- Это ясно, очевидно и бесспорно! - воскликнул папаша Планта. - Беглецов надо искать во Франции.
   - Да, сударь, во Франции, - ответил Лекок, - вы совершенно нравы. Подумаем же теперь, где и как можно укрыться во Франции.
   В провинции? Разумеется, нет.
   В Бордо, например, приезжий сразу привлекает всеобщее внимание, а ведь Бордо - один из крупнейших наших городов. Лавочники на Интендантском рву, топчущиеся у дверей своих магазинчиков, переговариваются, глядя на него: «А это что еще за господин? Вы его знаете?»
   Правда, есть два города, где можно остаться незамеченным: это Марсель и Лион. Но оба они очень далеко, и путь до них долгий. А с тех пор, как появился электрический телеграф, железная дорога стала чрезвычайно опасна для беглецов. Правда, бегство убыстряется. Казалось бы, это хорошо, но, входя в вагон, вы отрезаете себе все пути к спасению и до самого прибытия остаетесь в пределах досягаемости полиции.
   Треморель понимает все это не хуже нас с вами. Поэтому исключим все провинциальные города. Исключим заодно Лион и Марсель.
   - Но значит, в провинции вообще невозможно спрятаться?
   - Простите, одна возможность все же есть. Нужно просто-напросто купить вдали от всех городов, вдали от железной дороги, небольшое имение и поселиться там под вымышленным именем. Однако это превосходное средство недоступно нашему герою: оно требует известной подготовки, на которую этот негодяй не мог отважиться, - за ним следила жена.
   Таким образом, поле поисков на удивление сужается. Отбросим заграницу, провинцию, большие города, деревни; остается Париж. Да, сударь, искать Тремореля нужно в Париже.
   Лекок разглагольствовал с таким апломбом, так авторитетно - точь-в-точь учитель математики, выпускник педагогического училища, который, стоя у черной доски с мелом в руках, успешно доказывает ученикам, что две параллельные прямые никогда не пересекутся.
   Старый судья слушал внимательнее любого школяра. Впрочем, он уже привык к необычайной проницательности сыщика и перестал изумляться. Последние двадцать четыре часа он только и делал, что следил за рассуждениями и догадками Лекока, и успел уже уловить механизм его расследования, пожалуй, даже усвоил его метод. Подобный ход рассуждений уже казался ему совершенно естественным. Теперь ему были понятны многие успехи нынешней сыскной полиции, казавшиеся ему раньше сущими чудесами.
   Но поле поисков, которое, по словам Лекока, сузилось, все еще представлялось ему необъятным.
   - Париж велик, - заметил он.
   Сыщик широко улыбнулся.
   - Париж огромен, - отвечал он, - но здесь я как дома. Иерусалимская улица рассматривает весь Париж в увеличительное стекло, как натуралист - муравейник.
   Вы, конечно, можете меня спросить: почему же в Париже не перевелись еще профессиональные преступники?
   Ах, сударь, нас душит законность. Мы, к сожалению, в городе не хозяева. Закон заставляет нас пускать в ход только самое изысканное оружие против негодяев, которые не гнушаются никакими средствами. Прокуратура связывает нас по рукам и ногам. Но поверьте, как бы ни были хитры жулики, мы в тысячу раз хитрее.
   - Однако Треморель, - перебил папаша Планта, - находится вне закона, у нас есть постановление о его аресте.
   - А что толку? Разве оно дает мне право взять и обыскать любой дом, если я подозреваю, что он там скрывается? Нет. Если я приду к кому-нибудь из бывших друзей графа Эктора, он захлопнет дверь у меня перед носом. Во Франции, сударь, против полиции ополчился не только преступный мир, но и порядочные люди.
   Всякий раз, стоило Лекоку напасть на эту тему, он увлекался и договаривался до самых удивительных вещей. Его обида была так же глубока, как несправедливость общества. Сознавая, как много важных услуг оказала обществу полиция, он не мог не возмущаться при мысли о его неблагодарности.
