Страница:
Но на Россхауптиху ее опереточное щебетание не подействовало.
- Заткнись, безмозглая свинья! Сказано - раздеться, значит, должно быть ясно! А главное, скинь платок с башки, посмотрим, сколько у тебя вшей.
За занавеской было тесно. Двадцать девушек столпились около четырех коек и зубоврачебного кресла. Они расшнуровывали деревянные башмаки, снимали платочки со стриженых голов, сбрасывали платья из синевато-серой саржи и оставались в ветхих тельняшках и безобразных шароварах. Но и это пришлось снять. В который уже раз? Опять, что ли, "селекция"? Или что-нибудь похуже?
В Освенциме женщины подвергались таким же осмотрам, как и мужчины, они по многу раз проходили нагими перед эсэсовским врачом Менгелем, и наконец из многих тысяч женщин - старух, матерей, сестер - была отобрана лишь эта горсточка самых крепких девушек. В душевое помещение, где парикмахеры из заключенных снимали им волосы, беззастенчиво входили эсэсовцы, помахивали стеками, щеголяли начищенными сапогами, указывали на "лучшие экземпляры", говорили гадости.
Иной раз целые толпы белотелых и смуглых девушек, выгнанных нагими из бани, оставались во дворе, огражденном колючей проволокой, и расхаживали там, будто это было самым привычным делом. Во дворе была грязь, с серого осеннего неба моросил дождь, а они стояли, переминаясь с ноги на ногу.
Сперва они часто плакали, вспоминая матерей, которые при "селекции" попали "на плохую сторону", вспоминая бабушек и сестер, а некоторые детей. Они оплакивали себя, свои остриженные волосы, свой поруганный стыд, свое тело, измученное стужей и дождем. Но прошло время, и они свыклись с этим зоологическим бытом. И, если мимо проходили эсэсовцы, отпускавшие гнусные шуточки, женщинам было все равно. Ну и пусть! Только Юлишка иногда повторяла слышанное: "Это же кобылицы, а не девушки, черт подери!" И от этой странной похвалы в глазах ее вспыхивала гордость.
Девушкам выдали безобразное белье, платья до колен, деревянные башмаки на босу ногу, головные платки, а в последний день даже тесные детские зимние пальто, оставшиеся от малолетних жертв крематория. Потом их загнали в вагоны - и начался бесконечный переезд. Здесь тоже сложился коллектив, восемьдесят девушек привыкли слушаться своих вожаков - решительную, смелую Юлишку, серьезную, рассудительную Илону, набожную Магду, самую старшую из всех. На станцию Гиглинг их вагон прибыл отдельно, и потому коллектив не распался. Сообща они тронулись в путь. Все они были молоды, все были соотечественницы, ехали они не в такой тесноте, как мужчины, больная оказалась только одна. И, так как женщины вообще легче переносят лишения (хотя мужчины никогда не верят этому), они даже запели на ходу.
В поезде мужчины волновались: их пугала перспектива Маутхаузена, Дахау и прочее. Женщины плакали лишь по одной причине: Магда уверяла, что нацисты отправляют их в рабочие лагеря и поместят там в дом терпимости. Она твердо решила в этом случае покончить с собой. Шестеро заплаканных подруг все время жались к Магде, молились, обнимались и бесконечно клялись друг другу, что последуют ее примеру. Илоне стоило немалых усилий побороть это истерическое настроение, которое чуть не охватило весь вагон. Но вместе с тем ее раздражал вызывающий смех Юлишки, которая называла Магду святошей и уверяла подруг, что в проститутки их не возьмут, потому что они не так уж хороши собой.
Когда сегодня утром в женский барак вошел первый мужчина, да еще соотечественник, доктор Шими-бачи, девушки набросились на него: "Что мы тут будем делать? Это не дом терпимости?" Доктор улыбнулся и успокоил их:
- Нет, не бойтесь. Вам тут будет хорошо. Говорят, вы будете работать на кухне, это ведь самая лучшая работа!
Потом он осмотрел труп девушки, умершей ночью. Инцидент с капо тотенкоманды тоже, как ни странно, в известной мере успокоил девушек. И хотя для них стало уже привычным показываться в лагере раздетыми донага на глазах мужчин, они никак не могли примириться с тем, что их маленькая подруга будет похоронена обнаженной. Поступок Диего произвел на них глубокое впечатление. "Какой смельчак!" - вздохнула одна из девушек, выражая мысли и чувства остальных. Легкость и нежность, с какой испанец поднял и понес мертвое тело, тоже подействовали на их воображение. Менее страшной показалась смерть. Если тебя похоронят не нагой и если к могиле тебя понесет этот человек, то, может быть, смерть не так уж ужасна...
Потом их напугал крик Россхауптихи, вызов в контору и приказание раздеться. Ведь газовых камер тут нет - так по крайней мере их уверял Шими-бачи, - зачем же осмотр?
- Готовы? - крикнула надзирательница. - Первые три, выходите!
За занавеской началась возня. Девушки подталкивали друг друга, никому не хотелось быть первой.
- Дуры! - прошипела Юлишка и раздвинула занавеску. - Эржика, Беа, сюда! Пошли!
Россхаупт бросила беглый взгляд на три фигуры, потом обратилась к Лейтхольду:
- Пишите и не очень заглядывайтесь!
- Я вообще не гляжу, - прошептал тот и опустил голову.
Юлишка, слышавшая этот обмен репликами, тихо хихикнула.
- Куш! - прикрикнула на нее надзирательница. - Как тебя зовут?
- Юлишка Гадор, битташон!
- Здорова? - обратилась Россхаупт к Шими-бачи, который стоял рядом. Врач улыбнулся, чтобы подбодрить девушек, и громко сказал:
- Вполне. Это сразу видно.
- По-моему, даже слишком, - строго оказала надзирательница. - Такую нахалку я не выпущу из лагеря. Но в кухне для заключенных можно сделать ее старшей. Возьмете ее?
Лейтхольду пришлось отвечать.
- Могу взять, - робко сказал он. - Мне все равно.
Россхаупт что-то вспомнила.
- Для вас она ведь только номер, а? Так поглядите же на этот номер... Ну-ка!
Она взяла его за подбородок и заставила поднять голову.
Лейтхольду ничего не оставалось, как взглянуть на Юлишку, которая стояла перед ним ослепительно белокожая, стройная, как статуэтка.
- Хватит! Запишите: Гадор, старшая в лагерной кухне. Следующая. Как фамилия?
* * *
Через полтора часа все семьдесят девять девушек были распределены. Самых некрасивых назначили уборщицами в казармах и кухне эсэсовцев. Старшей над ними надзирательница определила "святошу" Магду. При всей своей свирепости Россхауптиха, видимо, умела разбираться в людях. Затем она спросила девушек, кто у них до сих пор был за старшую. Ей показали на Илону. Надзирательница внимательно оглядела ее - перед ней стояла серьезная, спокойная девушка.
- Ладно, - сказала она. - Пусть будет старостой.
Под конец Россхауптиха выбрала самую изящную и маленькую девушку себе в секретарши: это была смуглая шестнадцатилетняя Иолан, почти еще девочка. Она будет писарем женского лагеря.
