- А здорово я предупредил вас у ворот, что обершарфюрер Дейбель в конторе? А?
   - Старый хефтлинк, а такое трепло! - сплюнул Фриц. - Ну и блоковых ты выбрал, староста! В Варшаве он был заправским мусульманином, а здесь стал проминентом!
   - Не у каждого восьмилетний лагерный стаж, как у тебя, - польстил Фрицу тип с усиками и хлопнул его по спине.
   Из-за занавески появился блоковый с мешком в руке.
   - Вот он, - угодливо сказал он. - Приятного аппетита! - Видишь, он и сюда совал рыло! - прошипел Фриц и вырвал мешок из рук блокового.
   В этот момент откуда-то из угла раздался робкий голосок:
   - Bitte нем.)>, герр староста, можно к вам обратиться?
   Блоковый кинулся было в ту сторону, чтобы наградить наглеца тумаком, но староста Хорст сказал тоном прусского офицера: - Разумеется, Immer raus damit нем.)>
   - Нет, нет, мы не жалуемся. Господин блоковый очень добр к нам. Мы только хотели спросить, нельзя ли нам получить сейчас какую-нибудь еду. Мы уже три дня ничего не ели.
   С минуту стояла полная тишина. Люди глотали слюнки. Потом староста сказал:
   - Вы только что зачислены в состав нашего лагеря, приятели. Пайки на вас мы начнем получать только завтра. Ясно? - и уже в дверях добавил: Хефтлинку не подобает хныкать и жаловаться. Спойте что-нибудь и спите. Через три часа будет завтрак.
   - Ага! - воскликнул блоковый после ухода обоих гостей. - Спеть - это хорошая идея! Кто из вас умеет петь?
   Пение в такой обстановке казалось всем довольно странным занятием. Наступило апатичное молчание.
   - Что же вы?! Кто запоет, получит завтра лишнюю порцию похлебки. Ну-ка!
   - Спой ты, Зденек, - прошептал Феликс и, не получив ответа, сказал вслух: - Вот Зденек хорошо поет. В Терезине он даже пел Миху в "Проданной невесте", помните?
   И все, даже те, кто никогда не был в Терезине, забурчали:
   - Пусть поет Зденек.
   - Кто из вас Зденек? - спросил блоковый.
   Несколько рук показало на Зденека, а Феликс воскликнул :
   - Вот он, рядом со мной.
   Блоковый остановился перед Зденеком.
   - Ну-ка, сядь, чтоб тебя было видно. - И когда Зденек повиновался, спросил тихо: - Что ты делал на свободе?
   - Работал на киностудии.
   Блоковый повернул свою кепку козырьком назад и сделал такой жест, словно вращал ручку киносъемочного аппарата. - Пой, снимаю! - воскликнул он. Губы у него все время были выпячены, рот приоткрыт, и он по-прежнему шумно дышал.
   У Зденека как-то странно сжалось сердце. О чем только он не думал в последние дни, и больше всего о смерти, но уж никак не о песнях. А впрочем, почему бы и не спеть? Он обхватил колени руками и начал:
   Оковы, кандалы и цепи
   Нас больше не повергнут в страх:
   Ржавеют кандалы и цепи,
   Свободу не удержишь в кандалах.
   Он пел песенку Освобожденного театра{5}, пел ее как-то механически, невесело и без подъема. Но тотчас же в полутьме несколько голосов подхватило песню:
   Свободу не удержишь в путах
   И в кандалы не закуешь,
   Ржавеет сталь, и рвутся путы,
   И мысль тюрьмою не уймешь...
   Блоковый внимательно слушал, слов он не понимал, но все-таки похлопал в ладоши.
   - Браво! Завтра я отведу тебя в лазарет, там старший врач тоже чех, он любит песни, вот увидишь, получишь жратвы сколько влезет. - И без всякого перехода обратился к остальным: - А теперь - спать! Одежду и обувь снять и сложить под головой. И если утром кто-нибудь заикнется мне о том, что у него украли башмаки, я его самолично вздую. Без обуви тут еще никто не прожил дольше двух дней. Но я его все-таки вздую в наказание за то, что он такой олух и дал себя обокрасть.