   К счастью, в тот миг, когда он совсем уже распалился, ему на глаза внезапно попалась подушечка с булавками.
   - Черт меня побери. - воскликнул он, - я позабыл об Экторе!
   Папаша Планта, которому за неимением иного выхода, пришлось переждать этот всплеск негодования, ни на минуту не забывал об убийце, о соблазнителе Лоранс.
   - Вы говорили о том, - напомнил он, - что Тремореля нужно искать в Париже.
   - И говорил сущую правду, - как ни в чем не бывало подхватил Лекок. - Я пришел к выводу, что беглецы прячутся где-то здесь, может быть, через две улицы от нас, может быть, в соседнем доме. Итак, продолжим наши рассуждения о том, где их следует искать.
   Эктор слишком хорошо знает Париж, чтобы надеяться, что сможет хотя бы неделю скрываться в гостинице или в меблированных комнатах. Он знает: и роскошные отели вроде Мериса, и дешевые номера, такие, как «Улитка», находятся под особым наблюдением префектуры.
   Собираясь прожить некоторое время в городе, он, безусловно, позаботился снять квартиру в каком-нибудь приличном доме.
   - Месяц или полтора месяца назад он несколько раз ездил в Париж.
   - Тогда и сомнений быть не может. Он снял квартиру под вымышленным именем, заплатил заранее и теперь спокойно живет там.
   При этих словах на лице папаши Планта отразилось жесточайшее разочарование.
   - Я более чем убежден, сударь, - печально заметил он, - что вы правы. Но не значит ли это, что негодяй для нас недосягаем? Неужели придется ждать, пока он случайно попадется нам в руки? Ведь не станете же вы обыскивать один за другим все дома в Париже!
   У сыщика задергался кончик носа, украшенного золотыми очками, и мировой судья, подметивший, что это подергивание служит хорошей приметой, снова воспрял духом.
   - Ума не приложу… - начал он.
   - Позвольте, - перебил Лекок, - но, сняв квартиру. Треморель наверняка позаботился об обстановке.
   - Разумеется.
   - Причем на обстановку он не поскупился. Во-первых, он любит роскошь и в средствах не стеснен, во-вторых, он похитил юную девицу - не может же он из богатого отцовского дома перевезти ее в какую-то трущобу! Бьюсь об заклад, их гостиная обставлена не хуже, чем в «Тенистом доле».
   - Увы, какая нам от этого польза!
   - Да провалиться мне на этом самом месте, польза огромная, сударь, вы сейчас в этом убедитесь. Эктору нужно много мебели, причем хорошей мебели, - не к старьевщику же он за ней обратится! Ему некогда вести переговоры с улицей Друо, не с руки ездить в Сент-Антуанское предместье. Следовательно, он прибег к услугам какого-нибудь торговца мебелью.
   - Значит, нам нужен модный торговец мебелью.
   - Э, нет, в этом случае Треморель рискует, что его узнают, а он наверняка действует под вымышленным именем, под тем же, на какое снял квартиру. Он отыскал какого-нибудь хорошего, но скромного мебельщика, сделал заказ, установил срок и заплатил вперед.
   Мировой судья не удержался от радостного возгласа - теперь он начал понимать.
   - Этот мебельщик, - продолжал Лекок, - наверняка запомнил богатого клиента, который не торговался и уплатил наличными. Он узнает его, если увидит.
   - Прекрасная мысль! - вскричал папаша Планта, вне себя от возбуждения. - Скорее же добудем портреты Тремореля, пошлем кого-нибудь в Орсиваль за фотографиями.
   На губах у Лекока заиграла легкая улыбка, означавшая всякий раз, что сыщику снова удалось блеснуть своим искусством.
   - Не извольте беспокоиться, господин судья, - отвечал он, - я принял меры. Вчера, осматривая замок, я сунул в карман три фотографии этого негодяя. А сегодня утром выписал из Боттена фамилии и адреса всех парижских торговцев мебелью. Я разделил их на три списка. И сейчас трое моих подчиненных, имея при себе по фотографии и по списку, ходят от мебельщика к мебельщику и спрашивают: «Не вы ли продали мебель этому человеку?» Как только кто-нибудь из них ответит «да», можете считать, что граф у нас в руках.
