Поздоровавшись с ней, Рикардо подошел к адвокату, который стоял у окна. Детектив не мог удержаться, чтобы еще раз не взглянуть на его губы: когда тот говорил, болячки вокруг рта придавали лицу определенную строгость. Эспосито не стал дожидаться указаний от доньи Виктории и сам направился к серванту, чтобы налить коньяк и портвейн.
   – Я знала, что вы придете к нам снова, – молвила старуха. – Когда убили вторую девушку, я поняла, что вы захотите поговорить с нами. Ведь более подходящих подозреваемых не сыскать.
   Купидо обрадовался, что она сама направила разговор в нужное русло, как и в первый раз. Но теперь ее голос показался ему грустным, словно она смирилась с этой битвой, вести которую явно не хотела, хотя и от победы отказываться было глупо.
   Подав бокалы, Эспосито встал за ее креслом. Глаза в очках и с опухшими веками уставились на детектива, а руки легли на высокую спинку, как если бы он вез инвалидное кресло или прикрывал спину доньи Виктории. В отличие от прошлого раза, его поза походила на оборонительную.
   – Но вы сами виноваты в этих подозрениях, – ответил детектив. – Лейтенант сказал, что вы отказались разговаривать с ним без санкции суда и что с вашей стороны он встретил лишь противодействие.
   – Лейтенант, – заговорил Эспосито пренебрежительным тоном, – все еще расхлебывает последствия своего служебного рвения. Раскрытие этого дела помогло бы ему очистить репутацию. Но пусть не рассчитывает отмыться за наш счет.
   Донья Виктория подняла левую руку, прося приемного сына помолчать.
   – Чего он ожидал? – пояснила она. – Что мы будем с ним сотрудничать? Но ведь он один из наших самых заклятых врагов в деле о моей земле. Знаете, каков был его первый вопрос после того, как он вошел вчера в эту самую дверь?
   – Нет.
   – Он спросил, – сказала донья Виктория, указывая на Эспосито, – где был Октавио в среду вечером, когда убили вторую девушку. И если его алиби могла бы подтвердить одна я, уверена, лейтенант бы его задержал.
   Детектив уже знал от Гальярдо ответ на этот вопрос: у Эспосито были свидетели, готовые поручиться, что видели его в тот час.
   – Но вряд ли вы пришли спросить нас об этом, – добавила она. – Я еще в прошлый раз сказала, что не стоит приходить и задавать те же самые вопросы, что и лейтенант.
   – Да, есть кое-что еще.
   – Я слушаю, – властно проговорила она.
   Детектив увидел, как оба насторожились, не в силах скрыть напряжение, накопившееся за долгие дни, что они находились под подозрением. Эспосито вцепился в спинку кресла, и суставы его пальцев побелели.
   – Вам сказал егерь? – опередила его донья Виктория.
   – Да.
   – Мы думали, он и не вспомнит. Это было больше года назад.
   – Похоже, довольно трудно забыть все, что связано с этой девушкой. Как ни странно, люди очень хорошо помнят даже мимолетные встречи с ней, – сказал Купидо.
   Донья Виктория отпила портвейн и посмаковала его перед тем, как проглотить, увлажняя десны, в которых когда-то все зубы были целы, и сухие губы, которые, наверное, были нежными и сладкими, когда в последний раз целовали мертвого ребенка.
   – Я тоже ее помню, – сказала старуха, устремив взгляд в окно. – Ее нелегко забыть. Когда случился тот небольшой пожар, любая на ее месте впала бы в истерику, лила бы слезы, пытаясь вызвать жалость и спастись от большого штрафа. Но она убедила всех, что раскаивается... Она обладала даром просить прощения глазами, не теряя при этом ни капли собственного достоинства. Даже больше, она внушала всем полную уверенность: никогда больше ничего подобного не повторится.
   Они все помолчали несколько секунд, словно пытаясь представить образ, который донья Виктория только что воскресила в их памяти.
   – Кроме того, – добавила старуха тихим голосом, – она была очень красивой. Женщина, ради которой мужчина пойдет на что угодно.
   Купидо поднял глаза на Эспосито, ожидая, что по этому поводу скажет мужчина. Но адвокат стоял с упрямо опущенной головой и близоруко глядел на волосы старухи, седые и тонкие, как паутина, разделенные прямым пробором точно на две части – с той элегантностью, которая исключает любую точность.
