21

   Купидо открыл дверь ключами, которые полчаса назад дала ему Камила. Она осталась в постели, а он, приняв душ, вернулся в спальню, поцеловал ее в губы и сказал «до встречи», стараясь, чтобы не показалось, будто он прощается навсегда.
   В квартире Глории было сумрачно, и лишь приоткрытые жалюзи в глубине комнаты позволяли тоненьким струйкам света проникать в помещение. Закрыв за собой дверь, он подождал, пока глаза привыкнут к темноте. Затем нашел на стене выключатель, и вестибюль наполнился светом. Детектив с точностью вспомнил планировку жилища. Пока они с Англадой в прошлый раз искали дневник, он досконально изучил дом, поэтому сейчас уверенно пошел направо. Купидо зажег лампу в гостиной и увидел перед собой раздвижные двери, коробка которых была встроена в двойную стенку, как в его собственном гараже. В памяти опять всплыли слова, сказанные Давиду Глорией: «Никто его не найдет. Можно открывать и закрывать дверь тайника, но дневник все равно останется незаметным». Сыщик взялся за ручку правой двери. Та плавно скользнула по рельсу, встроенному в верхнюю часть дверного проема, пока не натолкнулась на стопор, вмонтированный в центре. К рельсу он крепился маленьким шурупом, заметить который было сложно, если только не искать специально. Никто бы не подумал, что за стенкой находится тайник. Тайник настолько простой, насколько и немыслимый. Чтобы проникнуть в него, Купидо даже не нужны были инструменты. Он за секунду ослабил шуруп, сдвинул стопор влево и снова потянул дверь: теперь она заскользила совершенно свободно, пока он сам ее не задержал. Она даже не скрипнула, а рука детектива не ощутила никакого сопротивления, что показалось ему счастливым знаком. Щель в простенке была около восьми или девяти сантиметров в ширину, и туда не проникал свет лампы. Купидо осмотрелся и взял светильник «Флексо» с абажуром из граненого стекла. Включил в ближайшую розетку и направил свет в щель. Там ничего не было, лишь пол, покрытый пылью и сором; еще сыщик заметил какое-то мертвое насекомое.
   Рикардо повторил операцию с левой дверью и, направив свет внутрь, увидел тонкую дощечку, покрывавшую пол наподобие платформы. На ней лежала книга в чехле, и он сразу понял: это и есть дневник. Детектив потянул дощечку к себе. За книгой находилась узкая и высокая шкатулка из лакированного дерева с выгравированным на крышке гербом военно-воздушных сил. Прежде чем открыть дневник, Купидо осмотрел шкатулку. Там оказалось несколько военных медалей и горсть драгоценностей, в том числе жемчужное ожерелье и комплект из кольца и сережек с бриллиантами. Сыщик пришел к заключению, что изначально это был тайник не Глории, а ее отца, – по его мнению, девушка скорее стала бы хранить драгоценности в каком-нибудь банке. Возможно, поэтому тайник и не нашли раньше, ведь всегда старались рассуждать с позиций Глории, а не старого вояки. Глория всего лишь воспользовалась тайником отца.
   Купидо достал дневник меньше чем за минуту. У нее, наверное, на это уходило вообще несколько секунд. Если знать, что делать, то все было невероятно просто. Он предположил, что Глория прятала его здесь, лишь когда подолгу не вела записи или уезжала из дома. В конце концов, это менее хлопотно, чем запирать дневник в шкатулке, а потом искать место, куда бы спрятать ключ.
   Купидо осмотрелся и сел на один из стульев с прямой спинкой у обеденного стола. Лампа висела прямо над ним. Маленькая книжица в черном шелковом переплете с яркими цветами, как на манильской шали, была облачена в чехол, на корешке которого виднелась надпись «ДНЕВНИК». Детектив быстро пробежал глазами страницы, не задерживаясь ни на одной из них и давая себе время, чтобы успокоить легкую дрожь в руках. Дневник был исписан на три четверти четким и ясным почерком, который уже удивил сыщика в подписях на картинах Глории; он походил на почерк подростка, словно и в нем сохранялась детская невинность, которую Камила видела в ее лице. Там и здесь среди текста Купидо заметил какие-то рисунки, импровизации или наброски; возможно, Глория просто пыталась сохранить в памяти эти образы, а может, они являлись отражением ее душевного состояния, которое иной рисунок передаст лучше любых слов. Детектив вернулся к первой странице. Она была датирована летом предыдущего года, за пятнадцать месяцев до ее смерти.
 
