Страница:
Он не очень хорошо понимал, чего жаждет, но одно знал точно. Любить, алкать вечной привязанности – все это менее прилично, чем дергаться, сопеть и захлебываться где-нибудь за кортами для игры в файвз. Любовь была постыдной тайной Адриана, секс – предметом его открытой гордости.
Он затворил за собой дверь раздевалки и обмахнулся лавандовыми перчатками. Все-таки пронесло. Еле-еле. Чем дальше он зайдет в стараниях понравиться, тем большим числом врагов обзаведется. А если он падет, Беннетт-Джонс и прочие тут же сбегутся, чтобы пинать его ногами. Одно можно сказать наверняка: Педерастическая Поза себя изжила, придется измыслить новую, иначе его ждут Неприятности.
Несколько мальцов столпилось у доски объявлений. При его приближении они замолчали. Адриан погладил одного по головке.
– Милые детки, – вздохнул он и, покопавшись в кармане жилета, вытащил горстку мелочи. – Сегодня вы сможете покушать.
Он уронил мелочь на пол и проследовал дальше.
«Спятил, – сказал он себе, подходя к своей комнате для занятий, именуемой также кабинетом. – Похоже, я спятил».
В кабинете сидел в йоговской позе Том, обкусывая ногти на пальцах ног и слушая «Акваланг»[6]. Адриан опустился в кресло, снял цилиндр.
– Том, – произнес он, – ты видишь перед собой растоптанную фиалку, высосанное яйцо, выдавленный тюбик.
– Дурака я вижу никчемного, – ответил Том. – Что это за жилетка?
– Ты прав, – сказал Адриан. – Сегодня я глуп. И каждодневно. Разбит, разбит, разбит. Болит, болит, болит. Парит, претит, пердит. Все в моей жизни кончается если не на ид, то на ит. Ты понял?
– Что именно?
– Ид. Это из Фрейда. Да ты знаешь.
– А. Верно. Ну да. Ид.
– Идеалистический идиот, идиосинкразический идол. Зато начинается все на ид.
– Начинается у тебя все с себя самого, – сообщил Том, пристраивая лодыжку за ухо, – это эго, а не ид.
– Ну да, умничать-то легче всего. Ты не поможешь мне выбраться из жилета? Я начинаю потеть.
– Извини, – сказал Том, – меня заклинило.
– Ты серьезно?
– Нет.
Адриан не без труда избавился от своего одеяния и облачился в школьную форму, а Том тем временем расплетался в полулотос, рассказывая, как провел день.
– Сходил среди дня в город, купил пару дисков.
– Не говори каких, – сказал Адриан, – попробую догадаться… «Парсифаль» и «Взлет жаворонка»?[7]
– «Атомное сердце матери» и «Соленый пес»[8].
– Почти угадал. Том закурил сигарету.
– Знаешь, что меня злит в этой школе?
– Кухня? Мучительно простенькая форма?
– Столкнулся я на Хай-стрит с Розенгардом, а тот и спрашивает – почему это я матч не смотрю.
– А ты бы спросил, почему он сам его не смотрит.
– Я сказал, что как раз туда и иду.
– Экий бунтарь.
– А зачем мне лишние неприятности на задницу искать?
– Ну, «как раз туда и иду» не такое уж и изящное прикрытие для задницы. Ты мог бы сказать, что матч слишком волнует тебя, что твоя нервная система просто не выдержит подобного напряжения.
– Ладно, а я не сказал. Вернулся сюда, подро-чил немного и прикончил книгу.
– «Голый завтрак»?
– Ага.
– И что скажешь?
– Дерьмо.
– Ты говоришь так потому, что ничего не понял, – сказал Адриан.
– Я говорю так потому, что понял все, – ответил Том. – Ладно, пора заняться гренками. Я пригласил к нам Хэрни и Сэмпсона.
– Кого?
– Мы задолжали им чаепитие.
– Ты же знаешь, как я ненавижу интеллектуалов.
– Ты хочешь сказать, что ненавидишь всех, кто умнее тебя.
– Ну да. Наверное, потому, Том, я так тебя и люблю.
Том бросил на него страдальческий взгляд умученного запором человека.
– Я поставлю воду, – сказал он.
Картрайт поднял голову от «Энциклопедии Чеймберза» и продекламировал: «Отто фон Бисмарк родился в… 1815-м, в год Ватерлоо и Венского конгресса. Основатель современной Германии…»
Перед глазами его простирались сотни книг, только одну из которых – «Убить пересмешника» – Картрайт когда-то прочел вместе с прочими учениками пятого класса приготовительной школы. Такое множество книг, а ведь это всего лишь библиотека пансиона. В школьной их на тысячи и тысячи больше, а уж в университетских… Время поджимает, а память его так слаба. Как там говорил Хили? Память есть мать всех муз.
Картрайт вытянул с полки том «Мальтус – Нан-такет» и отыскал муз. Их было девять, все – дочери Зевса и Мнемозины. Если Хили прав, «Мнемози-на» должна означать «память».
Ну конечно! Слово «мнемоническое» – что-то, напоминающее о чем-то. «Мнемоническое», должно быть, происходит от Мнемозины. Или наоборот. Картрайт сделал пометку в тетради для черновиков.
Согласно энциклопедии, большая часть известного нам о музах извлечена из сочинений Ге-сиода, в особенности из его «Теогонии». Видимо, на этого поэта Хили и ссылался, на Гесиода. Но откуда Хили-то знает все это? Никто никогда не видел его с книгой в руках – а если и видел, так не чаще, чем прочих. Картрайту его ни за что не догнать. Все это просто чертовски нечестно.
Он выписал имена муз и со вздохом вернулся к Бисмарку. Когда-нибудь он доберется до самого конца, до «zythum». He то чтобы он в этом нуждался. Картрайт уже заглянул вперед и знал, что так называется род египетского пива, которое очень рекомендовал всем попробовать Диодор Сицилийский – кем бы тот ни был.
Когда Адриан объявил, что намерен разделить кабинет с Томом, это вызвало у всех изрядное удивление.
– С Томпсоном? – возопил Хейдон-Бейли. – Да он же дуб дубом, разве нет?
– Мне он нравится, – ответил Адриан, – он необычен.
– Непригляден, ты хочешь сказать. Совершенная деревяшка.