   – Почему вы солгали? Почему скрыли, что знали ее? – упорствовал Купидо.
   – Это вызвало бы неудобные вопросы лейтенанта. А соврав ему, не могли сказать правду вам, – ответил Эспосито. – В любом случае это не важно. Какая разница – ну поговорили мы с ней один раз...
   – Никакой, если только поговорили.
   – Да, только поговорили.
   – И после этого вы ее больше не видели?
   – Нет, никогда. Только на фотографиях в газетах с сообщением о ее смерти.
   – Я уже сказала, что ее трудно забыть, – отметила донья Виктория.
   Эта манера говорить вместе, поддерживая друг друга, как супружеская чета, снова навела детектива на мысль: они заранее обсудили ответы. У Купидо создалось впечатление, что беседа исчерпала себя и ни к чему не приведет. Он поднялся с кресла и приблизился к ним, чтобы проститься. Донья Виктория снова подала ему руку, ладонью вниз, как это делали женщины в девятнадцатом веке.
   – Если захотите что-нибудь спросить, милости просим, – сказал Эспосито с некоторой иронией, которая не укрылась от детектива.
   – Спасибо, – ответил он, подыграв адвокату.

11

   Возможно, Купидо и сам не сознавал, насколько был прав, когда сказал о Глории: «Люди очень хорошо помнят даже мимолетные встречи с ней».
   Октавио точно запомнил каждый ее жест, каждый взгляд, каждое слово. В первый раз он видел в ней жертву ситуации, во второй – она на жертву вовсе не походила. В день, когда случился тот небольшой пожар, служащие заповедника обвиняли Глорию и ее жениха в безрассудстве, недоумевая, как тем пришло в голову разводить костер в ветреный день, да еще в запретной зоне. Тогда он отступил на два шага, не желая присоединяться к этому грозному хору, который, однако, довольно скоро, по мере того как она просила прощения, затих, как рябь на поверхности пруда. Интересно, что было бы, разведи этот костер он? Эспосито уже давно понял, что нечто непостижимое – то ли уже само его физическое присутствие, то ли манеры, то ли печаль – заразительное уныние, свойственное людям, переставшим верить в счастье, – что-то, чего он не мог контролировать, так как не мог осознать, сразу восстанавливало против него всех, с кем он имел дело. Поэтому он постоянно был готов защищаться – Октавио был убежден, что каждый встречный может оказаться врагом. «Возможно, они бы избили меня, мне бы этого костра точно не простили», – подумал он, вспоминая о джипе, принадлежавшем заповеднику, который они подожгли однажды ночью вместе с Габино. Наблюдая за Глорией, видя, как под ее взглядом люди меняются в лице, как не могут оторвать от нее глаз, он испытывал по отношению к ней противоречивое чувство восхищения и ненависти. Восхищения, потому что все в ней – красота, поведение, любовь к жизни, которую она излучала, – казалось, просто обрекало ее на счастье; ненависти, потому что от нее, как от стенки, отлетало все то, что его обычно оскорбляло.
   Как и всегда, когда он проводил несколько дней в делах, вернувшись в тот четверг домой из Мадрида в Бреду, он почувствовал себя особенно одиноким. Долгое общение с клиентами обычно вызывало усталость и напряжение, а на восстановление требовалось несколько дней. Когда ушел детектив, он закрылся в своей комнате, повторяя его слова: «Люди очень хорошо помнят даже мимолетные встречи с ней».
   И неделю спустя после той первой встречи ему не удалось забыть ее. Прежде его опыт общения с женщинами ограничивался быстротечными визитами к проституткам, принимавшим его в своих скромных апартаментах, – мысль о том, чтобы войти в дом терпимости, где помимо него будут и другие мужчины, напряженные от желания и возбужденные алкоголем, приводила его в ужас. От продажных женщин он выходил неудовлетворенным, подавленным, с ощущением того, что зря потратил деньги, потому что никогда не осмеливался попросить того, чего ему хотелось на самом деле, потому что все было быстро, профессионально и впопыхах. Он был не в состоянии ни скрыться от непристойных слов женщины, опускающейся перед ним на колени, ни потребовать немного нежности; а только этого он искал – тишины и нежности.