   Каждый заключенный получил грубое серое одеяло, завернулся в него, как умел, лег на бок, вклинив свои колени под колени соседа, и закрыл глаза.
   - Я надеюсь, ты не сердишься, что я помог тебе получить лишнюю порцию похлебки? - прошептал Феликс.
   Зденек улыбнулся, не открывая глаз.
   - Не беспокойся, и тебе достанется доля.
   И, положив правую щеку на башмаки, а левой почти касаясь крыши, он прочитал про себя два четверостишия, посвященные Ганке, и заснул с улыбкой.
   3.
   Примерно за час до восхода солнца Феликс проснулся, осторожно сел, чтобы никого не разбудить, обулся и слез с нар. В конце барака виднелся светлый квадратик застекленной двери.
   Выйдя на улицу, Феликс вздрогнул от холода. Дыхание его превращалось в пар. "В другой раз не стану выходить в одном белье, накину одеяло", подумал Феликс. Потом он оглянулся. Серая уличка, по обе ее стороны треугольники бараков. За бараками на той стороне - двойная ограда с вышкой, где прохаживается часовой, насвистывая "Лили Марлен". Только этот свист нарушал полную тишину, лагерь еще спал.
   Феликс искал глазами отхожее место. Наверное, это вон те строения повыше, на обоих концах улички, решил он и, так как к левому было ближе, направился туда. Едва он подошел к домику, перед ним выросла мощная фигура какого-то заключенного. Феликс так испугался, что сделал шаг назад.
   - Ты что тут делаешь? - гаркнул тот по-немецки.
   - Ищу отхожее место.
   - Для мусульман - вон там! - сердито кивнул человек на противоположный конец улички. - А здесь - для проминентов. Чтобы ты получше запомнил это, получай! - И ни за что ни про что он вПепил Феликсу оплеуху. Сокрушительную оплеуху. Большая твердая ладонь так стукнула Феликса, что у него что-то треснуло в черепе. Бедняга зашатался и чуть не упал. "За что, за что он меня ударил?" - с детским упорством твердил себе пианист. Слезы бессильного гнева крупными горошинами покатились по его грязным щекам.
   Часовой на вышке перестал насвистывать и воскликнул в восторге:
   - Вот так затрещина! Die war aber nicht von schlechten Eltern нем.)>.
   Феликс удивленно поднял голову и увидел солдата, который, держась за перила, покатывался со смеху. Обидчик тем временем быстро скрылся за углом. Феликс уже не плакал. Утерев глаза тыльной стороной ладони, он медленно добрел до другой уборной, потом вернулся в барак. Он попытался стиснуть зубы, чтобы заглушить боль, но это не помогло. Боль, наоборот, усилилась, и Феликс даже не осмелился ощупать щеку пальцами.
   В бараке все спали. Феликс добрался до своего места, влез на нары, снял башмаки, положил их под голову и стал ждать, когда все проснутся. Глаза его были сухи.
   Это был ужасный, нескончаемый час. Хорошо хоть, что он не изуродовал мне пальцы, -утешал себя Феликс. - Удар по лицу - это пустяки. Руки, руки в них вся моя жизнь... Ведь я хочу снова играть на рояле, и буду играть! Пальцы слушаются, а это самое главное. От пощечины еще никто не умирал. "Замахнулся - бей", - говаривала мамаша, а она умела давать затрещины... Почему у меня так болит челюсть? Не выбил ли мне этот скот зубы?
   Но Феликс так и не отважился ощупать зубы языком.
   * * *
   В это время писарь Эрих Фрош уже совершал обход лагеря. Он зашел на кухню - убедиться, все ли там в порядке. У котла стоял громадный грек Мотика и варил кофе. Его помощник, слабоумный и глухонемой баварец Фердл, развлекался тем, что расставлял тридцать новеньких кофейников по ранжиру, словно оловянных солдатиков.
   - Слушай, Мотика, - сказал писарь, - ты сам понимаешь, что эсэсовцы не оставят в наших руках снабжение всего лагеря продовольствием. Пока здесь было полторы сотни человек, другое дело. А теперь их тысяча шестьсот пятьдесят, и скажу тебе между нами, что в ближайшие дни станет больше. Рапортфюрер справлялся у меня, можно ли оставить тебя в кухне или я предпочту выбрать нового повара из новичков...