    26 июля, вторник
    Вчера похоронили отца. Церемония была быстрой и скромной, ему бы понравилось. Достаточно быстрой и скромной, чтобы избежать тягостного ощущения, вызываемого иногда похоронами, особенно если смерть явилась результатом долгой агонии или неизлечимой болезни, наполняющей дом лекарствами, которые все считают бесполезными, и простынями, пахнущими саваном. Папа полжизни носил форму, но ему никогда не нравилась напыщенность военных парадов. Поэтому я отказалась от предложений его товарищей, и не было ни духового оркестра, ни медалей, ни флагов, покрывающих гроб. Людей пришло немного, человек сорок – сорок пять, только самые близкие друзья, не важно – военные или нет, и родственники: Клотарио – его брат и мой дядя, и Давид, мой странный двоюродный брат, который не переставал разглядывать меня с неуместной и неприятной пристальностью.
    Когда урну установили в нишу и священник закончил читать молитву, все посмотрели на меня, будто чего-то ждали. Это был ужасный момент, потому что я не знала, что должна сделать или сказать. Несмотря на то что последние недели его мучений дали мне время привыкнуть к идее, что он может умереть, только в этот последний момент ожидания и молчания, перед тем как нишу стали закладывать кирпичами, я поняла, как стала одинока.
    На обратном пути я начала воскрешать в памяти разные воспоминания о папе. Словно смерть перевернула хронологический порядок памяти – его последние месяцы, еще такие близкие, казались мне чем-то очень далеким, а взамен в голову пришли мои первые воспоминания о детстве рядом с ним, причем в мельчайших подробностях: прогулка на лошади, я с ним верхом, он поддерживает меня за талию; первые каникулы в Бреде, такие далекие; странный запах его формы и грубый материал, из которого она была сшита, – я помню это, потому что он обнимал и целовал меня, уходя по утрам из дому... Воспоминания, которые я буду ревностно охранять и не хочу больше терять, раз они вернулись ко мне каким-то неведомым путем.
    Потом, дома, глядя на кресло, в котором он всегда сидел, я перестала думать о собственной персоне. Вид его личных вещей в один миг уничтожил жалость к самой себе, к чему меня все подталкивали выражениями соболезнования и избитыми словами утешения. Надо было отказаться от этих погребальных ритуалов, заставляющих родственников демонстрировать сострадание, которое почти никто не испытывает. Это ведь папу жестоко съел рак, несмотря на его сопротивление. Я утешаю себя, думая, что он больше не страдает, что ему понравится ниша, где он теперь отдыхает, – освещенная солнцем, в самом верхнем ряду, рядом с нишей мамы. Родители ждали больше года, чтобы купить это место. Папа так любил свежий воздух, он и подумать не мог, что его похоронят в земле. Если и есть что-то после жизни, то теперь они вместе, где бы то ни было.
    Маркос, Камила, Клотарио и Давид проводили меня домой, и все бродили, не зная, что делать, и не решались присесть на диван, чтобы не занимать место, где обычно сидел отец. Несмотря на их обходительность и готовность поддержать меня, они казались тенями и в тот момент лишь мешали. Лучше бы я осталась одна. Я услышала, как Маркос и Камила готовят на кухне кофе и разговаривают тихими голосами, словно заговорщики. Когда я направилась в ванную, то из коридора увидела, как Клотарио вошел в папин кабинет и остолбенело смотрит на отцовские награды. Дядя напоминал человека, страстно желавшего достигнуть того же, но которому помешали малодушие или глупость. Не хочу быть слишком жесткой в суждениях, но в течение тех секунд, что я наблюдала за ним, у меня сложилось такое впечатление. Потом, когда я вошла в гостиную, Давид внимательно разглядывал мои картины, и, хотя его глаза по-прежнему были полны желания, это было желание другого рода, менее материальное. Что-то похожее на страсть коллекционера, какую я замечала в некоторых покупателях в галерее, прельщенных скорее художественной ценностью картины, нежели денежной. Маркос и Камила продолжали разговаривать на кухне очень тихими голосами. Я спросила себя, о чем они говорят, что они все тут делают, чего им надо. Мне бы хотелось остаться одной со своей болью, чтобы не видеть, как они пришли в замок только что умершего короля, где я – скорее заложница, чем наследница.
 