Да, действительно, ничего особенно аппетитного во внешности и манерах Тома не наблюдалось – он оставался одним из немногих в школе мальчиков, с которыми Адриан не складывал зверя с двумя спинами[9], – вернее, не складывал зверя с одной спиной и небезынтересным устройством тела, – однако в течение последнего года многие пришли-таки к заключению, что в Томе присутствует нечто заслуживающее внимания. Он не был умен, но много работал и очень много читал – для того, полагал Адриан, чтобы приобрести нечто от его, Адриана, блеска и бойкости. Том всегда шел своим путем и руководствовался собственными идеями. Он ухитрился отрастить самые длинные в пансионе волосы и демонстрировал пристрастие к табаку с открытостью, никому больше в школе и не снившейся, но почему-то не привлекал к себе при этом никакого внимания. Создавалось впечатление, что он носит длинные волосы и курит сигареты потому, что ему это нравится, а не из желания покрасоваться. Черта опасная, подрывающая основы основ.
Фрида, младшая экономка немецких кровей, однажды застукала его загорающим голышом в рощице.
– Томпсон, – оскорбленно вскричала она, – не положено лежать здесь совсем голым!
– Вы правы, сестра, простите, – пробормотал Том, протянул руку и нацепил на нос зеркальные солнечные очки. – И о чем я только думал, не понимаю.
Адриан считал, что это он привлек к Тому всеобщее внимание, сделал его популярным, что Том – его собственное, личное детище. Немногословный прыщавый олух-первоклашка обратился в человека, которым восхищались, которому подражали, и Адриан вовсе не был уверен, что так уж этому рад.
Нет, Том ему нравился, сомнений нет. Том был единственным, с кем он когда-либо разговаривал о своей любви к Картрайту, причем Тому хватало чувства приличия, чтобы не выказывать особой заинтересованности и сочувствия, не загашать святое и чистое пламя Адриановой страсти советами и участливостью. Вот без Сэмпсона и Хэрни Адриан вполне мог обойтись. В особенности без Сэмпсона, столь образцово воплощавшего тип зубрилы из классической школы, что он на такового даже не походил. Далеко не идеальная компания для чаепития.
Чай представлял собой особый институт, целиком, так сказать, вращавшийся вокруг ритуала преклонения перед Гренком. В месте, где спиртное, табак и наркотики пребывали под запретом, важно было подыскать для них какую-либо замену – мощный и общедоступный тотем возмужалости и выдержки. По причинам, давно уже затерявшимся во времени, на эту роль был избран Гренок Имя его упоминали при всяком удобном случае, произнося таковое с кошмарным выговором частной школы – «гринак».
– Только я принялся за гренки, как заваливаются Бартон и Хопвуд…
– Харман вообще-то малец неплохой. Отлично готовит гренки…
– Слушай, может, заглянешь ко мне в кабинет, гренков наготовим…
– Господи, и пошевелиться-то больно. Вконец перетрудился с гренками…
Адриан как раз и рассчитывал мирно посидеть с Томом за гренками, поговорить о Картрайте.
– Ох, Иисусе Христе, – произнес он, расчищая на своем столе место для чайника. – О христианнейший Христос.
– Что, проблема?
– Я не узнаю покоя, пока он не поцелует меня, – простонал Адриан.
– Ты уверен?
– Уверен и могу сказать тебе, в чем еще я уверен. В том, что на нем сейчас голубой, с высоким воротом свитер из шетландской шерсти. И пока мы с тобой разговариваем, его тело движется внутри свитера. Теплое и живое. И это превышает все, что способен вынести человек из плоти и крови.
– Ну, тогда прими холодный душ, – сказал Том. Адриан пристукнул чашкой по столу и схватил Тома за плечо.
– Холодный душ? – воскликнул он. – Джизус-Крайст, друг, я говорю о любви! Знаешь, что она для меня значит? У меня все сжимается в животе, понимаешь, Том? Любовь разъедает меня изнутри, это верно. Но что она делает с моим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы он воспарил, как воздушный шар. Я вдруг возношусь над обыденностью. Я обретаю наивысшие искусность и ловкость. Я иду по канату над Ниагарским водопадом. Я – один из великих. Я Микеланджело, ваяющий бороду Моисея. Я Ван Гог, пишущий чистый солнечный свет. Я Горовиц, играющий Императорский концерт[10]. Я Джон Барримор[11], еще не взятый за горло киношниками. Я Джесси Джеймс[12] и два его брата – все трое сразу. Я У. Шекспир. И вокруг меня уже нет никакой школы – это Нил, Том, это Нил, – и барка Клеопатры скользит по водам.
– Неплохо, – сказал Том, – совсем неплохо. Сам придумал?
– Рэй Милланд в «Потерянном уик-энде». Он вполне мог говорить о Картрайте.
– Однако говорил о спиртном, – отметил Том, – что само по себе может сказать тебе о многом.
– А именно?
– А именно заткнись и намазывай масло.
– Я поставлю пластинку со «Смертью в любви»[13], вот что я сделаю, мерзкая ты скотина, – сказал Адриан, – и пусть мое сердце бьется в согласии со сладостными звуками. Однако поспешите, друг мой! – я слышу, что к дому подкатил экипаж. А вот, Ватсон, если только я не ошибаюсь, и наш клиент поднимается по лестнице. Войдите.
В двери появился помаргивающий за очками Сэмпсон, следовавший за ним Хэрни бросил Тому какую-то баночку.
– Привет, Том. Я принес немного лимонного мармелада.
– Лимонного мармелада! – вскричал Адриан – А что я тебе сию минуту говорил, Том? «Ах, если бы у нас был лимонный мармелад для наших гостей». Ты читаешь чужие мысли, Хэрни.
– А вон там гренки, – произнес Том.
– Спасибо, Томпсон, – сказал Сэмпсон, хватая гренок. – Гудерсон говорит, ты был не неблизок к тому, Хили, чтобы Р. Б.-Д. с Сарджентом помяли тебя в раздевалке.
– Мадам Молва вновь обскакала меня. «Не неблизок»? О господи…
Хэрни хлопнул Тома по спине.
– О, Томмо, – сказал он, – вижу, ты наконец раздобыл «Атомное сердце матери». Ну и как тебе? Забирает или не очень?
Пока Том с Хэрни судачили о «Пинк Флойд», Сэмпсон объяснял Адриану, почему он считает Малера на самом-то деле куда более необузданным, чем любая рок-группа, – в том смысле, что ему приходится обуздывать себя в гораздо большей мере.
– Интересная мысль, – сказал Адриан, – в том смысле, что в ней нет ничего интересного.
Когда с чаем и гренками было покончено, Хэрни встал и откашлялся.