   Мотика, засаленный до ушей, сделал скромную мину.
   - И что ты сказал?
   - Что! Сам знаешь. Я сказал: Мотика вполне подходит.
   - Гран мерси, писарь, - поклонился повар, сунул руку глубоко в трубу старой печки, что стояла рядом с котлом, и извлек оттуда бутылку; тщательно отер ее тряпкой и, многозначительно подмигнув, вручил писарю: "На здоровье!" Эрих сунул подарок в карман и деловито продолжал:
   - Ты останешься старшим из заключенных в кухне и получишь в помощники, кроме Фердла, еще пятнадцать человек. Но главным над тобой будет эсэсовец, кто именно, я еще сам не знаю. Он прибудет, может быть, уже сегодня. Ты его величай "герр кюхеншеф" и держи с ним ухо востро, пока мы его не раскусим. Если он тебя на чем-нибудь поймает, я выручать не стану. Пока что не делай ни мне, никому другому никаких услуг. Выжди. То, что у тебя припрятано, еще до завтрака убери из кухни куда-нибудь подальше, хотя бы в греческий барак. Или зарой под картошкой. Но чтобы в кухне у тебя ничего такого не было. И здесь тоже, - Эрих показал на старую печку. Мотика щелкнул каблуками. Jawohl, Lagerschreiber! нем.)>
   - Не дури, - писарь махнул рукой. - Кофе сегодня выдашь в семь часов. В восемь привезут хлеб, мы его сразу раздадим. На обед будет картошка, по триста пятьдесят граммов на человека, смотри не обвешивай. На сегодня я пришлю тебе десять помощников. Хватит?
   - Хватит, Эрих. - Also, machs gut нем.)>.
   Писарь вышел из кухни и оглядел лагерь.
   Стояло холодное, ясное утро. Лес за оградой казался таким близким, прямо рукой подать. Налево виднелась синеватая гряда гор, под ними желтым пятном выделялась ландсбергская крепость. Но Эрих не замечал всего этого. Он не обращал внимания ни на что вне лагеря, во-первых, потому, что был очень близорук, а во-вторых, потому, что сосредоточил все свое внимание только на лагерных делах. Других интересов у него не было. Эрих хотел остаться в верхах, хотел быть образцовым писарем лагеря. К этому сводилось все его честолюбие. Столь несложная цель жизни давала ему преимущество перед большинством заключенных. Все эти дурни, что спали сейчас в землянках у его ног, мыслями витают бог весть где. Им снится прошлое, всегда прекрасное и отрадное, или будущее, которое кажется им еще прекраснее, а ведь все это просто бред. Их все время точит мысль о какой-то там свободе. А он, Эрих Фрош, он образцовый старый хефтлинк. Он уже шесть лет в лагере, и только здесь стал важной особой, дослужился до более высокого положения, чем на свободе. Эрих забыл о там, что когда-то был колбасником, и старался не думать о будущем. Он чувствовал себя неизмеримо выше этих обезьяноподобных мусульман, которые сегодня ночью пришли в новый лагерь и голова которых забита мыслями о вчерашнем дне. Все они передохнут, прежде чем по-настоящему свыкнутся с Гиглингом, который считают незначительным этапом на своем славном жизненном пути. А ведь Гиглинг - это всё. Что еще существует на свете? Я, Эрих Фрош, больше ничего не вижу и не знаю. А разве есть кто-нибудь умнее Эриха Фроша?
   Погода сегодня отличная, картотека пополняется, я главный писарь, в кармане у меня бутылка шнапса - предел мечтаний настоящего хефтлинка. Но я не хлебну из нее сейчас, потому что, может быть, через минуту мне придется стоять навытяжку перед эсэсовцем, и он учует спиртной дух. Не-ет, писарь Эрих умеет жить, он поумнее всех вас, его на мякине не проведешь!