   Купидо медленно прочел несколько страниц, одну за другой, ища заглавные буквы имен собственных, которые были ему знакомы. Его интересовало все, что могло относиться к расследованию. Чуть погодя он остановился перед другой датой:
 
    5 августа, пятница
    Так как я говорю с дневником, а не с живым человеком, мне незачем врать. И так как я не в суде, мне не нужна защита. На этих страницах я могу ошибаться, и никто не будет меня поправлять. Я могу быть жесткой, даже жестокой, вульгарной, несправедливой, романтичной или глупой, и потом мне не надо будет за это оправдываться. Почему я раньше не открыла удовольствие, которое доставляет ведение дневника – эти моменты, когда нет необходимости притворяться?
 
    27 октября, четверг
    Сегодня утром мне позвонил учитель рисования, приходивший вчера со своими учениками в галерею посмотреть выставку моих картин. Наверное, он представился, но я не запомнила его имени и чувствовала себя немного неловко, не зная, с кем говорю. Он хочет, чтобы завтра я пришла в институт провести с его детьми беседу о современной живописи. Сначала я отказалась, потому что все это было как-то неожиданно, к тому же я не знаю, как разговаривать с подростками, для которых музейные экспонаты, должно быть, пахнут тленом и смертью. Но потом он меня убедил и представился наконец еще раз – его зовут Мануэль Арменголь; и мы договорились о времени и основных темах, которые я должна буду затронуть в своей лекции. Я решилась, потому что меня подкупило его доверие – к человеку, которого он не знает, слепая вера, которую почти невозможно обмануть. Потом он позвонил, да еще вместо того, чтобы успокоить меня и сказать, что проблем с аудиторией не будет, он обрисовал беседу как вызов ученикам, как поединок между ними и мной. По-моему, очень непохоже на обычную лекцию. В общем, я согласилась за три минуты. Это первый раз, когда преподаватель лично привел своих воспитанников на мою выставку, да еще и заинтересовал меня. Повесив трубку, я вспомнила нашу вчерашнюю встречу. Мне понравилась робость, с которой он держался, причем она исчезала, когда он говорил о живописи. Понравилась и странноватая внешность, немного неопрятная. Почему некоторые женщины чувствуют влечение одновременно к двум противоположным полюсам? Маркос, с его уверенностью в себе, с его великолепным телом и чистоплотностью, – это первый полюс. А Мануэль Арменголь, по-моему, явно второй. Посмотрим, что будет завтра.
 
    28 октября, пятница
    Беседа в институте прошла даже лучше, чем я воображала. Дети задавали много вопросов, на которые я ответила, как мне кажется, ясно и, по-моему, с чувством юмора. Даже Арменголь – все зовут его так, поэтому, наверное, и я буду – был удивлен тем, как хорошо они реагировали на мои слова. Я вышла из института с ощущением эйфории, не покидавшей меня и весь вечер, во время ужина, на который он меня пригласил, и потом, когда мы зашли в бар выпить по рюмке, а потом он осмелился предложить пойти в отель, и я согласилась. Он женат, но разве это помеха?
    Думаю, побыв с мужчиной в постели всего один раз, женщина может многое о нем сказать. Арменголь кажется нерешительным и уверенным, в одно и то же время. Такой синтез мог бы стать очень полезным для художника. Тем не менее он, хотя и рисовал прежде, никогда не умел сосредоточиться и осмыслить то, что чувствует в душе, чтобы воплотить это в произведение искусства. Он странноватый, но чем-то привлекает меня. В постели вел себя так же: то нежный, то необузданный, даже грубый – оригинальное сочетание, благодаря которому я получила немало удовольствия.
 
    31 октября, понедельник
    Время от времени мне нравится ставить на темных лошадок.
 
   Купидо оторвал глаза от тетради. Теперь он понимал, почему Глория прятала дневник в тайнике. Все это было слишком интимным, чтобы позволить читать кому-то другому.
 