   - Да он и впрямь у нас в руках! - воскликнул папаша Планта, бледнея от волнения.
   - Еще нет, не будем радоваться заранее. Возможно, Эктор оказался предусмотрительнее, чем мы полагаем, не пошел к мебельщику сам. Тогда дело затянется. Но не думаю, едва ли он был так осторожен.
   Тут Лекок умолк. Жануй уже в третий раз отворила дверь кабинета и возвестила своим роскошным басом:
   - Кушать подано!
 
   Бывшая узница Жануй оказалась бесподобной кухаркой, папаша Планта сразу же это понял. Но он не был голоден, и кусок не лез ему в горло. Он не мог думать ни о чем, кроме плана, который хотел предложить Лекоку, и не в силах был избавиться от тягостного чувства, с каким мы обычно приступаем к делу, на которое решились скрепя сердце. Напрасно сыщик, большой любитель поесть, как все люди, у которых энергия бьет черев край, пытался развеселить гостя; напрасно подливал ему в бокал превосходное бордо, полученное в дар от одного банкира за то, что Лекок изловил его кассира, решившего прогуляться в Брюссель вместе со всей наличностью.
   Старый судья, по-прежнему молчаливый и печальный, отделывался односложными ответами. Он собирался с духом, чтобы заговорить, но всякий раз ребяческое самолюбие в последний миг замыкало ему уста.
   Идя к Лекоку, он не предполагал, что его будут одолевать эти бессмысленные, как он сам понимал, сомнения. Он говорил себе: «Войду и с порога все выложу». А теперь на него напала неподвластная рассудку стыдливость, которая заставляет старика краснеть и не дает ему исповедоваться в своих слабостях перед молодым человеком.
   Боялся ли он показаться смешным? Нет. Его чувство было неуязвимо для сарказма и для насмешливой улыбки. Да и чем он рисковал? Ничем. Разве этот полицейский, которому он не смел признаться в своих тайных помыслах, не догадывался о них сам? Лекок с первой минуты прочел их у него в душе, а потом и вырвал у него признание.
   Вошла Жануй и сказала:
   - Сударь, пришел полицейский из Корбейля, звать Гулар, хочет с вами поговорить. Впустить?
   - Впусти и приведи сюда.
   Послышался лязг засовов и дверной цепочки, вслед за чем в столовую вошел Гулар.
   Любимый полицейский г-на Домини нарядился в самое лучшее платье, надел белоснежное белье и самый высокий пристежной воротничок. Он почтительно застыл, не смея шелохнуться, как подобает старому вояке, усвоившему у себя в полку, что почтительность выражается в умении стоять но стойке смирно.
   - Какого черта тебя принесло, - свирепо обратился к нему Лекок, - и кто посмел дать тебе мой адрес?
   - Сударь, - ответствовал Гулар, явно смущенный таким приемом, - нижайше прошу меня простить. Я прислан доктором Жандроном, он велел передать господину орсивальскому мировому судье это письмо.
   - В самом деле, - вмешался папаша Планта, - вчера вечером я попросил Жандрона известить меня депешей о результатах вскрытия, а поскольку я не знал, в какой гостинице остановлюсь, то позволил себе оставить ему для этого ваш адрес.
   Лекок тут же хотел отдать гостю письмо, которое принес Гулар.
   - Распечатайте сами! - предложил судья. - Какие там секреты…
   - Согласен, - отвечал сыщик, - но давайте вернемся в кабинет.
   Потом он позвал Жануй и приказал ей:
   - Накорми этого парня. Ты сегодня завтракал?
   - Немного заморил червячка, сударь.
   - В таком случае подкрепись да выпей бутылочку за здоровье.
   Вернувшись вместе с папашей Планта в кабинет и затворив за собой дверь, сыщик воскликнул:
   - А теперь посмотрим, что нам пишет доктор.