Уходя вместе с Лейтхольдом в комендатуру, Россхаупт была в приподнятом настроении. Взяв тонкорукого эсэсовца за локоть, она сказала:
- Самых бедовых я подсунула тебе в лагерную кухню. Что, молодец я? И, ехидно подмигнув бледному одноглазому коллеге, заключила: - Жаль, что ты не оценишь этого! Ведь для тебя существуют только номера, а?
4.
Оживленно было и в мужском лагере. Снегопад наконец прекратился, и работа на стройке шла так, словно вокруг не было ни колючей проволоки, ни сторожевых вышек с пулеметами.
Фредо организовал смены. Каждого из своих верных помощников он знал по имени, с каждым обменялся парой дружеских слов. Как только тотенкоманда вернулась из первой поездки, разгрузочная команда отобрала у нее тележку и направилась к складу у ворот. Готовые части бараков поплыли по лагерной улице; крупные треугольные фасадные блоки покачивались, как темные паруса. Хлеб уже давно был сложен в кладовой, Зепп и Фриц довольно поглаживали животы: фрау Вирт угостила их сегодня особенно щедрым завтраком - каждый получил по котлете.
Куда труднее пришлось Зденеку. Перевести больных со всего лагеря в два барака, а здоровых людей на освободившиеся места оказалось нелегкой задачей. В бараках сразу же поднимался крик, причитания, ослабевшие мужчины жалобно плакали. Этот плач терзал слух Зденека, и сердце его наполнялось стыдом. Ведь все это взрослые мужчины, отцы семейств, люди, привыкшие самостоятельно работать и устраивать свою жизнь, умевшие думать и решать сам". А теперь многие из них хныкали, как обиженные дети, размазывая по щекам слезы. Они жаловались, молили не трогать их и всячески упирались. Некоторым казалось, что попасть в лазарет - значит наверняка не выжить. Они вообще боялись всяких перемен, боялись расстаться со своим бараком, кричали, что никуда не пойдут без своего товарища или брата, хватали Зденека за полы, обнимали его ноги, целовали руки. "Герр доктор, умоляю, дайте мне умереть здесь?"
Сначала Зденек терпеливо разъяснял:
- Это для вашей же пользы. А я не доктор, и хватит дурить!
Не прошло и часа, как он поймал себя на том, что сострадание и стыд сменяются в нем каким-то тупым безразличием. Он уже почти ненавидел этих людей.
- Да отстаньте же вы, упрямые тупицы! Не понимаете, что ли... - Потом его охватила брезгливость. - Пустите, черт возьми, не трогайте меня! Перебирайтесь - и баста! - И наконец он с ужасом заметил, что у него сжимаются кулаки и ему хочется нанести удар по одному из плаксивых лиц, которые жмутся у его ног. - Я не могу больше! - испуганно воскликнул он, заставив себя разжать кулаки, и поднял руки над головой. - Пустите меня, иначе... - И он отступил, вырвавшись из обхвативших его рук, он попятился к двери, выскочил и убежал в лазарет.
- Помогите мне, прошу вас! Я не умею обращаться с больными, я не справлюсь один...
И Зденеку помогли. Врачи отправились в барак. Хмурый Оскар, сверкая глазами и упрямо выставляя подбородок, Шими-бачи, затыкавший себе уши, маленький Рач, который без устали все объяснял и разъяснял, размашистый здоровяк Антонеску и Имре со своей тросточкой, ею он иногда ударял по рукам "мусульманина", хватавшего его за брюки. Прошло не меньше часа, пока они навели порядок.
Из четырнадцатого барака в лазарет отправили Феликса и трех других тяжелобольных. Феликс уже еле двигался, стал легким, как перышко, и не возражал против перевода в лазарет. Сломанная челюсть не заживала, жидкой пищи было мало, жизнь Феликса висела на волоске.
- Неужели ему нельзя помочь? - приставал Зденек к врачам. - Сделайте же что-нибудь!
Оскар сидел у окна. Он только что вернулся с обхода больных, видел столько грязи и отчаяния, выслушал столько плача и жалоб, что устал смертельно.
- Феликс умрет, - сказал он Зденеку. - Сделать ничего нельзя. Разве что, если Имре...
Имре Рач сидел напротив. После неприятного общения с больными он тщательно умылся и даже вызвал проминентского парикмахера Янкеля, чтобы побриться и не походить на противных хнычущих "мусульман". Янкель как раз намыливал ему щеки.
- Ты о чем, Оскар? - спросил Рач.
Оскар встал, озаренный счастливой мыслью, его голос зазвучал бодрее.
- Слушай-ка, Имре, ты ведь дантист, рука у тебя верная. Что, если бы ты скрепил Феликсу челюсть?
Рослый Рач отодвинул парикмахера, который прислушивался, разинув рот.
- Ты это всерьез, Оскар? Как ты представляешь себе такую операцию?
Оскар выпятил свой упрямый подбородок.
- Другой возможности нет. Просверлишь ему отверстия с обеих сторон челюсти, просунешь проволоку и скрепишь. Сделать это надо сегодня же, пока он не ослаб еще больше.
Дантист иронически кивал головой. Заметив, что Янкель в ужасе уставился на него, он улыбнулся.
- Ты тоже не понимаешь этого, Янкель? Живому человеку разрезать без наркоза лицо, просверлить челюстную кость, скрепить ее проволокой, как какую-нибудь посудину, и все это вот этими руками, которыми я лазил во рты трупов... Без операционной, без кусочка чистой ваты, без элементарнейшей асептики. Не лучше ли просто перерезать ему горло бритвой? По крайней мере легкая смерть.
- Ты должен это сделать, - сказал Оскар. - Риск очень велик, но выбора нет. Дней через десять он все равно умрет от голода...
- Умрет их еще немало, - проворчал Имре и кивнул парикмахеру, чтобы тот продолжал бритье. - Если каждого перед смертью мучать операцией...
Наступила минутная пауза. Потом осмелел Зденек.
- Я тоже прошу вас, доктор. Ведь это не обычный случай, вы сами знаете, сколько о нем разговоров. Писарь Эрих обещал провести расследование и сказал, что капо, изувечивший Феликса, будет наказан. Сейчас есть возможность показать всем негодяям в лагере, что мы бережем человеческую жизнь и не жалеем усилий, чтобы исправить то, что совершил один из них...
Имре усмехнулся.
- Чудак ты, однако. Можешь час ораторствовать о сломанной челюсти. Он опять отстранил парикмахера и уставился на Зденека с таким же задумчивым выражением лица, как сегодня в мертвецкой. "Ишь, каков он, этот задрипанный, стеснительный чех. К маленькой покойнице, прикрытой бумажными мешками, отнесся так рыцарски..."
- Феликс - твой соотечественник? - медленно спросил Имре.
Зденек подтвердил, и на намыленной физиономии военного дантиста появилась добродушная улыбка.
- Знаешь что, я попробую. Но, если я сгублю твоего приятеля, виноват будешь ты.