   Встретив Глорию, Октавио понял, какая женщина ему нужна. С одной стороны, он страстно хотел увидеть ее снова; с другой – не хотел воскрешать страдания, которые, как он уже знал, доставит ему их встреча. По ночам, перед тем как заснуть, Эспосито подолгу думал об этом парадоксе. Будучи одаренным человеком, обладая фантастической памятью и исключительным умением организовать собственное время, он мог приложить свой выдающийся ум к любой области науки и работать с терпением, на какое не способен даже профессиональный шахматист, – но отдавал себе отчет в том, что не знает женщины, которой мог бы все это предложить. Кроме, конечно, доньи Виктории, – ей он помогал вернуть отобранные земли. Иногда он представлял себя велогонщиком с сильными ногами, с легкими кита и сердцем коня, но заблудившимся на одиноком пересечении горных дорог, и не было вокруг никого, кто направил бы его, не было дорожного атласа, который указал бы путь меж гор, окутанных туманом, где повсюду таились обрывы. А иногда, когда ему удавалось заснуть, Эспосито снилось, что он погружается в черный бездонный колодец. Тогда, потеряв надежду всплыть, он размахивал руками, хотя сознавал, что выбраться удастся, только если погрузиться до самого дна, где должна быть лестница или веревка с крюком – что-нибудь, позволяющее вылезти наверх.
   Он не виделся с Глорией еще два месяца, до конца прошлой осени. Тогда, в преддверии окончательного судебного решения, битва между доньей Викторией и властями достигла высшего накала, и в то же время все так запуталось, что ни один охранник не осмеливался помешать им передвигаться по заповеднику, когда они хотели осмотреть земли, из-за которых судились. Они всегда ездили в сопровождении Габино, старинного и верного компаньона доньи Виктории, – здесь старуха являлась его единственным защитником; этот человек лет шестидесяти знал Патерностер как свои пять пальцев еще с тех времен, когда озера не было и в помине. Он обладал невероятной силой и способностью заглотить в обед фунт хлеба и кило копченого мяса, а потом переваривал все это, как удав. Эспосито хранил неизгладимое воспоминание о Габино: однажды, когда он был еще совсем мальчишкой, тот катал его на своем осле. На решетчатой калитке висело осиное гнездо, и местные ребятишки никак не могли пройти. Так вот Габино раздавил гнездо голой рукой, причем ни одно жало не могло проткнуть его мозолистую кожу, огрубевшую за тридцать лет тяжелой физической работы.
   Они знали, что в конце следующей недели, последней в охотничьем сезоне, бывший президент Франции Жискар д'Эстен – большой любитель охоты на крупных зверей – приедет в заповедник, – до него дошли слухи об отличных трофеях, добытых здесь в последние годы. Донья Виктория решила, что нельзя упускать такую возможность – надо накалить обстановку и укрепить свои позиции перед окончательным решением вопроса о земле. Она задумала сюрприз, который бы поломал весь протокол и вызвал много шуму.
   Накануне приезда президента Эспосито и Габино проникли на территорию заповедника после полуночи, словно волки, рыщущие по округе в поисках свежей крови. Старик повел его старинным путем, забытым со времен затопления плодородных долин; тогда, благодаря невысокому уровню воды, пройти там было вполне возможно. Как они и предполагали, в один из капканов, которые Габино поставил накануне ночью, хорошо зная излюбленные места ночлега животных, попался большой олень. Он лежал на земле и не сделал попытки подняться, увидев людей. Они подумали, что он, наверное, выдохся, целый день пытаясь освободиться, но тотчас увидели, как он поджимает ногу – она была согнута под каким-то странным углом, наверное, олень повредил ее, когда бился в капкане. В свете фонариков они заметили клочья шерсти, выдранные проволокой, и раны, которые уже принялись осаждать муравьи. В душе Эспосито зародилось чувство вины – зачем причинять страдания животному? Он взглянул на Габино, тот действовал абсолютно хладнокровно и лишь время от времени замирал, вслушиваясь в окружавшую их тишину. Октавио стало интересно, было ли у старика собственное мнение о происходящем или он всего лишь исполнял приказ, не вдумываясь в его смысл. Казалось, он никогда не менялся, будто камень, его не задевали никакие события, не обуревали никакие желания, Габино был столь же равнодушен к ночи, как и ко дню. Эспосито же, напротив, с детства готовили на роль борца, хотя его борьбе и было суждено развернуться среди бумаг; и сейчас он почувствовал, как сердце колотится в груди. Октавио никогда не попадал в самую глубь ночи, как сегодня, в этом поле, где их окружали миллионы живых существ, причем многие из них были ядовитыми и голодными. Тем не менее страха Эспосито не испытывал и подумал, что, даже не будь рядом Габино, он безо всякой боязни шагнул бы в темноту. Перед тем, как освободить оленя из ловушки, они веревкой стянули ему ноги. Другую веревку старик одним концом привязал к рогам, а другим – к хвосту, лишив таким образом животное возможности бодаться. Они подогнали «лендровер» и погрузили его в машину.