   Он вскрыл конверт и прочел:
   -  «Дорогой Планта! Вы просили меня послать вам депешу; я решил, что лучше уж черкну вам наспех письмецо и велю доставить его прямо нашему волшебнику…»
   - О! - пробормотал Лекок, прервав чтение. - Право же, наш доктор слишком добр, слишком снисходителен…
   Однако комплимент, видимо, пришелся ему по сердцу. Он продолжал:
    - «Сегодня в три часа ночи мы приступили к эксгумации тела бедняги Соврези. Разумеется, я более всех скорблю об этом достойнейшем, прекрасном человеке, погибшем при таких ужасных обстоятельствах, но, с другой стороны, не могу не радоваться этой единственной в своем роде, великолепной возможности произвести крайне важный опыт и получить подтверждение действенности моей чувствительной бумаги…»
   - Чертовы ученые! - с возмущением вскричал папаша Планта. - Все они одинаковы!
   - Что за беда? Мне очень понятны подобные чувства - они от нас не зависят. Разве я сам остаюсь равнодушен, когда мне попадается хорошенькое убийство?
   И, не дожидаясь ответа, он продолжил чтение письма:
    - «Опыт обещал быть тем более доказательным, что аконитин принадлежит к тем алкалоидам, которые упорно не поддаются обнаружению при обычном анализе.
    Вам знаком мой метод? Исследуемое вещество, растворенное в двух частях спирта, я довожу до высокой температуры, потом осторожно переливаю жидкость в плоский сосуд, на дне которого находится бумага, пропитанная моими реактивами.
    Если бумага не меняет цвета - значит, яда нет. Если цвет изменился - значит, имеется яд.
    В нашем случае моя бумага светло-желтого цвета должна была покрыться, если мы не ошиблись, коричневыми пятнами или даже полностью окраситься. в коричневый цвет.
    Прежде всего я объяснил суть опыта судебному следователю и экспертам, которых прислали, чтобы они мне ассистировали.
    Ах, друг мой, какой успех! Как только я начал капать спиртовой раствор, бумага окрасилась в изумительный темно-коричневый цвет. Это доказывает, что ваш рассказ был абсолютно точен.
    Вещество, которое я исследовал, оказалось буквально насыщено аконитином. Даже у себя в лаборатории, ставя на досуге опыты, я ни разу еще не получал столь очевидных результатов.
    Предвижу, что на суде будут делаться попытки оспорить доказательность моих опытов, у меня есть средства для контроля и проверочной экспертизы полученных результатов, так что я сумею переубедить любого химика, который вздумал бы мне возражать.
    Полагаю, любезный друг, что вы разделяете со мной то чувство законной гордости…»
   Тут терпение папаши Планта истощилось.
   - Неслыханно! - в ярости воскликнул он. - Клянусь вам, это ни в какие ворота не лезет! Подумать только, ведь яд, который он обнаружил в останках Соврези, похищен из его же лаборатории! Впрочем, о чем я говорю: эти останки для него не более чем «исследуемое вещество»… И вот он уже воображает себя в суде разглагольствующим о достоинствах своей чувствительной бумаги!
   - И ведь он совершенно прав, предполагая, что ему будут возражать.
   - Да, а покуда он с полным хладнокровием занимается исследованиями, опытами, анализами, поглощен своей омерзительной стряпней - кипятит, фильтрует, готовит аргументы для спора…
   Лекок совершенно не разделял негодования мирового судьи.
   Пожалуй, ему даже пришлась по вкусу перспектива ожесточенных споров. Он заранее наслаждался яростной научной борьбой, напоминающей знаменитый диспут между Орфила и Распайлем*, между провинциальными и парижскими химиками.
    [* Имеется в виду подобный спор медиков Матео Орфила»87-1853) и Франсуа Распайля (1794 - 1878) на процессе Мари Каппель-Лафарж, отравившей своего мужа (1840).]
   - Разумеется, - заметил он, - если этот грязный негодяй Треморель выдержит характер и будет отрицать отравление Соврези - а это в его интересах - нам предстоит присутствовать на великолепном процессе.