    27 ноября, воскресенье
    Вернулась из Мадрида, устала.
    Сегодня утром встала очень рано. Хотела написать пейзаж в заповеднике – маленький холм с каменными дубами, совершенной конической формы, как шляпа колдуньи, возвышающийся среди низин и называемый в народе «Кучей денег». Думала приехать туда пораньше, на рассвете, когда земля еще окончательно не проснулась, а животные выходят подышать из своих убежищ, деревья поднимают голову и еще не свернули листья, чтобы сохранить влагу во время этой долгой-долгой засухи. В первый утренний час все оживает и шевелится – от крошечного муравья до оленей, вечно недружелюбных и пугливых. Все двигается – либо прячется, либо ищет пищу. Именно в этот момент, когда земля просыпается, я хотела застать ее врасплох и перенести на холст. Я уже почти подошла к холму, когда, раздвинув ветки дрока, увидела его в двух метрах от себя ужасающе отчетливо. Его повесили за шею, как в некоторых странах все еще вешают людей. Голова неестественно вывернута, рог запутался в толстой веревке, словно он сделал последнюю попытку спастись, пытался освободиться от того, что сжимало ему горло. Глаза расширены от ужаса, а язык – длиннющий, толстый и беловатый – вывалился из открытого рта, где уже роились первые утренние мухи. Морда сохранила гримасу боли, значит, перед тем как умереть, он страшно мучился. Ему отрезали хвост – он валялся поблизости, – и нить загустевшей крови тянулась из обрубка, как черный сталактит; на земле под ней темнело пятно. Из его полового органа, красный и острый кончик которого был похож на маленькую морковку, свисал сгусток спермы. Все это было так бессмысленно жестоко, что меня чуть не вырвало. Человек, вот так убивший оленя – не из-за мяса, даже не из-за идиотского обычая использовать головы животных в качестве украшения жилища, – так жестоко, так бессмысленно, наверное, просто безумен и, возможно, сам того не сознает. Я повернулась и быстро пошла к центральной базе, благо она располагалась не очень далеко. Они должны знать, кто мог это сделать и как наказать его.
    Всю дорогу олень, висящий на толстой ветке дуба, продолжал стоять у меня перед глазами. Несмотря на то что этот образ прямо-таки просился на холст, я знала, что понадобится время, прежде чем я смогу приступить к такой картине, чтобы бесплодная ярость, с которой его убили – повесив за голову и изувечив хвост, – не повлияла на мою руку, когда я возьму кисти.
    Несколько минут спустя я услышала сердитый лай собак центральной базы, но это меня не остановило. Я увидела группу людей – двух егерей и трех охранников, смотревших на меня с удивлением. Еще издалека я заметила, как из конторы выходит донья Виктория, старая сеньора, с которой я познакомилась в день того небольшого пожара, и странный адвокат, с которым Маркос был знаком еще в университете, причем он походил не то на ее заботливого сына, не то на телохранителя. Потом я узнала, что они хотели решить какой-то вопрос в связи с долгой тяжбой, – как нам рассказали в день пожара, они ведут ее с администрацией заповедника, отсуживая какие-то земли.
    Я сообщила о повешенном олене. Охранники были в замешательстве, только и смогли, что проверить у меня документы. По счастью, я их взяла, что случается далеко не всегда. И только тогда они согласились вызвать по рации какого-то начальника и спросить, что делать, – все-таки слишком суровая дисциплина влияет на способность людей принимать решения самостоятельно. Оказалось, в Патерностер должен был приехать на охоту какой-то иностранный политик, поэтому и охраны было много. Мы сели в машину, и мне велели показывать дорогу. Донья Виктория с адвокатом ехали за нами. Потом мы все смотрели на оленя, он слегка покачивался на веревке, но никто не решался снять его, словно все боялись запачкаться или это был труп человека, и никто не хотел трогать его, боясь оставить какой-нибудь след, который может впутать их в неприятное дело или помешать расследованию. Собака охранников, бежавшая за машинами, наконец добежала, запыхавшись, обнюхала оленя и, видя, что ей никто не запрещает, начала слизывать капли семени. «Надо бы снять его, нехорошо, что он вот так висит», – сказала я. Один из охранников с нашивкой на плече – вроде он был главным – посомневался немного, но потом направился к оленю. Его задержал голос доньи Виктории, сухой, властный, жесткий, очень отличающийся от того, каким она некоторое время назад разговаривала со мной. Донья Виктория сказала: «Нет, подождите. Не торопитесь, сеньорита. Олень от этого не оживет. Пусть все увидят, что творится в заповеднике». Я укоризненно посмотрела на нее. Казалось, ни ее, ни адвоката не потрясла жестокая смерть животного. Наоборот, они будто были довольны, что в этой нелепой борьбе у них теперь есть новый козырь, который можно бросить в лицо противнику. Охранник оглянулся на донью Викторию, но все же решил снять оленя и подошел к дереву. На этот раз его остановил голос адвоката, в котором явственно звучала угроза: «Вы собираетесь уничтожить доказательство преступления». Охранник направился к машине, чтобы еще раз проконсультироваться с начальством, но ожидание уже становилось невыносимым. Я повернулась и ушла, не приняв приглашения одного из егерей подвезти меня на машине. Я не могла больше видеть ни этих мух, роем облепивших язык оленя, ни этой голодной собаки. Мне казалось, с минуты на минуту труп начнет пахнуть и заразит тленом всех, кто находится вокруг.
 
