирный старик, Патриция. Подыскать себе женщину моего возраста – проститутки не в счет, – и то задача не самая легкая, а уж молоденькая, вроде вас… это и вовсе наслаждение редкостное. Может быть, последнее в моей жизни. Бедра, не изрытые целлюлитом, груди, которые стоят, как выпрашивающие подачку собаки. Как часто, по-вашему, мне теперь выпадает такое удовольствие?
   – Но что заставляет вас думать, будто я позволю вам себя обслюнявить? – отнимая руку, спросила она.
   – Ваша врожденная доброта, – ответил я, отходя, чтобы налить себе большой стакан хереса. – Радость, которая обуяет вас при мысли о том, что вы сделали меня идиотически счастливым.
   – Вы просите черт знает о чем.
   – Ха-ха! – торжествующе откликнулся я. – Это почему же я прошу черт знает о чем?
   – Не понимаю.
   – Вы сказали, что я прошу вас черт знает о чем. Почему вы так думаете?
   – Потому что я, к вашему сведению, не имею привычки предлагать свое тело направо-налево, будто поднос с пирожками.
   – А это почему?
   – Почему? Почему? Потому что я, видите ли, отношусь к нему с некоторым уважением.
   – В таком случае, – радостно затрубил я, – зачем вам нужно, чтобы Дэви внушил вам чувство собственного достоинства, – ведь оно у вас уже имеется?
   – Ой, ради всего святого. Из всех дешевых…
   – Вы с совершенной ясностью дали понять, что мое предложение любви и дружбы есть нечто гораздо меньшее того, на что вы праве рассчитывать. Вы ставите свое тело и свои услуги намного выше моих.
   – Ценить свое тело и ценить себя – это далеко не одно и то же. Да никакой любви и дружбы вы мне и не предлагали, вы попросили, чтобы я легла и позволила себя облизать.
   – Что и представляет собой, как вам наверняка известно, нескладную просьбу мужчины о любви. Если бы я сказал, что вы самая прекрасная из женщин, какие попадались мне на глаза за многие годы, что я страстно хочу, чтобы вы были рядом со мной, вы решили бы, будто я вас просто жалею. Да, так вот, четверг меня вполне бы устроил. – И я отвалил, оставив ее дозревать до нужной кондиции.
   С карандашом и блокнотом в одной руке и стаканом хереса в другой я направился к вилле «Ротонда». По краям небес собирались тучи, – похоже, к нам наконец подступала долгожданная плохая погода. Тучи клубились и во мне, гром перекатывался в моей голове.