   Это короткое слово «процесс» внезапно положило конец долгим колебаниям папаши Планта.
   - Ни в коем случае, - вскричал он, - ни в коем случае нельзя допустить такого процесса!
 
   Лекока, казалось, смутила эта неожиданная пылкость столь спокойного, уравновешенного, сдержанного судьи. «Эге, - подумал он, - тут-то я все и узнаю». Вслух он произнес:
   - Но как же без процесса?
   Папаша Планта стал бледнее своей сорочки, его била нервная дрожь, внезапно охрипший голос прерывался.
   - Я готов отдать все свое состояние, - проговорил он, - лишь бы избежать публичного судебного разбирательства. Да, все состояние и жизнь впридачу, хотя она никому не нужна. Но как избавить от суда этого мерзавца Тремореля? Какую уловку изобрести? Только вы, господин Лекок, вы один способны удержать меня на краю ужасной бездны, дать мне совет, протянуть руку помощи. Если есть хоть какое-то средство, вы найдете его, вы меня спасете…
   - Но, сударь… - начал было сыщик.
   - Ради бога, выслушайте меня, и вы все поймете. Я буду искренен и чистосердечен, как наедине с собой, и вам станут понятны мои колебания, недомолвки - словом, все мое поведение со вчерашнего дня.
   - Слушаю вас, сударь.
   - Невеселая это история. Я дожил до тех лет, когда судьба человека, как говорится, уже устоялась, и вдруг смерть отняла у меня жену и двух сыновей, всю мою радость, все мои упования в этом мире. Я оказался один, подобно потерпевшему кораблекрушение в открытом море, и не было ни одного обломка вокруг, за который я мог бы уцепиться. Я был словно тело без души, но вот случай привел меня в Орсиваль.
   В Орсивале я встретил Лоранс. Ей только что исполнилось пятнадцать лет, и никогда еще в одном создании божьем не соединялись такой ум, грация, невинность и красота.
   Я подружился с Куртуа, и вскоре Лоранс стала мне как дочь. Конечно, я и тогда уже ее любил, но сам себе в этом еще не признавался, сам себя не понимал. Она была такая юная, а у меня уже волосы поседели. Я тешил себя мыслью, что питаю к ней отцовские чувства, а она и впрямь любила меня, как отца. Сколько блаженных часов я провел, слушая ее милый лепет, ее простодушные признания! Когда я видел, как она бегает по дорожкам моего сада, обрывает розы, которые я для нее выращивал, опустошает мою оранжерею, я был счастлив и благодарил бога за бесценный дар - жизнь. В ту пору я мечтал до конца дней своих быть рядом с нею, я охотно воображал себе, как она выйдет замуж за достойного человека, который сумеет дать ей счастье, а я, который был раньше поверенным тайн молоденькой девушки, останусь другом взрослой женщины. Я только потому и заботился о своем состоянии - а оно немалое, -что думал о ее будущих детях: я копил деньги для них. Бедная Лоранс, бедная девочка!
   Лекоку что-то не сиделось в кресле: он ерзал, кашлял, утирался платком, рискуя стереть весь грим. Словом, он был растроган больше, чем хотел показать.
   - Однажды, - продолжал папаша Планта, - мой друг Куртуа сказал мне, что подумывает о браке дочери с графом де Треморелем. В тот день я понял, как глубоко люблю ее. Мне пришлось изведать жесточайшие муки, которые невозможно описать. Это было как огонь, который долго тлел и вдруг, когда отворили окно, вспыхнул и охватил весь дом. Каково это - сознавать себя стариком и любить дитя! Я думал, что сойду с ума. Я звал на помощь доводы рассудка, смеялся над собой, да где там! Разве разум или сарказм могут победить страсть? «Старый ты, жалкий селадон, - убеждал я себя. - Как тебе не стыдно, молчи лучше!» И я страдал молча. В довершение всего, Лоранс избрала меня поверенным своих тайн - какая пытка! Она навещала меня, чтобы поговорить об Экторе. Все в нем восхищало ее. Ей казалось, что он особенный, не такой, как все, - с ним даже сравнивать никого нельзя. Она восторгалась тем, как он сидит на лошади, каждое его словцо казалось ей верхом изысканности. Я сходил с ума, это верно, но и она сошла с ума тоже.