* * *
Цирюльник Янкель, пожилой, седоватый еврей с большим, вечно простуженным носом, вышел из лазарета. Под мышкой он нес все свои принадлежности: кусок жести, заменявший зеркало, и ящик, служивший сиденьем для клиентов и одновременно хранилищем мыла, кисточки и бритвы. Янкеля тяготило то, что он услышал в лазарете. В собственной челюсти, в собственном горле он чувствовал всю боль, которую придется перенести "мусульманину" Феликсу. Лично он никогда не видел пострадавшего - и не хотел видеть, - но он знал эту историю. Больше того: он знал, к сожалению, слишком хорошо знал, кто изувечил Феликса.
Несколько дней назад, рано утром, когда прибыла новая партия заключенных, Янкель брил в немецком бараке одного из капо, который только что вернулся из клозета и сердито жаловался на навязчивого "мусульманина":
- Ну, я ему влепил по морде, - похвастался он. - Да так, что даже часовой на вышке чуть не лопнул от смеха и закричал: "Ого, здорово!"
Янкелю тогда пришлось поднять бритву и подождать, пока капо кончит смеяться.
Целый день потом в лагере шепотком говорили о сломанной челюсти и возможном расследовании. Янкель ходил тише воды, ниже травы, чтобы капо не вспомнил, что парикмахер все знает. Маленький Янкель стал еще меньше, и еще ниже опустился его большой нос, словно эта тайна висела на нем тяжелым грузом.
Сейчас Янкеля снова забрало. Он никак не мог отделаться от мысли, что этот зверь все еще свободно ходит по лагерю, а он, Янкель, не смеет донести на него. Потом ему мерещилась сломанная челюсть и окровавленные пальцы врача, скрепляющие ее ржавой проволокой. Янкель тряхнул головой, стараясь избавиться от этих навязчивых образов. И вдруг...
Маленький Рач и его друг Антонеску возвращались от больных и были уже у дверей лазарета, когда парикмахер выбежал оттуда. Глаза у него были мутные, остекленевшие. Рача и Антонеску он даже не заметил и, двигаясь, как кукла, пошел по левой стороне прохода между бараками, потом резко свернул и стал переходить на другую сторону. Вдруг его инструменты посыпались в снег: сперва блеснуло "зеркальце", затем из приоткрывшегося ящичка выпало мыло, кисточка, бритва, а там и ящик со стуком упал на землю. Потом сам Янкель, шагавший, как на глиняных ногах, повалился ничком.
В мгновение ока оба врача были возле него. Янкель бился в судорогах, на губах у него выступила пена. Очнулся он только в своем бараке, на нарах, и увидел над собой лица врачей. Страшная мысль овладела Янкелем: а не назвал ли он во время припадка имя капо, который изувечил Феликса? Парикмахер содрогнулся от страха - ведь всесильный капо этого не простит и стал упрашивать недоумевающих врачей забыть все, что он, Янкель, быть может, говорил в припадке. Это у него уже не первый случай, и если он в такие минуты что-нибудь болтает, то это совсем не соответствует действительности. А припадки эти, твердил парикмахер, случаются с ним только потому, что внутри у него сидит глист, который иногда вылезает в самое горло и душит Янкеля.
Вернувшись в лазарет, маленький Рач рассказал о происшествии.
- Янкель - эпилептик, знаете вы об этом? Ему опасно давать в руки бритву. Надо подыскать другого парикмахера.
Рач большой слегка побледнел, вспомнив, что ошалелые глаза Янкеля еще несколько минут назад глядели на его собственное намыленное горло. Потом он провел рукой но лбу, словно прогоняя тягостные мысли, и строевым шагом направился к Феликсу.
* * *
Один из добровольцев на стройке, молодой поляк, особенно понравился греку Фредо. Круглоголовый, плечистый и большерукий, со щетиной черных волос на голове, он управлялся с лопатой, как умелый землекоп.
- Сколько тебе лет? - спросил Фредо.
- Восемнадцать, сударь, - ответил парень и в упор поглядел на арбейтдинста. Глаза у него были удивительно светлые.
- А как тебя зовут?
- Бронислав Грин, сударь. Бронек.
- Чем ты занимался до лагеря?
- Ну, я еще не много успел, - улыбнулся Бронек, показав два ряда белых зубов. - Кормился как мог. А вот отец у меня был солидный человек. Механик...
Фредо кивнул, записал на бумажку фамилию и номер барака и отправился дальше. Когда он встретил зубного врача и тот попросил его перенести бормашину из конторы в восьмой барак, Фредо, не раздумывая, подозвал молодого поляка и взял его с собой.
В конторе царило оживление. Хорст собрал вокруг себя проминентов н разглагольствовал о том, что ему, мол, точно известно, сколько девушек пересидело во время осмотра на его койке. Он нежно гладил ямку на соломенном тюфяке и вслух гадал, кто продавил эту ямку.
- Наверняка та, грудастая, что будет главной в кухне. Видели ее? Какова походочка, как вертит боками да выставляет бюст! Спросите-ка Шими-бачи: сама надзирательница сказала Лейтхольду: "Погляди, погляди, вот это номер!"
Надзирательница имела в виду другое, но среди заключенных ее фраза цитировалась именно в таком смысле, и всем это понравилось: прозвище "номер" так и осталось за Юлишкой Габор.
Но не только Юлишка взволновала воображение Хорста и многих других. Все приставали к Шими-бачи, которому доверили быть врачом в бараках девушек. Доктора расспрашивали наперебой. Один хотел знать, как зовут девушку, которую он видел издали и знал о ней только то, что она высокая или маленькая, худощавая или плотная и что на осмотр в контору она шла в первой, второй, третьей или четвертой двадцатке. Другие, главным образом венгры, выясняли, откуда родом новые узницы, пытались узнать через них о судьбе своих родных. Шими-бачи стал своего рода справочным бюро, ибо девушек интересовали такие же сведения. Вскоре, например, выяснилось, что заключенный по имени Шандор Фюреди приходится кузеном Беа, одной из девушек, назначенных на работу в кухне. Этого было достаточно, чтобы Шандор получил протекцию: врачи назначили его санитаром в лазаретном бараке No 8.
Зденеку трижды предлагали сигареты или кусок хлеба за то, чтобы он составил список всех женщин и пустил его по рукам, - мужчины хотели выяснить, нет ли среди них знакомых. Ему стоило немалых трудов уберечь картотеку от того, чтобы в нее не лазили посторонние: то и дело кто-нибудь пытался заглянуть в интересующую его карточку, выяснить возраст или место рождения девушки.
В гудевшую, как улей, контору вошел молодой поляк Бронек. Осторожно ступая по дощатому полу, словно это был блестящий паркет, он с любопытством поглядывал на собравшихся. Фредо указал ему на бормашину в глубине у окна. Бронек, согнувшись, прошел туда, учтиво обходя проминентов, которые шумно судачили о происхождении ямок на тюфяке Хорста. Но, хотя Бронек очень внимательно приглядывался ко всему, взгляд его светлых глаз оставался безразличным. "Этот парень похож на сильное, добродушное, молодое животное, - подумал Фредо. - Он вежлив, но у него обо всем есть свое мнение, вполне независимое и даже, может быть, дерзкое, которым он ни с кем ни за что не поделится". Все это нравилось греку.
Когда Бронек нес бормашину мимо писаря, тот хлопнул себя по лбу и воскликнул:
- Придумал, ребята! Знаю, как устроить, чтобы венгерки опять появились у нас в конторе.