   Они собирались проделать все в условленном месте, недалеко от Центральной базы, где олень будет непременно замечен на следующий день, как только охотники пойдут своей обычной дорогой. Но когда они двинулись к намеченному дереву, лай собак заставил их отступить. Служба безопасности французского президента прибыла в заповедник на день раньше, поэтому Габино и Эспосито пришлось проявить благоразумие и осторожно удалиться на пару километров от задуманной точки.
   Старик не хотел задерживаться здесь надолго и остановился в долине, где росли каменные дубы, решив, что место подходящее. Когда они вышли из машины, он велел Октавио не зажигать фонаря: глаза уже привыкли к темноте, да и луна освещала окрестности.
   Они опустили оленя на землю и протащили несколько метров до толстого дуба с отпиленными ветками, походившего на канделябр. Габино двигался быстро, не давая парню вмешиваться, словно это задание требовало решительности и жестокости, которыми тот не обладал. Старик перебросил через крепкий сук один конец веревки, велев Эспосито держать его, другой же обмотал вокруг шеи животного. Октавио уже догадывался, что они собираются сделать, но теперь понял, как именно. Олень, не будучи в состоянии шевельнуться, с неестественно вывернутой головой, притянутой к хвосту, смотрел на них выпученными глазами, в которых читался дикий страх. Тем временем старик вытащил из кармана и щелчком открыл нож с деревянной рукояткой и кривым лезвием, какими часто пользуются местные крестьяне. Эспосито услышал приказ «Тяни сильнее» и, только когда Габино повторил его, осознал, что обращен он к нему. Он с силой потянул веревку, но смог лишь приподнять голову животного, у которого из-за тугой петли, стягивающей шею, вывалился язык. Веревка почти не скользила по ветке, из-за шершавой коры блок выходил никудышный. Веревка обжигала Октавио ладони, он попробовал еще раз, но так и не смог поднять оленя с земли. Старик повернул голову, и Эспосито подумал, что тот смотрит на него, хотя в темноте глаз разглядеть было невозможно. «Я подниму его, а ты будешь резать», – сказал старик, вкладывая в его руку нож. Затем начал короткими и сильными рывками постепенно поднимать оленя в воздух. Животное задохнулось бы, будь оно подвешено лишь за шею, но веревка была соединена с той, что связывала рога и хвост; таким образом вес распределялся равномерно. Октавио решил, что олень должен умереть не просто от удушья, его именно повесят – своего рода показательная казнь. Эспосито понял, что должен сделать, объяснений больше не требовалось. Он посмотрел на нож – лезвие сверкало в блеклом свете луны, словно серебро. Олень, оказавшись в воздухе, сделал несколько рывков, пытаясь высвободиться, но только еще больше затянул удавку на шее и тотчас замер. Он со страхом смотрел на людей, и Октавио не мог оторвать взгляд от его испуганных глаз. «Теперь, – услышал он голос за своей спиной, – резким ударом отрежь ему хвост». Он отлично понимал, что произойдет дальше: вес тела примет на себя шея животного, и позвонки разойдутся, разрывая костный мозг, – быстрая и грязная смерть. Эспосито посмотрел на оленя: интересно, понимает ли тот, что его ждет? Не потому ли в его взгляде столько ужаса, что он догадывался о намерениях людей с той минуты, как попал в капкан? И сколько, интересно, оленей или собак уже убил старик, раз действует так уверенно? Он поднял левую руку, крепко схватил хвост за то место, к которому была привязана веревка, и почувствовал что-то влажное и липкое: олень облегчил кишечник. «Прямо как человек, – подумал Октавио. – Знает, что умрет». Прошло уже больше часа с того момента, как они тихо выехали из старого дома через задние ворота. Как всегда, он был готов помочь, но представить себе не мог, что скоро будет в одной руке сжимать страшный, заточенный нож, а другой резать плоть, убивая это красивое животное, затравленное и беззащитное. Его небогатый опыт по части акций саботажа прежде ограничивался покушением на неодушевленные предметы – однажды он поджег казенную машину, потом неоднократно резал кусачками проволочное заграждение в заповеднике, – но никогда еще его действия не были направлены против чего-то живого, пульсирующего под его рукой. Эту работу всегда выполнял Габино. «Ближе к крупу», – снова услышал он за спиной голос, теперь уже более жесткий и решительный. Октавио поднес