   - И вы знали, сударь, что за мерзавец этот Треморель?
   - Увы, тогда я об этом не подозревал. Какое мне, в сущности, было дело до этого человека, гостившего в «Тенистом доле»! Но в тот день, когда я узнал, что он хочет похитить мое драгоценнейшее сокровище, что ему отдают Лоранс, я решил его изучить. Если бы оказалось, что он достоин ее, это принесло бы мне хоть некоторое утешение. Поэтому я начал за ним наблюдать, как вы наблюдаете за преступником, которого выслеживаете. Сколько раз в ту пору я ездил в Париж, пытаясь проникнуть в его жизнь! Я занялся вашим ремеслом, расспрашивал всех, кого знал, и чем больше узнавал о графе, тем сильнее его презирал. Так я проник в тайну его свиданий с мисс Фэнси, догадался о его отношениях с Бертой.
   - И молчали?
   - Да, молчал из соображений чести. Разве вправе я был из-за своей смехотворной, безнадежной любви обесчестить друга, разрушить его счастье, погубить жизнь? Я молчал, ограничившись тем, что рассказал Куртуа о мисс Фэнси, но он только посмеялся над этой, как он выразился, интрижкой. Когда же я отважился на несколько неодобрительных слов о Тремореле при Лоранс, она попросту перестала меня навещать.
   - Ах, господии Планта! - вскричал сыщик. - Мне бы недостало ни вашего терпения, ни вашего великодушия.
   - Просто вы моложе, сударь. Да что там говорить, я люто возненавидел Тремореля. Видя, как три столь разные женщины без памяти любят его, я задавался вопросом: «Да чем же он их так пленил?»
   - Да, - пробормотал Лекок, отвечая на невысказанную мысль старика, - женщины часто заблуждаются, они судят о людях не так, как мы.
   - Сколько раз, - продолжал судья, - сколько раз я мечтал, как вызову его на дуэль и убью! Но тогда Лоранс не пустила бы меня на порог. И все-таки я, наверно, заговорил бы, но тут Соврези заболел, а потом умер. Я знал, что он взял со своей жены и графа слово вступить в брак, знал, что у них есть ужасная причина сдержать данное ему слово, и вообразил, что Лоранс спасена. Увы, я ошибся. Она погибла окончательно. Однажды вечером, минуя дом мэра, я увидел, как какой-то человек перелез через ограду и пробрался к нему в сад. Этот человек был Треморель, я сразу его узнал. Меня охватила безумная ярость, я поклялся, что дождусь его и убью. Я ждал его, но он так и не вышел всю ночь.
   Папаша Планта закрыл лицо руками. Сердце его разрывалось при воспоминании об этой чудовищной ночи, когда он поджидал человека, чтобы убить его.
   Лекок затрясся от негодования.
   - Однако этот Треморель - отпетый мерзавец! - вскричал оп. - Его низостям, его злодеяниям невозможно найти оправдание. А вы, сударь, хотите вырвать его из рук правосудия, спасти от каторги или эшафота, где ему самое место!
   Старый судья медлил с ответом.
   Как всегда бывает в минуты душевных потрясений, он не знал, какой довод привести первым из множества доводов, теснившихся у него в голове. Ему казалось, слова бессильны выразить то, что он чувствовал. Ему хотелось бы вложить в одну-единственную фразу все, что было у него на душе.
   - Какое мне дело до Тремореля? - проговорил он наконец. - Разве я о нем забочусь? Останется он в живых или умрет, спасется или окончит жизнь на площади Рокетт - какая мне разница!
   - Тогда почему же вы так боитесь суда?
   - Дело в том…
   - Или вы, как друг семьи, сожалеете о громком имени, которое окажется обесчещено и покрыто позором?