– Думаю, Сэм, теперь мне пора рассказать о моем плане.
– Определенно, – откликнулся Сэмпсон.
– Эй, там! – произнес Адриан, вставая, чтобы запереть дверь. – Грабеж, измена, хитрость[14].
– Штука вот какая, – начал Хэрни. – Мой брат, не знаю, известно ли вам об этом, учится в Радли, ввиду того что родители сочли плохой идеей отдать нас обоих в одну школу.
– Ввиду того, что вы близнецы? – поинтересовался Адриан.
– Правильно, ввиду того, что мама налегала на средства для повышения плодовитости. В общем, он написал мне на прошлой неделе насчет неслыханно дикого скандала, который разразился там ввиду того, что кто-то наделал дел, издавая неофициальный журнал под названием «Потаскун», полный непристойных клевет и фантастических измышлений. Вот я и подумал, мы с Сэмми подумали, – почему бы и нет?
– Почему бы и нет что? – спросил Том.
– Почему бы не проделать то же самое здесь?
– Ты имеешь в виду подпольный журнал?
– Ну да.
Том открыл и закрыл рот. Сэмпсон самодовольно ухмылялся.
– Иисус изнуренный и мать-перемать, – сказал Адриан. – Вот это мысль.
– Согласись, отличная.
– А те ребята, – поинтересовался Том, – те, что выпускали журнал в Радли. Что с ними стало?
Сэмпсон принялся протирать кончиком галстука очки.
– А вот это как раз причина, по которой нам следует действовать с великой осторожностью. Их обоих… м-м… тоже «выпустили». «Выставили» – таков, сколько я понимаю, технический термин.
– Это значит, что все необходимо хранить в тайне, – сказал Хэрни. – Статьи пишем на каникулах. Вы печатаете их на восковке и посылаете мне. Я иду в отцовский офис, там есть «Гестетнер»[15], делаю копии, а в начале следующего триместра доставляю их сюда, и мы находим способ тайком распихать журнал по всем пансионам.
– Все это смахивает на «Колдиц»[16], нет? – сказал Том.
– Нет-нет! – воскликнул Адриан. – Не слушайте Томпсона, он циничная старая галоша. Я за, Херня. Безусловно за. Какого рода статья тебе нужна?
– Ну, сам понимаешь, – ответил Хэрни, – что-нибудь подстрекательское, направленное против частной школы. В этом роде. Чтобы их всех пробрало.
– Я задумал подобие «фаблио», в котором наша школа сравнивается с фашистским государством, – сообщил Сэмпсон, – нечто среднее между «Скотным двором» и «Артуро Уи»[17]…
– Остановись, Сэмми, я распаляюсь от одной только мысли, – сказал Адриан. Он взглянул на Тома-. – Что думаешь?
– Ну а почему бы и нет? Похоже, повеселимся.
– И помните, – предупредил Хэрни, – никому ни слова.
– Наши уста запечатаны, – сказал Адриан.
«Уста». «Запечатаны». Опасные слова. Пяти минут не проходит, чтобы ему не вспомнился Картрайт.
Хэрни извлек из кармана жестянку из-под табака и оглядел комнату.
– А теперь, – произнес он, – если кто-нибудь опустит шторы и запалит благовонную палочку, могу предложить вам упоительные двадцать четыре карата смолки из собранной в Непале черной конопли, каковую смолку надлежит выкурить незамедлительно ввиду того, что мерзопакость это и вправду качественная.
II
Он затворил за собой дверь раздевалки и обмахнулся лавандовыми перчатками. Все-таки пронесло. Еле-еле. Чем дальше он зайдет в стараниях понравиться, тем большим числом врагов обзаведется. А если он падет, Беннетт-Джонс и прочие тут же сбегутся, чтобы пинать его ногами. Одно можно сказать наверняка: Педерастическая Поза себя изжила, придется измыслить новую, иначе его ждут Неприятности.
Несколько мальцов столпилось у доски объявлений. При его приближении они замолчали. Адриан погладил одного по головке.
– Милые детки, – вздохнул он и, покопавшись в кармане жилета, вытащил горстку мелочи. – Сегодня вы сможете покушать.
Он уронил мелочь на пол и проследовал дальше.
«Спятил, – сказал он себе, подходя к своей комнате для занятий, именуемой также кабинетом. – Похоже, я спятил».
В кабинете сидел в йоговской позе Том, обкусывая ногти на пальцах ног и слушая «Акваланг»[6]. Адриан опустился в кресло, снял цилиндр.
– Том, – произнес он, – ты видишь перед собой растоптанную фиалку, высосанное яйцо, выдавленный тюбик.
– Дурака я вижу никчемного, – ответил Том. – Что это за жилетка?
– Ты прав, – сказал Адриан. – Сегодня я глуп. И каждодневно. Разбит, разбит, разбит. Болит, болит, болит. Парит, претит, пердит. Все в моей жизни кончается если не на ид, то на ит. Ты понял?
– Что именно?
– Ид. Это из Фрейда. Да ты знаешь.
– А. Верно. Ну да. Ид.
– Идеалистический идиот, идиосинкразический идол. Зато начинается все на ид.
– Начинается у тебя все с себя самого, – сообщил Том, пристраивая лодыжку за ухо, – это эго, а не ид.
– Ну да, умничать-то легче всего. Ты не поможешь мне выбраться из жилета? Я начинаю потеть.
– Извини, – сказал Том, – меня заклинило.
– Ты серьезно?
– Нет.
Адриан не без труда избавился от своего одеяния и облачился в школьную форму, а Том тем временем расплетался в полулотос, рассказывая, как провел день.
– Сходил среди дня в город, купил пару дисков.
– Не говори каких, – сказал Адриан, – попробую догадаться… «Парсифаль» и «Взлет жаворонка»?[7]
– «Атомное сердце матери» и «Соленый пес»[8].
– Почти угадал. Том закурил сигарету.
– Знаешь, что меня злит в этой школе?
– Кухня? Мучительно простенькая форма?
– Столкнулся я на Хай-стрит с Розенгардом, а тот и спрашивает – почему это я матч не смотрю.
– А ты бы спросил, почему он сам его не смотрит.
– Я сказал, что как раз туда и иду.
– Экий бунтарь.
– А зачем мне лишние неприятности на задницу искать?
– Ну, «как раз туда и иду» не такое уж и изящное прикрытие для задницы. Ты мог бы сказать, что матч слишком волнует тебя, что твоя нервная система просто не выдержит подобного напряжения.