- Ну, говори же, говори! - накинулись на него Хорст и другие.
- Шими-бачи соберет несколько девушек, и они пожалуются на зубную боль. Тогда он попросит у надзирательницы разрешения отвести их на прием к доктору Имре, понятно? А зубы-то сверлить где будут? Здесь!
Рев одобрения покрыл его слова. Фредо вышел из конторы вслед за Бронеком и закрыл дверь.
- Ну что, - спросил он, - как тебе тут понравилось?
- Понравилось, - парень вежливо кивнул.
- У нас там есть свободная койка, и мы ищем штубового, - продолжал Фредо.
Светлые кошачьи глаза опять глянули на него в упор.
- Я не Берл Качка, сударь.
Фредо засмеялся.
- Я не это имел в виду. Среди нас нет таких, как Карльхен. Тебе пришлось бы только прислуживать писарю и Хорсту, чистить обувь, убирать, стряпать... И не болтать о том, что слышишь.
- И больше ничего?
- Пока ничего. Но я думаю, ты не глуп... Иногда понадобится сделать и еще кое-что. Кое-что хорошее. Для твоих же земляков. Хочешь?
Бронек кивнул и опять показал в улыбке крепкие зубы.
- Отнеси бормашину в восьмой барак и возвращайся на стройку. Обменяйся одеждой с кем-нибудь из товарищей, у кого она почище. Можешь обещать ему кусок хлеба или еще что-нибудь, я потом помогу тебе рассчитаться. Хорошенько умойся под краном и вечером будь готов, я покажу тебя в конторе.
Бронек, насвистывая, побежал к лазарету, а Фредо зашел к Вольфи и поделился с ним своим планом.
- Неправильно ты поступаешь, - проворчал немецкий коммунист. - Сажаешь в контору людей по своему вкусу, вместо того чтобы посоветоваться с организацией. Прежде надо было выяснить, что говорят о нем поляки, знают ли они его, рекомендуют ли...
- Тебе бы только заседать! - усмехнулся Фредо. - Слушай, Вольфи, на что мне человек с самыми лучшими рекомендациями, если я не смогу устроить его в контору, потому что он не понравится Эриху? И еще: из всех прибывших в лагерь поляки самые измученные; у них еще нет никакой организации. Мы приложим все силы к тому, чтобы она у них была. Но пока что они лишь понемногу приходят в себя. Мусульманина ведь не преобразишь в одну ночь. Вот погоди, они очухаются, прощупают друг друга и тогда начнут давать небольшие поручения Бронеку. Если я ошибся и этот парень не годится для таких дел, мы его втихую удалим из конторы и поставим там другого, которого организация к тому времени сможет выбрать и рекомендовать. Понятно? Но, поверь мне, Бронек нам подойдет.
- А как твой младший писарь? - рыжеволосый верзила Вольфи приподнял белесые брови. - Как он себя показал?
- Зденек? Он не плох, - сказал Фредо. - Представь себе, он даже сумел повлиять на большого Рача. Тот сказал мне, что главным образом по просьбе Зденека согласился оперировать чеха со сломанной челюстью. Кстати, знаешь, мы приложим все усилия, чтобы найти того, кто изувечил этого беднягу. Видимо, это один из твоих соотечественников.
Вольфи пожал плечами.
- Никто из политических не сделал этого, ты сам понимаешь. Не могу же я отвечать за немецких уголовников.
Фреде дружески поглядел на его веснушчатую физиономию.
- Нет, можешь, вот именно можешь. И я тоже могу, и весь мир может. А тебе, больше чем кому другому, надо бы призадуматься над тем, почему Гитлер оказался у власти, почему в лагере хозяйничает Эрих и почему сегодня будут оперировать ни в чем не повинного парня, которому какой-то ваш капо ни за что ни про что сломал челюсть.
* * *
Перед самой операцией Оскар зашел к Феликсу.
- Не бойся ничего, - сказал он, присев на нары. - Имре - хороший врач, и я сам буду ему ассистировать. А сейчас я хотел бы услышать от тебя, кто это сделал.
Феликсу не хотелось разговаривать. Не столько потому, что он боялся мести немецкого капо, сколько оттого, чтобы не открывать рта. Он шевелил во рту кончиком распухшего языка, стараясь не задевать рану. Одними глазами он улыбнулся врачу, погладил его руку, лежавшую на постели, но так и не проронил ни слова.
- Глупо с твоей стороны, - нахмурился Оскар и выпятил подбородок. Если ты не скажешь, этот тип избегнет кары и будет свирепствовать и впредь. Ты же его наверняка видел на.апельплаце или еще где-нибудь.
Феликс покачал головой. Видимо, он и в самом деле не знает, как зовут обидчика. Он даже не мог вспомнить его лицо. Только смех конвойного на вышке все еще звучал в ушах Феликса, этакий вполне искренний смех, выражение неподдельного восхищения, без тени злорадства. Стоит ли начинать какое-то расследование и даже добиваться наказания обидчика? Стоит ли накликать новые беды на Феликса, который, видимо, смирился и даже доволен тем, что с ним случилось? Зачем они, собственно, подняли вокруг него шум, к чему эта операция?
К кровати подошли маленький Рач и его друг Антонеску. Оба улыбнулись и пожелали Феликсу благополучного исхода.
- Друг Феликс, - сказал Рач и прищурился так, что вокруг глаз у него побежали хитрые морщинки. - Теперь все зависит главным образом от вас. Врачи сделают то, что в их силах. Но без вашей помощи они смогут мало. У вас должна быть воля к жизни. Понимаете? Вы хотите жить?
Феликс кивнул. И даже энергичнее, чем ему хотелось.
- Это хорошо, - сказал маленький доктор и улыбнулся еще шире. Послушайте, что я вам скажу. Мы, врачи, не распространялись много об этом, но все мы принимаем вашу судьбу близко к сердцу. Ведь вы наш первый пациент из громадной партии заключенных. Правда, многие ваши соседи по лазарету умерли, но они прибыли сюда уже больными, и мы, медики, тут ни при чем. Вы же приехали здоровым. Болеете вы не из-за недоедания или отсутствия обуви. Ваша болезнь не была неизбежна, ее виновник - негодяй в нашей собственной среде. Вот почему мы хотим во что бы то ни стало вылечить вас. Поняли? Это помогло бы и всем другим заключенным, подбодрило бы их. Против Гитлера, против эсэсовцев, против войны, против концлагерей в целом мы сейчас почти ничего не можем сделать. Мы - жертвы и должны ждать, пока нас освободит кто-то более сильный. Но влиять на обстановку внутри лагеря, на взаимоотношения заключенных мы можем, и это влияние надо укреплять. Вы неглупый человек и поймете меня. Я лично тоже хочу помочь вам. Я не дантист, не хирург с умелыми руками. Но я немного разбираюсь вот в этой механике, - он притронулся ко лбу, - и знаю, как много значит для лечения воля больного. Поэтому я хочу укрепить ее в вас. Вы сейчас даже слабее меня, но и вы можете помочь нам всем, помочь просто тем, что выживете. Этим вы покажете беднягам вокруг, что здесь все-таки можно выдержать, что им помогают добрые люди и что добрые люди сильнее, чем злые.