   - Нет, сударь, но я забочусь о Лоранс, я непрестанно думаю об этом милом создании.
   - Да ведь она не сообщница его, она ничего не знала, в этом не может быть никаких сомнений; она не подозревала, что ее возлюбленный убил свою жену.
   - Конечно, - возразил папаша Планта, - Лоранс ни в чем не виновата, она всего лишь жертва гнусного распутника. Но так или иначе, ей грозит более жестокая кара, чем ему. Если Тремореля потащат в суд, ей придется давать показания вместе с ним, если не как обвиняемой, так в качестве свидетельницы. И кто знает, возможно, дойдет и до того, что суд усомнится в ее непричастности? Станут допытываться, в самом ли деле она не имела понятия о готовящемся убийстве, да и не она ли подстрекала убийцу. Берта была ее соперницей - значит, она должна была ненавидеть Берту. Если бы я сам был следователем, у меня несомненно возникли бы подозрения против Лоранс.
   - С моей и вашей помощью, господин судья, она неопровержимо докажет, что ни о чем не знала, что была бесчестным образом обманута.
   - Допустим, но все равно ее ославят, на ней навсегда останется клеймо! Все равно ей надо будет приходить в суд, подвергаться допросу председательствующего, рассказывать прилюдно о своем несчастье и о своем позоре. Разве ей не придется отвечать, где, как и когда свершилось ее падение, что говорил ей соблазнитель, когда и сколько раз у них были свидания? Поймите: она решилась объявить о своем самоубийстве, понимая, что родные могут этого не перенести. Разве не так? Ей придется объяснить, какими угрозами или посулами он добился от нее исполнения этого ужасного замысла, который, безусловно, принадлежит не ей. И наконец, ужаснее всего, что ей придется при всех признаться в том, что она любила Тремореля.
   - Нет, - возразил сыщик, - не будем преувеличивать. Вы знаете не хуже меня, что правосудие принимает бесконечные меры предосторожности, чтобы доброе имя тех, кто ни в чем не повинен, не пострадало.
   - Какие там меры предосторожности! Да разве с нынешней дурацкой гласностью судебных прений можно сохранить что-либо в тайне? Даст бог, вам удастся тронуть сердца судей; но удастся ли вам смягчить полсотни щелкоперов, которые, едва узнав об орсивальском убийстве, принялись чинить перья и готовить бумагу? Разве газеты, вечно готовые наброситься на пикантные подробности и потешить нездоровое любопытство толпы, не заинтересовались уже этим делом? Да неужто в угоду нам они поступятся скандальным судебным процессом, которого я так опасаюсь и который привлечет внимание всей страны из-за благородного происхождения и богатства обвиняемого? В этом деле есть все, что обеспечивает успех подобным драмам, - и адюльтер, и отравление, и месть, и убийство. Лоранс привнесет романтический, сентиментальный элемент. Она, моя девочка, станет героиней нашумевшего судебного процесса! Она возбудит всеобщий интерес, как любят выражаться читатели «Гаэетт де трибюно». Стенографы станут отмечать, сильно ли она покраснела и сколько раз всплакнула. Пойдут состязания, кто лучше опишет ее внешность, одежду, поведение. Газеты разберут ее по косточкам, как уличную женщину, и каждый читатель получит возможность к ней прикоснуться. Это ли не гнусность? А позор, а насмешки! Ее дом будут осаждать фотографы, а если она откажется позировать, возьмут портрет какой-нибудь потаскухи. Она захочет спрятаться, но где? Какие решетки, какие запоры укроют ее от жадного любопытства толпы? Она станет знаменитостью. Честолюбивые кабатчики будут слать ей письма с предложениями поступить к ним кассиршей, а страдающие сплином англичане через господина де Фуа* станут предлагать ей руку и сердце. Какой стыд, какое горе! Надо ее спасти, господин Лекок, а для этого надо, чтобы ее имя не было названо. Возможно ли это? - спрашиваю я вас. Отвечайте!