– Ладно, а я не сказал. Вернулся сюда, подро-чил немного и прикончил книгу.
– «Голый завтрак»?
– Ага.
– И что скажешь?
– Дерьмо.
– Ты говоришь так потому, что ничего не понял, – сказал Адриан.
– Я говорю так потому, что понял все, – ответил Том. – Ладно, пора заняться гренками. Я пригласил к нам Хэрни и Сэмпсона.
– Кого?
– Мы задолжали им чаепитие.
– Ты же знаешь, как я ненавижу интеллектуалов.
– Ты хочешь сказать, что ненавидишь всех, кто умнее тебя.
– Ну да. Наверное, потому, Том, я так тебя и люблю.
Том бросил на него страдальческий взгляд умученного запором человека.
– Я поставлю воду, – сказал он.
Картрайт поднял голову от «Энциклопедии Чеймберза» и продекламировал: «Отто фон Бисмарк родился в… 1815-м, в год Ватерлоо и Венского конгресса. Основатель современной Германии…»
Перед глазами его простирались сотни книг, только одну из которых – «Убить пересмешника» – Картрайт когда-то прочел вместе с прочими учениками пятого класса приготовительной школы. Такое множество книг, а ведь это всего лишь библиотека пансиона. В школьной их на тысячи и тысячи больше, а уж в университетских… Время поджимает, а память его так слаба. Как там говорил Хили? Память есть мать всех муз.
Картрайт вытянул с полки том «Мальтус – Нан-такет» и отыскал муз. Их было девять, все – дочери Зевса и Мнемозины. Если Хили прав, «Мнемози-на» должна означать «память».
Ну конечно! Слово «мнемоническое» – что-то, напоминающее о чем-то. «Мнемоническое», должно быть, происходит от Мнемозины. Или наоборот. Картрайт сделал пометку в тетради для черновиков.
Согласно энциклопедии, большая часть известного нам о музах извлечена из сочинений Ге-сиода, в особенности из его «Теогонии». Видимо, на этого поэта Хили и ссылался, на Гесиода. Но откуда Хили-то знает все это? Никто никогда не видел его с книгой в руках – а если и видел, так не чаще, чем прочих. Картрайту его ни за что не догнать. Все это просто чертовски нечестно.
Он выписал имена муз и со вздохом вернулся к Бисмарку. Когда-нибудь он доберется до самого конца, до «zythum». He то чтобы он в этом нуждался. Картрайт уже заглянул вперед и знал, что так называется род египетского пива, которое очень рекомендовал всем попробовать Диодор Сицилийский – кем бы тот ни был.
Когда Адриан объявил, что намерен разделить кабинет с Томом, это вызвало у всех изрядное удивление.
– С Томпсоном? – возопил Хейдон-Бейли. – Да он же дуб дубом, разве нет?
– Мне он нравится, – ответил Адриан, – он необычен.
– Непригляден, ты хочешь сказать. Совершенная деревяшка.
Да, действительно, ничего особенно аппетитного во внешности и манерах Тома не наблюдалось – он оставался одним из немногих в школе мальчиков, с которыми Адриан не складывал зверя с двумя спинами[9], – вернее, не складывал зверя с одной спиной и небезынтересным устройством тела, – однако в течение последнего года многие пришли-таки к заключению, что в Томе присутствует нечто заслуживающее внимания. Он не был умен, но много работал и очень много читал – для того, полагал Адриан, чтобы приобрести нечто от его, Адриана, блеска и бойкости. Том всегда шел своим путем и руководствовался собственными идеями. Он ухитрился отрастить самые длинные в пансионе волосы и демонстрировал пристрастие к табаку с открытостью, никому больше в школе и не снившейся, но почему-то не привлекал к себе при этом никакого внимания. Создавалось впечатление, что он носит длинные волосы и курит сигареты потому, что ему это нравится, а не из желания покрасоваться. Черта опасная, подрывающая основы основ.
Фрида, младшая экономка немецких кровей, однажды застукала его загорающим голышом в рощице.
– Томпсон, – оскорбленно вскричала она, – не положено лежать здесь совсем голым!
– Вы правы, сестра, простите, – пробормотал Том, протянул руку и нацепил на нос зеркальные солнечные очки. – И о чем я только думал, не понимаю.
Адриан считал, что это он привлек к Тому всеобщее внимание, сделал его популярным, что Том – его собственное, личное детище. Немногословный прыщавый олух-первоклашка обратился в человека, которым восхищались, которому подражали, и Адриан вовсе не был уверен, что так уж этому рад.
Нет, Том ему нравился, сомнений нет. Том был единственным, с кем он когда-либо разговаривал о своей любви к Картрайту, причем Тому хватало чувства приличия, чтобы не выказывать особой заинтересованности и сочувствия, не загашать святое и чистое пламя Адриановой страсти советами и участливостью. Вот без Сэмпсона и Хэрни Адриан вполне мог обойтись. В особенности без Сэмпсона, столь образцово воплощавшего тип зубрилы из классической школы, что он на такового даже не походил. Далеко не идеальная компания для чаепития.
Чай представлял собой особый институт, целиком, так сказать, вращавшийся вокруг ритуала преклонения перед Гренком. В месте, где спиртное, табак и наркотики пребывали под запретом, важно было подыскать для них какую-либо замену – мощный и общедоступный тотем возмужалости и выдержки. По причинам, давно уже затерявшимся во времени, на эту роль был избран Гренок Имя его упоминали при всяком удобном случае, произнося таковое с кошмарным выговором частной школы – «гринак».
– Только я принялся за гренки, как заваливаются Бартон и Хопвуд…
– Харман вообще-то малец неплохой. Отлично готовит гренки…
– Слушай, может, заглянешь ко мне в кабинет, гренков наготовим…
– Господи, и пошевелиться-то больно. Вконец перетрудился с гренками…
Адриан как раз и рассчитывал мирно посидеть с Томом за гренками, поговорить о Картрайте.
– Ох, Иисусе Христе, – произнес он, расчищая на своем столе место для чайника. – О христианнейший Христос.
– Что, проблема?
– Я не узнаю покоя, пока он не поцелует меня, – простонал Адриан.
– Ты уверен?
– Уверен и могу сказать тебе, в чем еще я уверен. В том, что на нем сейчас голубой, с высоким воротом свитер из шетландской шерсти. И пока мы с тобой разговариваем, его тело движется внутри свитера. Теплое и живое. И это превышает все, что способен вынести человек из плоти и крови.