нож к самому основанию хвоста и почувствовал, как у оленя напряглась каждая мышца, каждое сухожилие. Эспосито приставил нож к хвосту, в сантиметре от своего большого пальца. «Режь и быстро отходи, чтобы он не сбил тебя с ног», – услышал он и глубоко вздохнул, собираясь с силами и ожидая последних указаний. Но старик молчал. На секунду Эспосито подумал, что, может, стоит поменяться ролями – пусть он снова будет держать веревку, – но не решился предложить. Он легонько, словно цирюльник, провел ножом по коже и удостоверился, что она поддается довольно легко. Затем быстро надавил изо всех своих сил – и резко полосонул лезвием по основанию хвоста, который в следующее мгновение остался у него в руке. Октавио отпрянул, а олень, грузно рухнув вниз, оказался подвешенным за шею. С вылезшими из орбит глазами он несколько раз отчаянно дернулся и остался висеть неподвижно. Эспосито почувствовал что-то влажное и теплое у себя на губах и, машинально облизнувшись, узнал маслянистый вкус крови. Сплюнув в сторону, он посмотрел на покачивающееся тело оленя. Габино не сказал ни слова одобрения, лишь подтянул животное повыше, привязав веревку к стволу дуба, так что труп оказался достаточно высоко и был хорошо виден издалека.
   Затем так же тихо они вернулись домой. Октавио дрожал и чувствовал себя потерянным, как подросток, но в глубине души гордился, что прошел это испытание на жестокость – испытание, которое его ровесники из этих мест уже выдержали лет пятнадцать назад. То, что он сделал, было своего рода крещением, а кровь на губах – причастием.
   Донья Виктория в конце той недели отпустила служанку и с нетерпением ждала их дома – она не легла спать и сидела в кресле с высокой спинкой, стараясь уловить шум мотора «лендровера», который различила бы среди сотен других. Хотя это была не первая вылазка Эспосито, приезд французского политика превращал ее в дело весьма рискованное. Все время, что их не было, она сильно нервничала.
   Когда он снова появился в гостиной, освещаемой лишь тусклым светом луны, в пыльных сапогах, с пятнами крови на рукавах и лице, она встретила его как сына после долгой разлуки. Усадив возле себя, в потемках, донья Виктория заставила его рассказать все в мельчайших подробностях. А потом они разошлись по своим комнатам и стали ждать, а ждать оставалось еще несколько часов. Любой скандал, любой инцидент были лучше того порядка, который администрация хотела насадить в Патерностере; эта земля словно уже вернулась во владение доньи Виктории, не хватало лишь санкции Верховного суда. Они проиграли несколько битв, но не войну, и слепо надеялись на победу, как терпящая поражение страна верит в смертоносную мощь нового оружия, чье вмешательство должно изменить ход боевых действий.
   Но они никак не предполагали того, что произошло на следующее утро. Они направились к центральной базе под предлогом того, что им надо привезти какие-то документы, но на самом деле – чтобы повешенного оленя нашли при них и никто не попытался бы сей факт утаить. Вопреки их ожиданиям, оленя обнаружили не охранники и не охотники. Его нашла Глория, к тому времени уже получившая разрешение гулять по закрытым зонам Патерностера и делать свои рисунки. Увидев оленя, она побежала на центральную базу и сообщила о страшной находке. Донья Виктория и Эспосито уже были там; они были готовы услышать эту новость, но никак не от нее. Глория и егеря сели в машину, донья Виктория и Эспосито последовали за ними. При дневном свете место показалось ему совсем другим, не таким, как ночью. Вначале все остолбенели, в растерянности глядя на труп. Служебная собака, бежавшая за ними по дороге, приблизилась к оленю и лизнула извергнутое им семя. Глория, не в силах больше наблюдать эту сцену, попросила, чтобы животное сняли, но донья Виктория воспротивилась – ведь она хотела, чтобы случай получил широкую огласку. «Чего торопиться, сеньорита? Оттого что его снимут, он не оживет», – сказала она. Глория посмотрела на них с упреком, от ее взгляда краска залила щеки Октавио. Он знал, что покраснел, как нашкодивший подросток, будто его упрекали в жестоком обращении с каким-нибудь голубем, но Глория этого уже не увидела, потому что с презрением повернулась к ним спиной. Он почувствовал, как в горле пересохло, и не сразу отреагировал на просьбу доньи Виктории поехать в город и найти фотографа.