   Эрих стоит на Лагерштрассе, главной улице лагеря, и представляет себе, какой она станет через несколько дней. Лагерштрассе - это продольная ось целого комплекса построек, направо и налево от нее будет три ряда бараков. Пока что достроена только правая сторона - десять бараков и за ними еще два ряда по десяти. Впереди, близ входа в лагерь, стоит контора и три проминентских барака - немецкий, греческий и французский, где до сих пор жила строительная команда. Налево от главной улицы уже функционирует кухня. Через несколько дней и около нее вырастет ряд бараков, за ним еще два ряда, всего, стало быть, тридцать штук. Вместе с уборными и умывалкой это составит лагерный комплекс на три тысячи человек. Именно так все это выглядит в комендатуре, на плане с каллиграфической надписью "Гиглинг 3, рабочий лагерь, в распоряжении фирмы Молль, Мюнхен. Секретно! Военный объект!"
   Этой осенью фронт приблизился к самым границам Германии. Теперь или никогда - Гитлер знает это. Теперь все поставлено на карту, теперь нужна каждая рабочая рука. Быть может, рассуждает Эрих, наступает момент, когда во всей разоренной Европе не будет местечка теплее и безопаснее, чем хороший концлагерь. Американцы не будут его бомбить, а гитлеровцы не станут истреблять узников. Адольфу мы сейчас нужны, ведь мы не где-нибудь, за тридевять земель, на краю Европы, а в самом сердце Германии, близ Мюнхена. Наш лагерь даже не скрыт каменной стеной. Он обнесен лишь проволочным заграждением. Эсэсовцы не могут здесь зверствовать, как в Освенциме, здесь все слишком на виду.
   Германии нужны рабочие руки, и наш лагерь их даст. Три тысячи человек. Хотите, чтобы они работали как следует? Накормите их. И уберегите от всяких эпидемий вроде сыпняка или холеры, ведь это в интересах многолюдного Мюнхена, куда они могут перекинуться. Требуйте от нас только работы, тогда мы легко договоримся. Работы, и никакой муштры, маршировки, измывательств, как в прежних лагерях. Порядок внутри лагеря мы будем поддерживать сами, для этого среди нас есть опытные хефтлинки. Если отнять у них дубинки, они станут правильными ребятами. Есть у нас и свои доктора. Мы уговорим их не саботировать, не покрывать филонов, а, наоборот, помогать отправке людей на работу. В общем мы наладим наш лагерь так, что фюрер будет доволен. А мы зато будем живы.
   Что есть на свете еще, кроме Гиглинга? Это узнают только те, кто выживет вместе со мной. Если, несмотря на нашу честную помощь, Адольф проиграет, нас освободят союзники и мы, как бывшие заключенные, заживем неплохо. А если он выиграет, то, черт подери, не буду же я торчать тут вечно! Не может быть, чтобы я, Эрих Фрош, ариец из Вены, всю жизнь гнил в лагере из-за какого-то одного перепроданного вагона сала. Вздор! Человек с такой головой, как моя, никогда не пропадет, но, главное, мне будет неплохо и здесь.
   Писарь направился к третьему ряду бараков, в дальний угол лагеря; там он вошел в дверь, над которой висела дощечка с красным крестом и надписью "Krankenrevier" нем.)>. Пахло здесь, как в любом "мусульманском" бараке, да еще чувствовался резкий запах карболки. Эрих сморщил нос. - Старший врач! окликнул он в темноте. - Оскар, где ты?
   На другом конце барака, у самого окна, кто-то пошевелился.
   - Ну что?
   - Встань, Оскар, на минутку. Это я, Эрих. Есть о чем поговорить.
   Врач вылез из-под одеяла. - Иду! - крикнул он.
   - Привет, Эрих-бачи! - раздалось тем временем из-под одеяла на нарах справа.
   - Это ты, Имре Рач? - пробормотал писарь. - Спи и не беспокойся.
   Глаза Эриха привыкли к полутьме, и он различил под одеялами еще четыре фигуры. Лежавшие поочередно поздоровались с ним. Оскар, стоя в проходе, заправлял рубаху в брюки и подтягивал пояс.
   - Случилось что-нибудь?