- Заткнись, безмозглая свинья! Сказано - раздеться, значит, должно быть ясно! А главное, скинь платок с башки, посмотрим, сколько у тебя вшей.
За занавеской было тесно. Двадцать девушек столпились около четырех коек и зубоврачебного кресла. Они расшнуровывали деревянные башмаки, снимали платочки со стриженых голов, сбрасывали платья из синевато-серой саржи и оставались в ветхих тельняшках и безобразных шароварах. Но и это пришлось снять. В который уже раз? Опять, что ли, "селекция"? Или что-нибудь похуже?
В Освенциме женщины подвергались таким же осмотрам, как и мужчины, они по многу раз проходили нагими перед эсэсовским врачом Менгелем, и наконец из многих тысяч женщин - старух, матерей, сестер - была отобрана лишь эта горсточка самых крепких девушек. В душевое помещение, где парикмахеры из заключенных снимали им волосы, беззастенчиво входили эсэсовцы, помахивали стеками, щеголяли начищенными сапогами, указывали на "лучшие экземпляры", говорили гадости.
Иной раз целые толпы белотелых и смуглых девушек, выгнанных нагими из бани, оставались во дворе, огражденном колючей проволокой, и расхаживали там, будто это было самым привычным делом. Во дворе была грязь, с серого осеннего неба моросил дождь, а они стояли, переминаясь с ноги на ногу.
Сперва они часто плакали, вспоминая матерей, которые при "селекции" попали "на плохую сторону", вспоминая бабушек и сестер, а некоторые детей. Они оплакивали себя, свои остриженные волосы, свой поруганный стыд, свое тело, измученное стужей и дождем. Но прошло время, и они свыклись с этим зоологическим бытом. И, если мимо проходили эсэсовцы, отпускавшие гнусные шуточки, женщинам было все равно. Ну и пусть! Только Юлишка иногда повторяла слышанное: "Это же кобылицы, а не девушки, черт подери!" И от этой странной похвалы в глазах ее вспыхивала гордость.
Девушкам выдали безобразное белье, платья до колен, деревянные башмаки на босу ногу, головные платки, а в последний день даже тесные детские зимние пальто, оставшиеся от малолетних жертв крематория. Потом их загнали в вагоны - и начался бесконечный переезд. Здесь тоже сложился коллектив, восемьдесят девушек привыкли слушаться своих вожаков - решительную, смелую Юлишку, серьезную, рассудительную Илону, набожную Магду, самую старшую из всех. На станцию Гиглинг их вагон прибыл отдельно, и потому коллектив не распался. Сообща они тронулись в путь. Все они были молоды, все были соотечественницы, ехали они не в такой тесноте, как мужчины, больная оказалась только одна. И, так как женщины вообще легче переносят лишения (хотя мужчины никогда не верят этому), они даже запели на ходу.
В поезде мужчины волновались: их пугала перспектива Маутхаузена, Дахау и прочее. Женщины плакали лишь по одной причине: Магда уверяла, что нацисты отправляют их в рабочие лагеря и поместят там в дом терпимости. Она твердо решила в этом случае покончить с собой. Шестеро заплаканных подруг все время жались к Магде, молились, обнимались и бесконечно клялись друг другу, что последуют ее примеру. Илоне стоило немалых усилий побороть это истерическое настроение, которое чуть не охватило весь вагон. Но вместе с тем ее раздражал вызывающий смех Юлишки, которая называла Магду святошей и уверяла подруг, что в проститутки их не возьмут, потому что они не так уж хороши собой.
Когда сегодня утром в женский барак вошел первый мужчина, да еще соотечественник, доктор Шими-бачи, девушки набросились на него: "Что мы тут будем делать? Это не дом терпимости?" Доктор улыбнулся и успокоил их:
- Нет, не бойтесь. Вам тут будет хорошо. Говорят, вы будете работать на кухне, это ведь самая лучшая работа!
Потом он осмотрел труп девушки, умершей ночью. Инцидент с капо тотенкоманды тоже, как ни странно, в известной мере успокоил девушек. И хотя для них стало уже привычным показываться в лагере раздетыми донага на глазах мужчин, они никак не могли примириться с тем, что их маленькая подруга будет похоронена обнаженной. Поступок Диего произвел на них глубокое впечатление. "Какой смельчак!" - вздохнула одна из девушек, выражая мысли и чувства остальных. Легкость и нежность, с какой испанец поднял и понес мертвое тело, тоже подействовали на их воображение. Менее страшной показалась смерть. Если тебя похоронят не нагой и если к могиле тебя понесет этот человек, то, может быть, смерть не так уж ужасна...
Потом их напугал крик Россхауптихи, вызов в контору и приказание раздеться. Ведь газовых камер тут нет - так по крайней мере их уверял Шими-бачи, - зачем же осмотр?
- Готовы? - крикнула надзирательница. - Первые три, выходите!
За занавеской началась возня. Девушки подталкивали друг друга, никому не хотелось быть первой.
- Дуры! - прошипела Юлишка и раздвинула занавеску. - Эржика, Беа, сюда! Пошли!
Россхаупт бросила беглый взгляд на три фигуры, потом обратилась к Лейтхольду:
- Пишите и не очень заглядывайтесь!
- Я вообще не гляжу, - прошептал тот и опустил голову.
Юлишка, слышавшая этот обмен репликами, тихо хихикнула.
- Куш! - прикрикнула на нее надзирательница. - Как тебя зовут?
- Юлишка Гадор, битташон!
- Здорова? - обратилась Россхаупт к Шими-бачи, который стоял рядом. Врач улыбнулся, чтобы подбодрить девушек, и громко сказал:
- Вполне. Это сразу видно.
- По-моему, даже слишком, - строго оказала надзирательница. - Такую нахалку я не выпущу из лагеря. Но в кухне для заключенных можно сделать ее старшей. Возьмете ее?
Лейтхольду пришлось отвечать.
- Могу взять, - робко сказал он. - Мне все равно.
Россхаупт что-то вспомнила.
- Для вас она ведь только номер, а? Так поглядите же на этот номер... Ну-ка!
Она взяла его за подбородок и заставила поднять голову.
Лейтхольду ничего не оставалось, как взглянуть на Юлишку, которая стояла перед ним ослепительно белокожая, стройная, как статуэтка.
- Хватит! Запишите: Гадор, старшая в лагерной кухне. Следующая. Как фамилия?
* * *
Через полтора часа все семьдесят девять девушек были распределены. Самых некрасивых назначили уборщицами в казармах и кухне эсэсовцев. Старшей над ними надзирательница определила "святошу" Магду. При всей своей свирепости Россхауптиха, видимо, умела разбираться в людях. Затем она спросила девушек, кто у них до сих пор был за старшую. Ей показали на Илону. Надзирательница внимательно оглядела ее - перед ней стояла серьезная, спокойная девушка.
- Ладно, - сказала она. - Пусть будет старостой.
Под конец Россхауптиха выбрала самую изящную и маленькую девушку себе в секретарши: это была смуглая шестнадцатилетняя Иолан, почти еще девочка. Она будет писарем женского лагеря.