– Ну, тогда прими холодный душ, – сказал Том. Адриан пристукнул чашкой по столу и схватил Тома за плечо.
– Холодный душ? – воскликнул он. – Джизус-Крайст, друг, я говорю о любви! Знаешь, что она для меня значит? У меня все сжимается в животе, понимаешь, Том? Любовь разъедает меня изнутри, это верно. Но что она делает с моим разумом? Она швыряет за борт мешки с песком, чтобы он воспарил, как воздушный шар. Я вдруг возношусь над обыденностью. Я обретаю наивысшие искусность и ловкость. Я иду по канату над Ниагарским водопадом. Я – один из великих. Я Микеланджело, ваяющий бороду Моисея. Я Ван Гог, пишущий чистый солнечный свет. Я Горовиц, играющий Императорский концерт[10]. Я Джон Барримор[11], еще не взятый за горло киношниками. Я Джесси Джеймс[12] и два его брата – все трое сразу. Я У. Шекспир. И вокруг меня уже нет никакой школы – это Нил, Том, это Нил, – и барка Клеопатры скользит по водам.
– Неплохо, – сказал Том, – совсем неплохо. Сам придумал?
– Рэй Милланд в «Потерянном уик-энде». Он вполне мог говорить о Картрайте.
– Однако говорил о спиртном, – отметил Том, – что само по себе может сказать тебе о многом.
– А именно?
– А именно заткнись и намазывай масло.
– Я поставлю пластинку со «Смертью в любви»[13], вот что я сделаю, мерзкая ты скотина, – сказал Адриан, – и пусть мое сердце бьется в согласии со сладостными звуками. Однако поспешите, друг мой! – я слышу, что к дому подкатил экипаж. А вот, Ватсон, если только я не ошибаюсь, и наш клиент поднимается по лестнице. Войдите.
В двери появился помаргивающий за очками Сэмпсон, следовавший за ним Хэрни бросил Тому какую-то баночку.
– Привет, Том. Я принес немного лимонного мармелада.
– Лимонного мармелада! – вскричал Адриан – А что я тебе сию минуту говорил, Том? «Ах, если бы у нас был лимонный мармелад для наших гостей». Ты читаешь чужие мысли, Хэрни.
– А вон там гренки, – произнес Том.
– Спасибо, Томпсон, – сказал Сэмпсон, хватая гренок. – Гудерсон говорит, ты был не неблизок к тому, Хили, чтобы Р. Б.-Д. с Сарджентом помяли тебя в раздевалке.
– Мадам Молва вновь обскакала меня. «Не неблизок»? О господи…
Хэрни хлопнул Тома по спине.
– О, Томмо, – сказал он, – вижу, ты наконец раздобыл «Атомное сердце матери». Ну и как тебе? Забирает или не очень?
Пока Том с Хэрни судачили о «Пинк Флойд», Сэмпсон объяснял Адриану, почему он считает Малера на самом-то деле куда более необузданным, чем любая рок-группа, – в том смысле, что ему приходится обуздывать себя в гораздо большей мере.
– Интересная мысль, – сказал Адриан, – в том смысле, что в ней нет ничего интересного.
Когда с чаем и гренками было покончено, Хэрни встал и откашлялся.
– Думаю, Сэм, теперь мне пора рассказать о моем плане.
– Определенно, – откликнулся Сэмпсон.
– Эй, там! – произнес Адриан, вставая, чтобы запереть дверь. – Грабеж, измена, хитрость[14].
– Штука вот какая, – начал Хэрни. – Мой брат, не знаю, известно ли вам об этом, учится в Радли, ввиду того что родители сочли плохой идеей отдать нас обоих в одну школу.
– Ввиду того, что вы близнецы? – поинтересовался Адриан.
– Правильно, ввиду того, что мама налегала на средства для повышения плодовитости. В общем, он написал мне на прошлой неделе насчет неслыханно дикого скандала, который разразился там ввиду того, что кто-то наделал дел, издавая неофициальный журнал под названием «Потаскун», полный непристойных клевет и фантастических измышлений. Вот я и подумал, мы с Сэмми подумали, – почему бы и нет?
– Почему бы и нет что? – спросил Том.
– Почему бы не проделать то же самое здесь?
– Ты имеешь в виду подпольный журнал?
– Ну да.
Том открыл и закрыл рот. Сэмпсон самодовольно ухмылялся.
– Иисус изнуренный и мать-перемать, – сказал Адриан. – Вот это мысль.
– Согласись, отличная.
– А те ребята, – поинтересовался Том, – те, что выпускали журнал в Радли. Что с ними стало?
Сэмпсон принялся протирать кончиком галстука очки.
– А вот это как раз причина, по которой нам следует действовать с великой осторожностью. Их обоих… м-м… тоже «выпустили». «Выставили» – таков, сколько я понимаю, технический термин.
– Это значит, что все необходимо хранить в тайне, – сказал Хэрни. – Статьи пишем на каникулах. Вы печатаете их на восковке и посылаете мне. Я иду в отцовский офис, там есть «Гестетнер»[15], делаю копии, а в начале следующего триместра доставляю их сюда, и мы находим способ тайком распихать журнал по всем пансионам.
– Все это смахивает на «Колдиц»[16], нет? – сказал Том.
– Нет-нет! – воскликнул Адриан. – Не слушайте Томпсона, он циничная старая галоша. Я за, Херня. Безусловно за. Какого рода статья тебе нужна?
– Ну, сам понимаешь, – ответил Хэрни, – что-нибудь подстрекательское, направленное против частной школы. В этом роде. Чтобы их всех пробрало.
– Я задумал подобие «фаблио», в котором наша школа сравнивается с фашистским государством, – сообщил Сэмпсон, – нечто среднее между «Скотным двором» и «Артуро Уи»[17]…
– Остановись, Сэмми, я распаляюсь от одной только мысли, – сказал Адриан. Он взглянул на Тома-. – Что думаешь?
– Ну а почему бы и нет? Похоже, повеселимся.
– И помните, – предупредил Хэрни, – никому ни слова.
– Наши уста запечатаны, – сказал Адриан.
«Уста». «Запечатаны». Опасные слова. Пяти минут не проходит, чтобы ему не вспомнился Картрайт.
Хэрни извлек из кармана жестянку из-под табака и оглядел комнату.