    7 января, суббота
    Я уверена, что многие ненавидят Рождество, равно как многие терпеть не могут карнавалы, или многие жители Памплоны – праздник святого Фермина [17], или многие крестьяне – ужасные местные праздники, служащие оправданием всякого рода излишествам. Думаю, обычно в этом не осмеливаются признаться из страха прослыть занудами. Но если праздник – момент свободы, то первое правило – не заставлять праздновать того, кто не хочет. Я говорю это теперь, когда праздники закончились, потому что чувствовала себя очень несчастной. В первый раз родителей не было рядом. Я всегда проводила Рождество с ними, а когда мама умерла – с папой, и отсутствие их обоих так меня угнетало, что не хотелось искать никакой замены. Маркос предложил свою программу: два дня с его семьей, а потом новогодняя ночь – только мы вдвоем. Когда я намекнула, что с удовольствием поехала бы одна за границу, в какой-нибудь огромный город, где никого не знаю, он начал дико ревновать, у него испортилось настроение, так что пришлось принять его предложение. Лучше бы я этого не делала – потом несколько дней чувствовала себя подавленно. С ним мне было плохо, и хоть Маркос и не говорит, я знаю: он считает, что причина моей хандры – какой-то другой мужчина. Вдобавок ко всему один раз, когда зазвонил телефон, он снял трубку, а звонил Арменголь. Пришлось соврать, сказав, что это с работы, но думаю, я была не очень убедительна.
    В том, что люди называют приступами ревности, во вспышках внезапного гнева, которые обычно заканчиваются плачем и утешениями, нет ничего страшного. Я бы хотела, чтобы Маркос проявлял ревность таким образом, думаю, тогда я бы с ней легко справлялась. Как и прежде, все закончилось бы сексом, и его гнев растворился бы в оргазме, как кусок сахара в молоке. Но Маркос никогда не выказывает недовольства открыто. Он хранит его в себе, и, думаю, мне стало бы страшно, дай он однажды выход эмоциям, потому что, полагаю, для меня это все могло бы плохо кончиться. Мне кажется, ревность, которую не скрывают, превращает отношения в пламя; но скрытая ревность – в бесплодную пустыню.
 