Уходя вместе с Лейтхольдом в комендатуру, Россхаупт была в приподнятом настроении. Взяв тонкорукого эсэсовца за локоть, она сказала:
- Самых бедовых я подсунула тебе в лагерную кухню. Что, молодец я? И, ехидно подмигнув бледному одноглазому коллеге, заключила: - Жаль, что ты не оценишь этого! Ведь для тебя существуют только номера, а?
4.
Оживленно было и в мужском лагере. Снегопад наконец прекратился, и работа на стройке шла так, словно вокруг не было ни колючей проволоки, ни сторожевых вышек с пулеметами.
Фредо организовал смены. Каждого из своих верных помощников он знал по имени, с каждым обменялся парой дружеских слов. Как только тотенкоманда вернулась из первой поездки, разгрузочная команда отобрала у нее тележку и направилась к складу у ворот. Готовые части бараков поплыли по лагерной улице; крупные треугольные фасадные блоки покачивались, как темные паруса. Хлеб уже давно был сложен в кладовой, Зепп и Фриц довольно поглаживали животы: фрау Вирт угостила их сегодня особенно щедрым завтраком - каждый получил по котлете.
Куда труднее пришлось Зденеку. Перевести больных со всего лагеря в два барака, а здоровых людей на освободившиеся места оказалось нелегкой задачей. В бараках сразу же поднимался крик, причитания, ослабевшие мужчины жалобно плакали. Этот плач терзал слух Зденека, и сердце его наполнялось стыдом. Ведь все это взрослые мужчины, отцы семейств, люди, привыкшие самостоятельно работать и устраивать свою жизнь, умевшие думать и решать сам". А теперь многие из них хныкали, как обиженные дети, размазывая по щекам слезы. Они жаловались, молили не трогать их и всячески упирались. Некоторым казалось, что попасть в лазарет - значит наверняка не выжить. Они вообще боялись всяких перемен, боялись расстаться со своим бараком, кричали, что никуда не пойдут без своего товарища или брата, хватали Зденека за полы, обнимали его ноги, целовали руки. "Герр доктор, умоляю, дайте мне умереть здесь?"
Сначала Зденек терпеливо разъяснял:
- Это для вашей же пользы. А я не доктор, и хватит дурить!
Не прошло и часа, как он поймал себя на том, что сострадание и стыд сменяются в нем каким-то тупым безразличием. Он уже почти ненавидел этих людей.
- Да отстаньте же вы, упрямые тупицы! Не понимаете, что ли... - Потом его охватила брезгливость. - Пустите, черт возьми, не трогайте меня! Перебирайтесь - и баста! - И наконец он с ужасом заметил, что у него сжимаются кулаки и ему хочется нанести удар по одному из плаксивых лиц, которые жмутся у его ног. - Я не могу больше! - испуганно воскликнул он, заставив себя разжать кулаки, и поднял руки над головой. - Пустите меня, иначе... - И он отступил, вырвавшись из обхвативших его рук, он попятился к двери, выскочил и убежал в лазарет.
- Помогите мне, прошу вас! Я не умею обращаться с больными, я не справлюсь один...
И Зденеку помогли. Врачи отправились в барак. Хмурый Оскар, сверкая глазами и упрямо выставляя подбородок, Шими-бачи, затыкавший себе уши, маленький Рач, который без устали все объяснял и разъяснял, размашистый здоровяк Антонеску и Имре со своей тросточкой, ею он иногда ударял по рукам "мусульманина", хватавшего его за брюки. Прошло не меньше часа, пока они навели порядок.
Из четырнадцатого барака в лазарет отправили Феликса и трех других тяжелобольных. Феликс уже еле двигался, стал легким, как перышко, и не возражал против перевода в лазарет. Сломанная челюсть не заживала, жидкой пищи было мало, жизнь Феликса висела на волоске.
- Неужели ему нельзя помочь? - приставал Зденек к врачам. - Сделайте же что-нибудь!
Оскар сидел у окна. Он только что вернулся с обхода больных, видел столько грязи и отчаяния, выслушал столько плача и жалоб, что устал смертельно.
- Феликс умрет, - сказал он Зденеку. - Сделать ничего нельзя. Разве что, если Имре...
Имре Рач сидел напротив. После неприятного общения с больными он тщательно умылся и даже вызвал проминентского парикмахера Янкеля, чтобы побриться и не походить на противных хнычущих "мусульман". Янкель как раз намыливал ему щеки.
- Ты о чем, Оскар? - спросил Рач.
Оскар встал, озаренный счастливой мыслью, его голос зазвучал бодрее.
- Слушай-ка, Имре, ты ведь дантист, рука у тебя верная. Что, если бы ты скрепил Феликсу челюсть?
Рослый Рач отодвинул парикмахера, который прислушивался, разинув рот.
- Ты это всерьез, Оскар? Как ты представляешь себе такую операцию?
Оскар выпятил свой упрямый подбородок.
- Другой возможности нет. Просверлишь ему отверстия с обеих сторон челюсти, просунешь проволоку и скрепишь. Сделать это надо сегодня же, пока он не ослаб еще больше.
Дантист иронически кивал головой. Заметив, что Янкель в ужасе уставился на него, он улыбнулся.
- Ты тоже не понимаешь этого, Янкель? Живому человеку разрезать без наркоза лицо, просверлить челюстную кость, скрепить ее проволокой, как какую-нибудь посудину, и все это вот этими руками, которыми я лазил во рты трупов... Без операционной, без кусочка чистой ваты, без элементарнейшей асептики. Не лучше ли просто перерезать ему горло бритвой? По крайней мере легкая смерть.
- Ты должен это сделать, - сказал Оскар. - Риск очень велик, но выбора нет. Дней через десять он все равно умрет от голода...
- Умрет их еще немало, - проворчал Имре и кивнул парикмахеру, чтобы тот продолжал бритье. - Если каждого перед смертью мучать операцией...
Наступила минутная пауза. Потом осмелел Зденек.
- Я тоже прошу вас, доктор. Ведь это не обычный случай, вы сами знаете, сколько о нем разговоров. Писарь Эрих обещал провести расследование и сказал, что капо, изувечивший Феликса, будет наказан. Сейчас есть возможность показать всем негодяям в лагере, что мы бережем человеческую жизнь и не жалеем усилий, чтобы исправить то, что совершил один из них...
Имре усмехнулся.
- Чудак ты, однако. Можешь час ораторствовать о сломанной челюсти. Он опять отстранил парикмахера и уставился на Зденека с таким же задумчивым выражением лица, как сегодня в мертвецкой. "Ишь, каков он, этот задрипанный, стеснительный чех. К маленькой покойнице, прикрытой бумажными мешками, отнесся так рыцарски..."
- Феликс - твой соотечественник? - медленно спросил Имре.
Зденек подтвердил, и на намыленной физиономии военного дантиста появилась добродушная улыбка.
- Знаешь что, я попробую. Но, если я сгублю твоего приятеля, виноват будешь ты.