– А теперь, – произнес он, – если кто-нибудь опустит шторы и запалит благовонную палочку, могу предложить вам упоительные двадцать четыре карата смолки из собранной в Непале черной конопли, каковую смолку надлежит выкурить незамедлительно ввиду того, что мерзопакость это и вправду качественная.
II
Адриан мчал по коридору к классу Биффена. Его остановил один из школьных капелланов, доктор Меддлар.
– Запаздываем, Хили.
– Вот как, сэр? И вы тоже? Меддлар взял его за плечи.
– Вы несетесь во весь опор, Хили, не разбирая дороги. А впереди вас ожидают преграды, рытвины и страшное падение.
– Сэр.
– И когда вы рухнете, – сверкнув очками, сказал Меддлар, – я буду смеяться и кричать ура.
– В вас скрыта душа милосердного христианина, сэр.
– Слушайте меня! – рявкнул Меддлар. – Вы считаете себя очень умным, верно? Так позвольте сказать вам, что в этой школе таким, как вы, не место.
– Зачем вы говорите мне это, сэр?
– Затем, что если вы не научитесь жить рядом с другими людьми, не научитесь приспосабливаться, ваша жизнь обратится в долгий, прискорбный ад.
– Что и наполнит вас удовлетворением, сэр?
Безумно порадует?
Меддлар смерил его гневным взглядом и изобразил глухой смешок.
– Что дает вам право, мальчишка, говорить со мною подобным образом? Почему, ради всего святого, вы считаете, что имеете право на это?
Адриан с негодованием обнаружил, что на глаза его наворачиваются слезы.
– Бог дает мне это право, сэр, потому что Бог любит меня. И Бог не допустит, чтобы меня судил ф-ф-фашист – ханжа – ублюдок вроде вас!
Он вывернулся из лап Меддлара и полетел по коридору.
«Ублюдок, – пытался выкрикнуть он, – долбаный проклятый ублюдок!» Однако слова застревали в горле.
Меддлар захохотал ему вслед: – Вы порочны, Хили, порочны до мозга костей.
Адриан выскочил во двор. Все ученики школы сидели на утренних занятиях. В колоннаде было пусто. Старая классная, библиотека, дом директора, лужайка Основателя – обезлюдело все. Вот она, обитель Адриана, его пустой мир. Он представил себе, как вся школа, прижавшись носами к оконным стеклам, следит за ним, перебегающим Западный двор. Старосты пансионов прохаживаются с переносными рациями по коридору.
– Говорит Синий-семь. Объект следует мимо библиотеки Кавендиша к Музыкальной школе. Отбой.
– Синий-семь, говорит Меддлар. Встреча прошла согласно плану, объект выведен из себя, весь в слезах. Красному-три продолжить наблюдение в Музыкальной школе. Отбой.
«Либо они – живые существа, а я плод воображения, либо я живое существо, а они – фантазия».
Адриан прочитал кучу книг и знал, что на самом-то деле ничем от других не отличается. И все же у кого еще змеи извиваются в животе, как у него? Кто бежит рядом с ним в таком же отчаянии? Кто еще будет помнить это мгновение и все мгновения, подобные этому, до конца своих дней? Никто. Они сидят за своими партами, помышляя о регби и ланче. Он не такой, как они, и потому одинок.
Первый этаж Музыкальной школы занимали маленькие классы для практических занятий. Адриан, бредя по коридору, слышал, как за дверьми упражняются ученики. Виолончель подпихивала по воде протестующего лебедя Сен-Санса. Следом труба выпукивала «Слава пребудет с Тобой»[18]. А в третьем от конца классе Адриан увидел сквозь стеклянную дверь Картрайта, небезуспешно справлявшегося с бетховенским менуэтом.
Рок всегда ведет себя именно так В школе было шестьсот учеников, и хотя Адриан выступил нынче в путь, чтобы перехватить Картрайта и подстроить якобы случайную встречу, – расписание его Адриан знал наизусть, – он все равно питал уверенность в том, что частота их случайных столкновений значительно превышает естественную.
Судя по всему, Картрайт был в классе один. Адриан толкнул дверь и вошел.
– Привет, – произнес он, – не останавливайся, у тебя хорошо получается.
– По-моему, ужасно, – сказал Картрайт. – Никак не добьюсь беглости левой руки.
– Я слышал совсем другое, – ответил Адриан, и его тут же охватило желание откусить себе язык.
Вот он здесь, наедине с Картрайтом, чьи волосы даже сейчас взметает льющийся в окно солнечный свет, с Картрайтом, которого он любит всей душой и существом, и единственные слова, какие у него нашлись, это «я слышал совсем другое». Господи, да что же это с ним? С не меньшим успехом он мог гаркнуть голосом Эрика Моркэмби[19]: «На это ответа не существует» – и потрепать Картрайта по щеке.
– М-м, у тебя официальный урок?
– Да нет, мне через полчаса сдавать экзамен за третий класс, вот и решил поупражняться. По крайней мере, избавился от двух уроков математики.
– Повезло.
«Повезло»? Ну чистый Оскар Уайльд.
– Что ж, тогда я, пожалуй, не стану тебе мешать.
Отлично, Адриан, блестяще. Мастерски сказано. «Тогда я, пожалуй, не стану тебе мешать». Измени один только слог, и вся эта изящная сентенция рухнет.
– Ладно, – сказал Картрайт и повернулся к инструменту.
– Ладно, будь здоров. Удачи! Адриан закрыл за собой дверь. О Боже. О божественный Боже.
И он пустился в горестный обратный путь к школьным классам. Слава Всевышнему, его ожидал всего только Биффен.
– Вы нынче на удивление поздно, Хили.
– Ну, знаете, сэр, – сказал, усаживаясь, Адриан, – лучше на удивление поздно, чем на удивление никогда.
– А вы не желаете сообщить мне, что вас так задержало?
– Вообще-то, не очень, сэр.
Легкий шелест пронесся по классу. Это уж было слишком, даже для Хили.
– Прошу прощения?
– Ну, то есть, не перед всем классом, сэр. Тут много личного.
– О, понимаю. Понимаю, – сказал Биффен. – Что же, в таком случае правильнее будет, если вы объяснитесь со мной потом.
– Сэр.
Самое лучшее, это когда железы учительского любопытства начинают источать сок.
Адриан глянул в окно.
«Быть сегодня в Картрайте, в этот мартовский день»[20].
Теперь уж в любую минуту какому-то экзаменатору выпадет счастье созерцать прелестную сосредоточенную складочку на лбу пробегающегося по менуэту Картрайта. Смотреть, как всползает по его предплечью шерстяной рукав зимней куртки.