   Ему было стыдно за мучительную смерть оленя, а сейчас Эспосито к тому же осознал полную бесполезность их затеи: французский политик так и не приехал, а слух о варварском деянии не вышел за границы города.
   В ту ночь Эспосито не мог заснуть, несмотря на усталость, в первый раз он усомнился в успехе выбранной ими стратегии.

12

   Он открыл кран и, как только пошла теплая вода, встал под душ, подставил лицо под струю и немного помедлил, прежде чем взять гель с шампунем и смыть грязь, приставшую к телу за время работы в поле. Так он избавлялся от нее каждый вечер, как змея весной избавляется от старой кожи. Этой привычке ежедневно принимать душ и приводить себя в порядок он научился у Глории. Однажды они отправились на отмель к озеру, куда, как сказал ему Молина, с наступлением сумерек приходят на водопой олени и лани. Тогда Давид помогал ей нести мольберт, а потом в течение часа наблюдал, как она рассчитывает пространство на холсте, прикидывает, где будет вода, где земля, а где небо, и ждет появления животных, для которых на будущей картине оставляла белые пятна. Олени придут на берег всего на несколько минут, и Глория должна была цепко ухватить их образы, чтобы затем перенести на холст, как это делали первые здешние обитатели, рисуя животных на стенах пещер. Он наблюдал за ней молча, не беспокоя понапрасну, потрясенный красотой, проступавшей на полотне, – водой и маленькими островками, которые выглядели совсем безлюдными; он был безнадежно влюблен в нее, в руки, способные рисовать так, как у него не получится никогда, в непослушные волосы, выбивавшиеся из растрепанной косы, в мягкую линию бедер, которую не могли скрыть ее светлые просторные брюки, в улыбку, мелькавшую на лице всякий раз, когда Глория поворачивалась к нему и глядела с симпатией, благодаря за помощь, правда, всегда молча, боясь спугнуть животных. Тем не менее, то ли потому, что животные все же чуяли их присутствие, то ли потому, что они сами не обладали охотничьим терпением, чтобы сидеть не шелохнувшись в засаде, или по какой-то другой причине, не связанной с ними, но олени в тот вечер так и не появились.
   Будь его воля, он пошел бы на их поиски, чтобы силой приволочь к тому месту, где ждала Глория. Он был готов сделать что угодно, лишь бы она обратила внимание на него, своего двоюродного брата-подростка, которому симпатизировала и на которого смотрела, наверное, с долей сочувствия: ведь он был беден и не имел возможности развивать свой талант, а отец у него был суровым. Это было то самое пассивное сочувствие, которое никогда не перерастает в содействие. Устав от ожидания, явно разочарованная, Глория сказала: «Думаю, сегодня они уже не придут. Не повезло». Он не знал, что ответить, да ей и не нужен был ответ. Она начала складывать мольберт, собирать кисти, а потом подошла к берегу. Опустившись на камень у воды, Глория сняла мокасины из грубой кожи и несколько минут сидела неподвижно, спиной к нему, вслушиваясь в безмолвие сумерек и прощаясь с последними лучами света, позолотившими гребни Вулкана и Юнке. Он никогда не видел женщины столь прекрасной, никогда не представлял, что любовь может быть такой гнетущей; но знал: на всю жизнь, что бы ни случилось, он сохранит образ своей сестры, сидящей на камне, обняв колени, ее босые ноги у воды и этот вечер с темнеющими на фоне заката горами. И небо словно старалось довершить картину, похожую на реальность и в то же время на сон: клочья фиолетовых облаков в форме лошадей плыли на фоне солнца, и все это смахивало на какое-то видение. Будь он способен запечатлеть увиденное на холсте, будь у него возможность создать одну-единственную картину, один раз в жизни, ничего другого он рисовать и не стал бы.