   - Ничего, - успокоил его писарь. - Ну, поди же, а то мне пора в комендатуру.
   Он повернулся и вышел на улицу. Доктор последовал за ним. Это был очень худой человек с грустными, глубоко посаженными глазами, тонким орлиным носом, большим, плотно сжатым ртом и выдающимся вперед подбородком. Еще в университете коллеги прозвали его "скуластый Брада", а теперь, когда лицо его сильно похудело, нижняя челюсть прямо-таки карикатурно выдвинулась вперед.
   Приземистый Эрих и тощий Оскар, венский колбасник и пражский врач, стояли друг против друга.
   - Доброе утро, доктор. Сигарету? - писарь вытащил из кармажа пачку, прислонился к передней стенке барака, чтобы их не увидел часовой на вышке, и протянул пачку Оскару. Доктор был страстный курильщик и, увидев целую пачку, не сдержал широкой улыбки. Он кивнул, взял одну сигарету н вынул спички.
   - Возьми всю пачку, - прохрипел писарь. - У меня есть еще. Фриц вчера организовал на станции. - Фриц? - повторил Брада, и улыбка исчезла с его лица.
   - Не начинай опять старую песню! - рассердился Эрик. - Сейчас есть другие заботы, кроме твоей вечной грызни с Фрицем. Сигареты мои, ты берешь их от меня, и точка. - Он сунул пачку в карман Оскара, потом небрежно распечатал другую и покосился на разинувшего рот доктора. Тот жадно глотал весь дым без остатка, а "великий Эрих" курил, не затягиваясь -резаное горло и слабые голосовые связки не позволяли, и заставлял себя курить только потому, что сигареты считались в лагере роскошью, а он, писарь Эрих Фрош, мог разрешить себе эту роскошь.
   - Ну, что у тебя на сердце, Эрих, выкладывай, - сказал врач и зябко поежился.
   Писарь выпустил клуб дыма и прошептал:
   - Хочу потолковать с тобой откровенно. Староста лагеря - просто олух. Пусть холит свои усики и строит из себя прусского офицера, против этого мы не возражаем. Но настоящие хозяева лагеря - мы с тобой.
   Врач смерил его взглядом. - Мы с тобой? Ты что, разыгрываешь меня?
   - Да, мы с тобой, - повторил писарь и положил руку с сигаретой на плечо Оскару. - Вот послушай, Я знаю, какие инструкции получил наш рапортфюрер. Германия вступает в новую фазу войны. Меняется режим в таких лагерях, как наш. Забудь все, что ты видел в Дахау, Освенциме и где бы то ни было. Разве в Гиглинге концлагерь старого типа? Нет! Здесь не будет казарменного духа, эсэсовцы не станут соваться в бараки, а может быть, не появятся даже на апельплаце. Никакой муштры, никаких нелепых придирок из-за чистоты и всяких таких крайностей. Никаких подвалов, карцеров, порок, виселиц или газовых камер. Никаких различий между заключенными. Ты чешский еврей, да еще политический. Очень приятно. А я австриец и всего-навсего уголовник, но теперь на это наплевать. Цветные треугольники на рукаве мы, правда, еще носим, но, если хочешь, можешь его спороть, никто тебе слова не скажет. Тотальная мобилизация относится и к нам. У нас будет рабочий лагерь, а рабочим лагерем правят двое: один - это тот, кто заботится, чтобы людям было что жрать и чтобы у них была работа, - это я. А другой - тот, кто заботится, чтобы люди были здоровы и трудоспособны, - это ты. Согласен? - Погоди минутку, - сказал немного опешивший Брада. - По-моему, тебя провели. Сейчас я тебе отвечу, вот только отнесу окурок товарищам. Мы всегда курим вместе.
   Писарь не успел запротестовать, Оскар вошел в барак и через минуту вернулся с одеялом на плечах. Он с сожалением заметил, как Эрих бросил недокуренную сигарету и затоптал ее ногой.
   - Как это так: меня провели? - сердито сказал писарь, и шрам на его шее потемнел. - Идиот я, по-твоему, что ли?
   Брада усмехнулся.