* * *
Цирюльник Янкель, пожилой, седоватый еврей с большим, вечно простуженным носом, вышел из лазарета. Под мышкой он нес все свои принадлежности: кусок жести, заменявший зеркало, и ящик, служивший сиденьем для клиентов и одновременно хранилищем мыла, кисточки и бритвы. Янкеля тяготило то, что он услышал в лазарете. В собственной челюсти, в собственном горле он чувствовал всю боль, которую придется перенести "мусульманину" Феликсу. Лично он никогда не видел пострадавшего - и не хотел видеть, - но он знал эту историю. Больше того: он знал, к сожалению, слишком хорошо знал, кто изувечил Феликса.
Несколько дней назад, рано утром, когда прибыла новая партия заключенных, Янкель брил в немецком бараке одного из капо, который только что вернулся из клозета и сердито жаловался на навязчивого "мусульманина":
- Ну, я ему влепил по морде, - похвастался он. - Да так, что даже часовой на вышке чуть не лопнул от смеха и закричал: "Ого, здорово!"
Янкелю тогда пришлось поднять бритву и подождать, пока капо кончит смеяться.
Целый день потом в лагере шепотком говорили о сломанной челюсти и возможном расследовании. Янкель ходил тише воды, ниже травы, чтобы капо не вспомнил, что парикмахер все знает. Маленький Янкель стал еще меньше, и еще ниже опустился его большой нос, словно эта тайна висела на нем тяжелым грузом.
Сейчас Янкеля снова забрало. Он никак не мог отделаться от мысли, что этот зверь все еще свободно ходит по лагерю, а он, Янкель, не смеет донести на него. Потом ему мерещилась сломанная челюсть и окровавленные пальцы врача, скрепляющие ее ржавой проволокой. Янкель тряхнул головой, стараясь избавиться от этих навязчивых образов. И вдруг...
Маленький Рач и его друг Антонеску возвращались от больных и были уже у дверей лазарета, когда парикмахер выбежал оттуда. Глаза у него были мутные, остекленевшие. Рача и Антонеску он даже не заметил и, двигаясь, как кукла, пошел по левой стороне прохода между бараками, потом резко свернул и стал переходить на другую сторону. Вдруг его инструменты посыпались в снег: сперва блеснуло "зеркальце", затем из приоткрывшегося ящичка выпало мыло, кисточка, бритва, а там и ящик со стуком упал на землю. Потом сам Янкель, шагавший, как на глиняных ногах, повалился ничком.
В мгновение ока оба врача были возле него. Янкель бился в судорогах, на губах у него выступила пена. Очнулся он только в своем бараке, на нарах, и увидел над собой лица врачей. Страшная мысль овладела Янкелем: а не назвал ли он во время припадка имя капо, который изувечил Феликса? Парикмахер содрогнулся от страха - ведь всесильный капо этого не простит и стал упрашивать недоумевающих врачей забыть все, что он, Янкель, быть может, говорил в припадке. Это у него уже не первый случай, и если он в такие минуты что-нибудь болтает, то это совсем не соответствует действительности. А припадки эти, твердил парикмахер, случаются с ним только потому, что внутри у него сидит глист, который иногда вылезает в самое горло и душит Янкеля.
Вернувшись в лазарет, маленький Рач рассказал о происшествии.
- Янкель - эпилептик, знаете вы об этом? Ему опасно давать в руки бритву. Надо подыскать другого парикмахера.
Рач большой слегка побледнел, вспомнив, что ошалелые глаза Янкеля еще несколько минут назад глядели на его собственное намыленное горло. Потом он провел рукой но лбу, словно прогоняя тягостные мысли, и строевым шагом направился к Феликсу.
* * *
Один из добровольцев на стройке, молодой поляк, особенно понравился греку Фредо. Круглоголовый, плечистый и большерукий, со щетиной черных волос на голове, он управлялся с лопатой, как умелый землекоп.
- Сколько тебе лет? - спросил Фредо.
- Восемнадцать, сударь, - ответил парень и в упор поглядел на арбейтдинста. Глаза у него были удивительно светлые.
- А как тебя зовут?
- Бронислав Грин, сударь. Бронек.
- Чем ты занимался до лагеря?
- Ну, я еще не много успел, - улыбнулся Бронек, показав два ряда белых зубов. - Кормился как мог. А вот отец у меня был солидный человек. Механик...
Фредо кивнул, записал на бумажку фамилию и номер барака и отправился дальше. Когда он встретил зубного врача и тот попросил его перенести бормашину из конторы в восьмой барак, Фредо, не раздумывая, подозвал молодого поляка и взял его с собой.
В конторе царило оживление. Хорст собрал вокруг себя проминентов н разглагольствовал о том, что ему, мол, точно известно, сколько девушек пересидело во время осмотра на его койке. Он нежно гладил ямку на соломенном тюфяке и вслух гадал, кто продавил эту ямку.
- Наверняка та, грудастая, что будет главной в кухне. Видели ее? Какова походочка, как вертит боками да выставляет бюст! Спросите-ка Шими-бачи: сама надзирательница сказала Лейтхольду: "Погляди, погляди, вот это номер!"
Надзирательница имела в виду другое, но среди заключенных ее фраза цитировалась именно в таком смысле, и всем это понравилось: прозвище "номер" так и осталось за Юлишкой Габор.
Но не только Юлишка взволновала воображение Хорста и многих других. Все приставали к Шими-бачи, которому доверили быть врачом в бараках девушек. Доктора расспрашивали наперебой. Один хотел знать, как зовут девушку, которую он видел издали и знал о ней только то, что она высокая или маленькая, худощавая или плотная и что на осмотр в контору она шла в первой, второй, третьей или четвертой двадцатке. Другие, главным образом венгры, выясняли, откуда родом новые узницы, пытались узнать через них о судьбе своих родных. Шими-бачи стал своего рода справочным бюро, ибо девушек интересовали такие же сведения. Вскоре, например, выяснилось, что заключенный по имени Шандор Фюреди приходится кузеном Беа, одной из девушек, назначенных на работу в кухне. Этого было достаточно, чтобы Шандор получил протекцию: врачи назначили его санитаром в лазаретном бараке No 8.
Зденеку трижды предлагали сигареты или кусок хлеба за то, чтобы он составил список всех женщин и пустил его по рукам, - мужчины хотели выяснить, нет ли среди них знакомых. Ему стоило немалых трудов уберечь картотеку от того, чтобы в нее не лазили посторонние: то и дело кто-нибудь пытался заглянуть в интересующую его карточку, выяснить возраст или место рождения девушки.
В гудевшую, как улей, контору вошел молодой поляк Бронек. Осторожно ступая по дощатому полу, словно это был блестящий паркет, он с любопытством поглядывал на собравшихся. Фредо указал ему на бормашину в глубине у окна. Бронек, согнувшись, прошел туда, учтиво обходя проминентов, которые шумно судачили о происхождении ямок на тюфяке Хорста. Но, хотя Бронек очень внимательно приглядывался ко всему, взгляд его светлых глаз оставался безразличным. "Этот парень похож на сильное, добродушное, молодое животное, - подумал Фредо. - Он вежлив, но у него обо всем есть свое мнение, вполне независимое и даже, может быть, дерзкое, которым он ни с кем ни за что не поделится". Все это нравилось греку.
Когда Бронек нес бормашину мимо писаря, тот хлопнул себя по лбу и воскликнул:
- Придумал, ребята! Знаю, как устроить, чтобы венгерки опять появились у нас в конторе.