    8 апреля, суббота
    Я привезла дневник с собой и впервые пишу в нем, находясь в Бреде, в отеле «Европа». Здесь хорошо, мне нравится убранство, тут нет этой старомодной навязчивости, какая бывает в испанских отелях, где на каждом углу стоят средневековые доспехи и повсюду развешаны гобелены. Я привезла из Мадрида столик – дома он был лишним – и столовую посуду, которая там ни к чему. Хотя это не полный комплект, она красивая, и ее рисунок с маленькими фруктами отлично подходит к дому. Я снова туда сходила. Уже сделана крыша, установлена сантехника, осталось совсем немного. Надо еще заменить электропроводку, чтобы можно было подключить бытовые приборы. Я все чаще бываю здесь, словно земля моих родителей теперь, когда их уже нет, притягивает меня с той же силой, с какой их отталкивала.
    Даже когда стоит сушь, Бреда очень красива. Ее пейзажи, озеро, хищные птицы и животные настолько завораживают, что о засухе просто забываешь, хотя она держится уже четверть года. Сейчас апрель, но поле сухое и земля твердая – вовсе не похоже на весну. Лишь по берегам озера – а оно отступило на восемь или десять метров – простирается узкая полоса свежести, словно зеленая каемка вокруг голубой воды, отделяющая ее от унылой желтой земли. По небу плыли большие черные апрельские тучи, и одну вдруг прорвало. Это был особенный момент, мистический, как крещение, после того, как все столько времени не видели дождя. Лес онемел, слушая шум капель. Растения, свернувшиеся и грязные от пыли, накопленной за четыре месяца, раскрыли свои листья, словно измученные жаждой люди в пустыне, которые под нежданным дождем, открыв рты, поднимают лица к небу, чтобы не дать песку поглотить всю воду. Это было прекрасно и жутко одновременно, потому что волшебство не продлилось и пяти минут; я провела их, спрятавшись под огромным дубом. Растения тянулись к небу, как влюбленная и обуреваемая желанием любовница, и всего несколько минут выставляли напоказ яркие краски, чтобы соблазнить его своей красотой. Потом облако удалилось, будто бессильный или надменный любовник, и земля снова съежилась, сухая и неудовлетворенная, разочарованная и жаждущая.
    Неистовство, с которым здесь появляются и исчезают краски, почти без полутонов, очень интересно с точки зрения живописи, и мне бы хотелось над этим поработать, как только закончу серию, посвященную наскальным рисункам. Сегодня я снова поднялась туда, наверх, целый час сидела одна и разглядывала их. На обратном пути со мной случилась небольшая неприятность, к счастью, без особых последствий. Чтобы не идти по длинной извилистой тропе, я пошла кратчайшим путем, прямо через кусты и камни. Это был очень неудобный и крутой спуск, но он сберег бы мне время и силы. Шагая по небольшому откосу, чтобы снова выйти на дорогу, я обо что-то споткнулась, сделала несколько шагов, пытаясь сохранить равновесие, но все равно упала на каменистую землю. По краям дороги срезали ладанник, чтобы в случае пожара избежать распространения огня. Из земли остались торчать пяти– или десятисантиметровые обрубки, которые, высохнув, затвердели, как камень, а если они еще срезаны под углом, то превращаются в опасные колышки, которые поранили не одного оленя. Случалось, они прокалывали даже автомобильное колесо. Все это я узнала позже от Малины, егеря. Мне повезло: он появился на своем джипе, едва я встала с земли; рана на ноге оказалась глубокой, потому что я упала как раз на такой колышек.
    Это второй случай, когда он появляется сразу же, как только со мной в заповеднике что-нибудь приключается; так было и в тот день, когда мы с Маркосом чуть не устроили пожар. Сегодня я была благодарна за то, что он рядом, потому что испугалась, как бывает, когда с нами что-то не так, а мы одни и неоткуда ждать помощи. Сейчас, делая записи, я вдруг подумала, что ангел-хранитель появлялся не случайно, но тотчас отмахнулась от странной мысли. В конце концов, это его работа – смотреть, как бы чего не произошло, и помогать тем, кто находится в зоне его наблюдения.
    В машине у него была аптечка. Он помог мне остановить кровь, продезинфицировал и перевязал рану. Так как кровотечение продолжалось, он заставил меня сесть в джип и повез в больницу в Бреду, где мне наложили пять швов.
    Я пишу все это в отеле, нога на стуле – так она меня почти не беспокоит. Надеюсь, завтра, когда надо будет ехать в Мадрид, смогу вести машину. Вот и прошла половина недели.
    Я думаю об этом Молине. Несмотря на его простоватость, несмотря на двусмысленность его взглядов и некоторую грубость рук, когда он обрабатывал мне рану, он внушает приятное чувство уверенности: чувство, что рядом с ним никогда не истечешь кровью.
 
    16 апреля, воскресенье
    Здравствуй, мой тайный, секретный и медленно заполняющийся Дневник!
 
    21 мая, воскресенье
    Пишу ночью, лежа в кровати. Воскресенье. Все еще болит голова. Похмелье у меня всегда тяжелое. Днем позвонил Маркос, хотел встретиться, но я сказала, что плохо себя чувствую. Так как было неохота вступать в объяснения, я попыталась что-то наплести, но мои отговорки его не убедили. Он повесил трубку рассерженный, и не знаю уж, чего он там себе думает. Но как рассказать ему о вчерашней пьянке с двумя художниками-геями, о кокаине, стриптизе, хохоте до рассвета? Человеку, который не пьет, не курит и к тому же гордится этим. В такие дни я спрашиваю себя, почему нам бывает хорошо вместе, если мы такие разные.