«Когда же в шерсть Картрайт себя облек, я мыслю, сколь прелестен, о мой Бог, его одежд неторопливый ток»[21].
Тут он услышал голос Биффена, стучащийся в двери его грез.
– Не могли бы вы привести нам пример, Хили?
– Э-э, пример, сэр?
– Да, сослагательного наклонения, следующего за прилагательным в превосходной степени.
– Вы сказали, в превосходной?
– Да, да.
– М-м… как насчет «le gargon le plus beau que je connaisse»?
– Э-э… миловиднейший мальчик, какого я знаю?
Да, это годится.
– Миловиднейший, сэр? Я разумел – прекраснейший.
Черт, он же вроде решил распроститься с педерастической позой. Ладно, по крайней мере смешков добился.
– Благодарю вас, Хили, достаточно. Успокойтесь, вы все, он ни в каких ободрениях не нуждается.
Еще как нуждаюсь, подумал Адриан. Во всех ободрениях, какие найдутся.
Урок продолжался, Биффен предоставил Адриану свободу предаваться снам наяву.
Когда сорок минут истекли, Адриан среагировал на звук колокола со всей, на какую был способен, прытью, метнувшись из тыльной части класса к двери, чтобы затеряться за нею в толпе, однако Биффен перехватил его:
– Вы ничего не забыли, Хили?
– Сэр?
– Я думаю, вы обязаны мне объяснением вашей непунктуальности.
Адриан приблизился к кафедре.
– Ах да, сэр. Дело в том, сэр, что я и так-то должен был опоздать – совсем ненамного, однако столкнулся с доктором Меддларом.
– И он задержал вас на двадцать минут?
– Да, сэр. Или, вернее, нет, сэр. Он был очень груб со мной. Расстроил меня, сэр.
– Груб? Капеллан был с вами груб?
– Я уверен, это не входило в его намерения, сэр.
Адриан постарался соорудить физиономию непорочную, но при этом встревоженную. Такое выражение особенно хорошо срабатывало, когда приходилось смотреть, как сейчас, на кого-нибудь снизу вверх. Слизано же оно было по преимуществу с Доминика Гарда, игравшего Лео в фильме «Посредник». Этакое недоуменное чистосердечие.
– Он… он довел меня до слез, сэр, а мне было слишком стыдно являться сюда в соплях, вот я и сидел в музыкальном классе, пока немного не успокоился.
Все это было ужасно непорядочно по отношению к бедному старому Биффену, которого Адриан, пожалуй, даже любил за его белоснежные волосы и вечное выражение кроткого изумления на лице. Да еще и «в соплях»… Под пару к этому обороту так и просятся «не придира» и «просто по-тряска». Вообще-то не такой уж и плохой словарь, стоит взять его на вооружение. Школьный сленг 1920-х заслуживает возрождения.
– О боже. Впрочем, я уверен, у капеллана наверняка имелись серьезные причины, чтобы… то есть доктор Меддлар не был бы резок с вами без причины.
– Ну, должен признать, сэр, я ему надерзил. Но вы ведь знаете, каков он.
– Он, в чем я нисколько не сомневаюсь, человек скрупулезно честный.
– Да, сэр. Я… мне не хотелось бы, чтобы вы думали, будто я лгу вам, сэр. Уверен, доктор Меддлар, если вы его спросите, расскажет вам о случившемся так, как оно видится ему.
– Запаздываем, Хили.
– Вот как, сэр? И вы тоже? Меддлар взял его за плечи.
– Вы несетесь во весь опор, Хили, не разбирая дороги. А впереди вас ожидают преграды, рытвины и страшное падение.
– Сэр.
– И когда вы рухнете, – сверкнув очками, сказал Меддлар, – я буду смеяться и кричать ура.
– В вас скрыта душа милосердного христианина, сэр.
– Слушайте меня! – рявкнул Меддлар. – Вы считаете себя очень умным, верно? Так позвольте сказать вам, что в этой школе таким, как вы, не место.
– Зачем вы говорите мне это, сэр?
– Затем, что если вы не научитесь жить рядом с другими людьми, не научитесь приспосабливаться, ваша жизнь обратится в долгий, прискорбный ад.
– Что и наполнит вас удовлетворением, сэр?
Безумно порадует?
Меддлар смерил его гневным взглядом и изобразил глухой смешок.
– Что дает вам право, мальчишка, говорить со мною подобным образом? Почему, ради всего святого, вы считаете, что имеете право на это?
Адриан с негодованием обнаружил, что на глаза его наворачиваются слезы.
– Бог дает мне это право, сэр, потому что Бог любит меня. И Бог не допустит, чтобы меня судил ф-ф-фашист – ханжа – ублюдок вроде вас!
Он вывернулся из лап Меддлара и полетел по коридору.
«Ублюдок, – пытался выкрикнуть он, – долбаный проклятый ублюдок!» Однако слова застревали в горле.
Меддлар захохотал ему вслед: – Вы порочны, Хили, порочны до мозга костей.
Адриан выскочил во двор. Все ученики школы сидели на утренних занятиях. В колоннаде было пусто. Старая классная, библиотека, дом директора, лужайка Основателя – обезлюдело все. Вот она, обитель Адриана, его пустой мир. Он представил себе, как вся школа, прижавшись носами к оконным стеклам, следит за ним, перебегающим Западный двор. Старосты пансионов прохаживаются с переносными рациями по коридору.
– Говорит Синий-семь. Объект следует мимо библиотеки Кавендиша к Музыкальной школе. Отбой.
– Синий-семь, говорит Меддлар. Встреча прошла согласно плану, объект выведен из себя, весь в слезах. Красному-три продолжить наблюдение в Музыкальной школе. Отбой.
«Либо они – живые существа, а я плод воображения, либо я живое существо, а они – фантазия».
Адриан прочитал кучу книг и знал, что на самом-то деле ничем от других не отличается. И все же у кого еще змеи извиваются в животе, как у него? Кто бежит рядом с ним в таком же отчаянии? Кто еще будет помнить это мгновение и все мгновения, подобные этому, до конца своих дней? Никто. Они сидят за своими партами, помышляя о регби и ланче. Он не такой, как они, и потому одинок.
Первый этаж Музыкальной школы занимали маленькие классы для практических занятий. Адриан, бредя по коридору, слышал, как за дверьми упражняются ученики. Виолончель подпихивала по воде протестующего лебедя Сен-Санса. Следом труба выпукивала «Слава пребудет с Тобой»[18]. А в третьем от конца классе Адриан увидел сквозь стеклянную дверь Картрайта, небезуспешно справлявшегося с бетховенским менуэтом.