- Ну, говори же, говори! - накинулись на него Хорст и другие.
- Шими-бачи соберет несколько девушек, и они пожалуются на зубную боль. Тогда он попросит у надзирательницы разрешения отвести их на прием к доктору Имре, понятно? А зубы-то сверлить где будут? Здесь!
Рев одобрения покрыл его слова. Фредо вышел из конторы вслед за Бронеком и закрыл дверь.
- Ну что, - спросил он, - как тебе тут понравилось?
- Понравилось, - парень вежливо кивнул.
- У нас там есть свободная койка, и мы ищем штубового, - продолжал Фредо.
Светлые кошачьи глаза опять глянули на него в упор.
- Я не Берл Качка, сударь.
Фредо засмеялся.
- Я не это имел в виду. Среди нас нет таких, как Карльхен. Тебе пришлось бы только прислуживать писарю и Хорсту, чистить обувь, убирать, стряпать... И не болтать о том, что слышишь.
- И больше ничего?
- Пока ничего. Но я думаю, ты не глуп... Иногда понадобится сделать и еще кое-что. Кое-что хорошее. Для твоих же земляков. Хочешь?
Бронек кивнул и опять показал в улыбке крепкие зубы.
- Отнеси бормашину в восьмой барак и возвращайся на стройку. Обменяйся одеждой с кем-нибудь из товарищей, у кого она почище. Можешь обещать ему кусок хлеба или еще что-нибудь, я потом помогу тебе рассчитаться. Хорошенько умойся под краном и вечером будь готов, я покажу тебя в конторе.
Бронек, насвистывая, побежал к лазарету, а Фредо зашел к Вольфи и поделился с ним своим планом.
- Неправильно ты поступаешь, - проворчал немецкий коммунист. - Сажаешь в контору людей по своему вкусу, вместо того чтобы посоветоваться с организацией. Прежде надо было выяснить, что говорят о нем поляки, знают ли они его, рекомендуют ли...
- Тебе бы только заседать! - усмехнулся Фредо. - Слушай, Вольфи, на что мне человек с самыми лучшими рекомендациями, если я не смогу устроить его в контору, потому что он не понравится Эриху? И еще: из всех прибывших в лагерь поляки самые измученные; у них еще нет никакой организации. Мы приложим все силы к тому, чтобы она у них была. Но пока что они лишь понемногу приходят в себя. Мусульманина ведь не преобразишь в одну ночь. Вот погоди, они очухаются, прощупают друг друга и тогда начнут давать небольшие поручения Бронеку. Если я ошибся и этот парень не годится для таких дел, мы его втихую удалим из конторы и поставим там другого, которого организация к тому времени сможет выбрать и рекомендовать. Понятно? Но, поверь мне, Бронек нам подойдет.
- А как твой младший писарь? - рыжеволосый верзила Вольфи приподнял белесые брови. - Как он себя показал?
- Зденек? Он не плох, - сказал Фредо. - Представь себе, он даже сумел повлиять на большого Рача. Тот сказал мне, что главным образом по просьбе Зденека согласился оперировать чеха со сломанной челюстью. Кстати, знаешь, мы приложим все усилия, чтобы найти того, кто изувечил этого беднягу. Видимо, это один из твоих соотечественников.
Вольфи пожал плечами.
- Никто из политических не сделал этого, ты сам понимаешь. Не могу же я отвечать за немецких уголовников.
Фреде дружески поглядел на его веснушчатую физиономию.
- Нет, можешь, вот именно можешь. И я тоже могу, и весь мир может. А тебе, больше чем кому другому, надо бы призадуматься над тем, почему Гитлер оказался у власти, почему в лагере хозяйничает Эрих и почему сегодня будут оперировать ни в чем не повинного парня, которому какой-то ваш капо ни за что ни про что сломал челюсть.
* * *
Перед самой операцией Оскар зашел к Феликсу.
- Не бойся ничего, - сказал он, присев на нары. - Имре - хороший врач, и я сам буду ему ассистировать. А сейчас я хотел бы услышать от тебя, кто это сделал.
Феликсу не хотелось разговаривать. Не столько потому, что он боялся мести немецкого капо, сколько оттого, чтобы не открывать рта. Он шевелил во рту кончиком распухшего языка, стараясь не задевать рану. Одними глазами он улыбнулся врачу, погладил его руку, лежавшую на постели, но так и не проронил ни слова.
- Глупо с твоей стороны, - нахмурился Оскар и выпятил подбородок. Если ты не скажешь, этот тип избегнет кары и будет свирепствовать и впредь. Ты же его наверняка видел на.апельплаце или еще где-нибудь.
Феликс покачал головой. Видимо, он и в самом деле не знает, как зовут обидчика. Он даже не мог вспомнить его лицо. Только смех конвойного на вышке все еще звучал в ушах Феликса, этакий вполне искренний смех, выражение неподдельного восхищения, без тени злорадства. Стоит ли начинать какое-то расследование и даже добиваться наказания обидчика? Стоит ли накликать новые беды на Феликса, который, видимо, смирился и даже доволен тем, что с ним случилось? Зачем они, собственно, подняли вокруг него шум, к чему эта операция?
К кровати подошли маленький Рач и его друг Антонеску. Оба улыбнулись и пожелали Феликсу благополучного исхода.
- Друг Феликс, - сказал Рач и прищурился так, что вокруг глаз у него побежали хитрые морщинки. - Теперь все зависит главным образом от вас. Врачи сделают то, что в их силах. Но без вашей помощи они смогут мало. У вас должна быть воля к жизни. Понимаете? Вы хотите жить?
Феликс кивнул. И даже энергичнее, чем ему хотелось.
- Это хорошо, - сказал маленький доктор и улыбнулся еще шире. Послушайте, что я вам скажу. Мы, врачи, не распространялись много об этом, но все мы принимаем вашу судьбу близко к сердцу. Ведь вы наш первый пациент из громадной партии заключенных. Правда, многие ваши соседи по лазарету умерли, но они прибыли сюда уже больными, и мы, медики, тут ни при чем. Вы же приехали здоровым. Болеете вы не из-за недоедания или отсутствия обуви. Ваша болезнь не была неизбежна, ее виновник - негодяй в нашей собственной среде. Вот почему мы хотим во что бы то ни стало вылечить вас. Поняли? Это помогло бы и всем другим заключенным, подбодрило бы их. Против Гитлера, против эсэсовцев, против войны, против концлагерей в целом мы сейчас почти ничего не можем сделать. Мы - жертвы и должны ждать, пока нас освободит кто-то более сильный. Но влиять на обстановку внутри лагеря, на взаимоотношения заключенных мы можем, и это влияние надо укреплять. Вы неглупый человек и поймете меня. Я лично тоже хочу помочь вам. Я не дантист, не хирург с умелыми руками. Но я немного разбираюсь вот в этой механике, - он притронулся ко лбу, - и знаю, как много значит для лечения воля больного. Поэтому я хочу укрепить ее в вас. Вы сейчас даже слабее меня, но и вы можете помочь нам всем, помочь просто тем, что выживете. Этим вы покажете беднягам вокруг, что здесь все-таки можно выдержать, что им помогают добрые люди и что добрые люди сильнее, чем злые.