   - Нет, боже упаси! - искренне возразил он. - Ты, по-моему, великий хитрец. Но я не верю ни в какую реальную перемену в отношении нацистов к нам. Ведь мы уже это слышали в Буне, нам твердили то же самое.
   - В Буне, в Буне! - проворчал писарь. - Как можно сравнивать! С одного боку освенцимский лагерь истребления, а с другого - русский фронт. Нет, ты не сравнивай. А теперь...
   В холодном синеватом небе вдруг затрещал реактивный самолет. Эрих и Оскар одновременно взглянули в сторону, где раздался этот звук, но увидели лишь серебристый след; самолет был уже много дальше, почти на самом горизонте.
   - Вот и здесь все изменилось, - важно сказал писарь. - Новая фаза войны! Видал ты прежде такие самолеты? Видел ты их в этой своей Буне? Все теперь новое, приятель. Эти машины быстрее звука. Скажу тебе строго по секрету: ракетный двигатель! Снаряды с таким двигателем каждый день падают на Лондон, они называются "Фау-1". Рапортфюрер утверждает, что подземные ангары, которые мы будем строить...
   - Кто будет строить?
   - Ну, мы все, наш лагерь. Если тебе неприятно думать, что мы помогаем Гитлеру выиграть войну, занимайся только своими, чисто врачебными делами. Помогай людям...
   - Погоди-ка, Эрих, - прервал его Брада. - Ты вчера уже знал об этой новой фазе войны?
   - Конечно, знал, - самодовольно усмехнулся писарь. - Я ведь бываю в комендатуре у начальства...
   - А если знал, то почему же ты только сейчас говоришь об этом, а вчера категорически запретил нам, врачам, оказать новичкам медицинскую помощь.
   Писарь опять положил руку на плечо Оскара.
   - А ну тебя, Оскар! Докажи хоть раз, что ты не только умный, но и разумный человек. В том бедламе, который был у нас сегодня ночью, я не мог позволить тебе заниматься больными. Вы бы только путались под ногами, создали неразбериху, уносили бы людей, и мы бы никак не могли сосчитать их. За это ты на меня не сердись. Ordnung muss sein нем.)>. Когда речь идет о такой важнейшей вещи, как подсчет заключенных, твоя благотворительность неуместна. Сегодня - другое дело. Отныне у тебя свободные руки.
   - Пепи сказал, что на станции умерло шесть человек и на апельплаце четверо. А тех, кто выжил после этой поездки, вы до сих пор даже не накормили.
   - Никак нельзя было. Рапортфюрер тоже жалел об этом....
   - Рапортфюрер жалел?
   - Жалел, даю слово, Оскар! - писарь взглянул на ручные часы. - Не позже чем через пять минут кухня начнет выдавать кофе, капо больше не будут бить мусульман, сегодня никого не пошлют на работу - после дороги все получают сутки отдыха. Чего тебе еще?
   И действительно, со стороны кухни послышался сигнал к завтраку.
   - Kaffee holen! нем.)> - орал Мотика. - Weitergeben нем.)>.
   Писарь широко улыбнулся.
   - Новая фаза войны, доктор. И у нас тоже новая фаза - в отношениях между конторой и лазаретом. Вместо войны - сотрудничество. Имей же терпение, подожди - и сам увидишь. Единственное, чего я от тебя пока хочу, - не ставь мне палки в колеса. И не забудь, что мы двое, ты и я, возглавим лагерь.
   Пока Оскар и Эрих разговаривали, уличка между бараками стала оживляться: двери бараков открывались, из них выходили озябшие узники, торопливо направлялись к отхожим местам и так же торопливо возвращались обратно. Заметив у лазарета двух проминентов с повязками на руках, "мусульмане" почтительно обходили их стороной. Но по-настоящему лагерь оживился лишь после сигнала к завтраку. Изголодавшиеся люди только и ждали этого сигнала. Всюду распахнулись двери, и "штубаки", назначенные блоковыми, поспешили к кухне. Мотика все еще стоял у рельса, подвешенного на тросе, и бил в него железиной.
   - Kaffee holen! Weitergeben!
   - Kaffee holen!
   - Kaffee holen!