Рок всегда ведет себя именно так В школе было шестьсот учеников, и хотя Адриан выступил нынче в путь, чтобы перехватить Картрайта и подстроить якобы случайную встречу, – расписание его Адриан знал наизусть, – он все равно питал уверенность в том, что частота их случайных столкновений значительно превышает естественную.
Судя по всему, Картрайт был в классе один. Адриан толкнул дверь и вошел.
– Привет, – произнес он, – не останавливайся, у тебя хорошо получается.
– По-моему, ужасно, – сказал Картрайт. – Никак не добьюсь беглости левой руки.
– Я слышал совсем другое, – ответил Адриан, и его тут же охватило желание откусить себе язык.
Вот он здесь, наедине с Картрайтом, чьи волосы даже сейчас взметает льющийся в окно солнечный свет, с Картрайтом, которого он любит всей душой и существом, и единственные слова, какие у него нашлись, это «я слышал совсем другое». Господи, да что же это с ним? С не меньшим успехом он мог гаркнуть голосом Эрика Моркэмби[19]: «На это ответа не существует» – и потрепать Картрайта по щеке.
– М-м, у тебя официальный урок?
– Да нет, мне через полчаса сдавать экзамен за третий класс, вот и решил поупражняться. По крайней мере, избавился от двух уроков математики.
– Повезло.
«Повезло»? Ну чистый Оскар Уайльд.
– Что ж, тогда я, пожалуй, не стану тебе мешать.
Отлично, Адриан, блестяще. Мастерски сказано. «Тогда я, пожалуй, не стану тебе мешать». Измени один только слог, и вся эта изящная сентенция рухнет.
– Ладно, – сказал Картрайт и повернулся к инструменту.
– Ладно, будь здоров. Удачи! Адриан закрыл за собой дверь. О Боже. О божественный Боже.
И он пустился в горестный обратный путь к школьным классам. Слава Всевышнему, его ожидал всего только Биффен.
– Вы нынче на удивление поздно, Хили.
– Ну, знаете, сэр, – сказал, усаживаясь, Адриан, – лучше на удивление поздно, чем на удивление никогда.
– А вы не желаете сообщить мне, что вас так задержало?
– Вообще-то, не очень, сэр.
Легкий шелест пронесся по классу. Это уж было слишком, даже для Хили.
– Прошу прощения?
– Ну, то есть, не перед всем классом, сэр. Тут много личного.
– О, понимаю. Понимаю, – сказал Биффен. – Что же, в таком случае правильнее будет, если вы объяснитесь со мной потом.
– Сэр.
Самое лучшее, это когда железы учительского любопытства начинают источать сок.
Адриан глянул в окно.
«Быть сегодня в Картрайте, в этот мартовский день»[20].
Теперь уж в любую минуту какому-то экзаменатору выпадет счастье созерцать прелестную сосредоточенную складочку на лбу пробегающегося по менуэту Картрайта. Смотреть, как всползает по его предплечью шерстяной рукав зимней куртки.
«Когда же в шерсть Картрайт себя облек, я мыслю, сколь прелестен, о мой Бог, его одежд неторопливый ток»[21].
Тут он услышал голос Биффена, стучащийся в двери его грез.
– Не могли бы вы привести нам пример, Хили?
– Э-э, пример, сэр?
– Да, сослагательного наклонения, следующего за прилагательным в превосходной степени.
– Вы сказали, в превосходной?
– Да, да.
– М-м… как насчет «le gargon le plus beau que je connaisse»?
– Э-э… миловиднейший мальчик, какого я знаю?
Да, это годится.
– Миловиднейший, сэр? Я разумел – прекраснейший.
Черт, он же вроде решил распроститься с педерастической позой. Ладно, по крайней мере смешков добился.
– Благодарю вас, Хили, достаточно. Успокойтесь, вы все, он ни в каких ободрениях не нуждается.
Еще как нуждаюсь, подумал Адриан. Во всех ободрениях, какие найдутся.
Урок продолжался, Биффен предоставил Адриану свободу предаваться снам наяву.
Когда сорок минут истекли, Адриан среагировал на звук колокола со всей, на какую был способен, прытью, метнувшись из тыльной части класса к двери, чтобы затеряться за нею в толпе, однако Биффен перехватил его:
– Вы ничего не забыли, Хили?
– Сэр?
– Я думаю, вы обязаны мне объяснением вашей непунктуальности.
Адриан приблизился к кафедре.
– Ах да, сэр. Дело в том, сэр, что я и так-то должен был опоздать – совсем ненамного, однако столкнулся с доктором Меддларом.
– И он задержал вас на двадцать минут?
– Да, сэр. Или, вернее, нет, сэр. Он был очень груб со мной. Расстроил меня, сэр.
– Груб? Капеллан был с вами груб?
– Я уверен, это не входило в его намерения, сэр.
Адриан постарался соорудить физиономию непорочную, но при этом встревоженную. Такое выражение особенно хорошо срабатывало, когда приходилось смотреть, как сейчас, на кого-нибудь снизу вверх. Слизано же оно было по преимуществу с Доминика Гарда, игравшего Лео в фильме «Посредник». Этакое недоуменное чистосердечие.
– Он… он довел меня до слез, сэр, а мне было слишком стыдно являться сюда в соплях, вот я и сидел в музыкальном классе, пока немного не успокоился.
Все это было ужасно непорядочно по отношению к бедному старому Биффену, которого Адриан, пожалуй, даже любил за его белоснежные волосы и вечное выражение кроткого изумления на лице. Да еще и «в соплях»… Под пару к этому обороту так и просятся «не придира» и «просто по-тряска». Вообще-то не такой уж и плохой словарь, стоит взять его на вооружение. Школьный сленг 1920-х заслуживает возрождения.
– О боже. Впрочем, я уверен, у капеллана наверняка имелись серьезные причины, чтобы… то есть доктор Меддлар не был бы резок с вами без причины.
– Ну, должен признать, сэр, я ему надерзил. Но вы ведь знаете, каков он.
– Он, в чем я нисколько не сомневаюсь, человек скрупулезно честный.
– Да, сэр. Я… мне не хотелось бы, чтобы вы думали, будто я лгу вам, сэр. Уверен, доктор Меддлар, если вы его спросите, расскажет вам о случившемся так, как оно видится ему.