   - Kafe au lait{6}! - зевнув, сказал Гастон, переведя этот призыв на родной французский язык.
   - Kafe, vole{7}! - по-своему перевел чех Франтишек, по прозвищу Франта Капустка, которому блоковый четырнадцатого барака поручил принести кофе.
   Феликс повернулся к соседу по нарам.
   - Зденек, - с трудом сказал он, - если дадут хлеб, я не смогу его жевать. Возьми мою порцию и дай мне за нее дневную похлебку. Идет? - А что с тобой? Почему ты не можешь жевать?
   Феликс показал на свою посиневшую щеку и объяснил, в чем дело.
   - Свиньи! - проворчал Зденек. - А ты узнаешь типа, который тебя ударил?
   Феликс грустно покачал головой.
   - Что мне от этого толку? Вот если бы тут был доктор...
   Перед ним остановился блоковый.
   - Was gibts? нем.)>
   Зденек рассказал, что случилось с Феликсом.
   - Можно мне отвести его к доктору?
   - Это ты пел вчера, да? Сегодня нерабочий день. После кофе я вас обоих отведу в лазарет. Он тут, напротив. А этот бандюга врал насчет того, что для вас только одно отхожее место. Первый раз слышу.
   Пришел Франта с ведерком кофе.
   - Всем сесть по местам, - заорал блоковый. - У меня двадцать пять кружек, получать будете по двое. Хлеб раздадут через час, сегодня исключение, обычно вы будете получать его вечером. На четырех человек одна буханка. А сейчас - тихо!
   В благоговейном молчании он откинул занавеску, отделявшую шестую часть помещения в глубине барака. Заключенные увидели с одной стороны удобное ложе блокового, с другой - фаянсовые кружки, в которые Франта уже разлил черную, подслащенную сахарином бурду. Потом он стал разносить ее узникам.
   - Я бы предпочел подождать, пока будет гуща со дна, - с невеселой улыбкой сказал заключенный, получивший первую порцию, но нетерпеливо ухватил горячую кружку.
   * * *
   В душной кабине грузовика была приятная теплота. За рулем сидела дородная сорокалетняя фрау Вирт. Маленькая шоферская фуражка с помощью шпилек держалась на ее все еще русых волосах, собранных в большой узел. Эта фуражка придавала немке задорный вид, она походила на пышную субретку в старинном театре, переодетую солдатом. Щеки у нее и без румян были яркие. Если бы не плохие зубы и две золотые коронки впереди, она была бы еще красивой женщиной.
   Голова коротышки Фрида, который сидел рядом с ней, едва доставала ей до плеча. Смуглой щекой он терся о грубое сукно ее форменной куртки и мурлыкал, как кот. Третий седок в кабине, охранник Ян из конвойной команды лагеря, сидел с краю и клевал носом, держа карабин между колен.
   - Турнфатер Ян{8} уже спит, - для проверки сказал Фриц чуть погромче и покосился направо. Конвойный даже не пошевелился. Фриц повернулся к соседке и подмигнул:
   - Все в порядке, фрау Вирт, мы можем разговаривать.
   - О чем же мне с вами разговаривать? - фрау Вирт глядела в одну точку, приняв неприступный вид. Но ответила она все-таки шепотом, чтобы не разбудить Яна. Игривый сосед справа занимал ее.
   Фриц снова потерся головой о ее плечо и замурлыкал популярную немецкую песенку:
   Все приходит и уходит,
   Жизнь превратностей полна,
   Мой супруг застрял в России,
   И в постели я одна...
   Фрау Вирт хихикнула.
   - Это ж неприлично!
   Фриц поднял голову и попытался дотянуться губами до ее покрасневшего уха, торчавшего из растрепанной прически.
   - Неприлично, но правильно. К вам это тоже относится, фрау Вирт.
   - Не относится, - тряхнула головой фрау Вирт, уклоняясь от его горячего дыхания. - Мой муж в России, это верно. Но это не значит, что моя постель свободна...
   - Туда уже кто-то залез? - нахально шепнул Фриц.
   - Вы басурман! - рассердилась Вирт. - Вы... цыган! Знаете, что вы цыган?