- Тоже без диплома?
   Костоправ напустил на себя высокомерный вид.
   - Сам по себе кусок пергамента еще не делает человека ученым, - изрек он. - Я дипломированных ветеринаров не боюсь. Животных я изучаю на пастбищах и в хлеву. Ежели надо вскрыть нарыв, вылечить овцу от вертячки или от овечьей оспы, то тут мне равных нет.
   Голос мирового судьи становился между тем все благожелательнее.
   - Знаю, - продолжал папаша Планта, - вы человек искусный и с большим опытом. Да вот совсем недавно доктор Жандрон, у которого вы служили, расхваливал мне вашу сообразительность.
   Костоправ нервно вздрогнул, что не укрылось от папаши Планта, продолжавшего как ни в чем не бывало:
   - Кстати, наш дорогой доктор уверял меня, что никогда ему не попадался столь понятливый помощник, как вы. «Робло, - говорил он, - обнаружил такие способности и такую склонность к химии, что не хуже моего может произвести многие труднейшие реакции».
   - А чего ж! Мне хорошо платили, вот я и старался, а к образованию я всегда тянулся.
   - И у господина Жандрона вы прошли хорошую школу, мэтр Робло: он занимается интереснейшими исследованиями. Особенно примечательны его исследования ядов и опыты с ними.
   Костоправ уже не в силах был скрыть тревогу и старательно прятал глаза.
   - Да, - ответил он, чтобы что-нибудь сказать, - мне приходилось наблюдать весьма занятные опыты.
   - Ну что ж, - заметил папаша Планта, - вам с вашей любовью к образованию и с вашей любознательностью посчастливилось: в ближайшее время доктору предстоит весьма занимательное исследование, и можно не сомневаться, что он привлечет вас в качестве помощника.
   Мэтр Робло был достаточно хитер и уже несколько минут назад догадался, что этот разговор, вернее, допрос, затеян неспроста. Но зачем? Чего добивается мировой судья? Костоправ терялся в догадках, чувствуя, как им невольно овладевает страх. При мысли о том, на сколько невинных с виду вопросов он уже ответил и к чему они клонились, он задрожал.
   Он решил схитрить и перевести разговор в другое русло, объявив:
   - Я всегда готов услужить своему бывшему хозяину, если у него есть во мне нужда.
   - Нужда будет, не сомневайтесь, - отвечал папаша Планта и небрежным топом, странно противоречащим колючему взору, которым он сверлил орсивальского костоправа, добавил: - Дело будет интереснейшее, зато и трудное. Предстоит эксгумация тела господина Соврези.
   Робло был готов услыхать нечто ужасное и призвал на помощь все свое мужество. И все же имя Соврези прозвучало для него как удар грома; сдавленным голосом он пролепетал:
   - Соврези!
   Панаша Планта отвернулся от него и, не глядя, продолжал рассеянным голосом, каким говорят о погоде:
   - Да, придется эксгумировать Соврези. У полиции появились подозрения - вечно она что-нибудь подозревает, - что он умер не совсем естественной смертью.
   Костоправ прислонился к стене, чтобы не упасть.
   - С этим делом, - говорил между тем судья, - обратились к доктору Жандрону. Вы знаете, он нашел реактив, позволяющий обнаружить присутствие любого алкалоида в исследуемых тканях. Я слышал от него о какой-то чувствительной бумаге…
   Робло делал героические усилия, пытаясь оправиться от удара и обрести прежнюю уверенность.
   - Методы доктора Жандрона мне известны, - пробормотал он, - но я не могу взять в толк, на кого падают подозрения, о которых упомянул господин мировой судья.
   Теперь у папаши Планта уже не оставалось сомнений.
   - Насколько я понимаю, это не просто подозрения, - отвечал он. - Как вы знаете, госпожа де Треморель была убита; разбирая ее бумаги, полиция обнаружила письма, более чем убедительное признание, расписки и многое другое…
   Костоправу было уже все ясно; однако у него еще хватило духу заметить:
   - Ну и ну! Будем надеяться, что служители правосудия заблуждаются.
   И столько силы было в этом человеке, что, хотя он весь дрожал от нервного возбуждения, как осиновый лист, он добавил, растянув свои тонкие губы в некое подобие улыбки:
   - Госпожа Куртуа не идет, а меня ждут дома. Я зайду завтра. Мое почтение господину мировому судье и всей честной компании.
   Он вышел, и вскоре песок во дворе заскрипел под его подошвами. Робло шел, спотыкаясь, как пьяный.
 
   Едва костоправ удалился, г-н Лекок бросился к папаше Планта и снял перед ним шляпу.
   - Сдаюсь, сударь, - сказал он, - и склоняюсь перед вами; вы сравнялись с моим наставником, великим Табаре.
   Сыщик был окончательно покорен. В нем проснулся артист: перед ним было настоящее, громкое преступление, одно из тех, что утраивают тираж «Газетт де трибюно». Разумеется, Лекоку недоставало многих деталей, он не нашел еще отправной точки, но в общих чертах дело было ему уже ясно.
   Уловив метод мирового судьи, он шаг за шагом проследил работу мысли этого столь изощренного наблюдателя и обнаружил в деле, которое представлялось г-ну Домини столь простым, множество осложнений. Его тонкий ум, привыкший распутывать клубок умозаключений, увязывал воедино все обстоятельства, обнаруженные днем, и, надо сказать, сыщик от души восхищался папашей Планта.
   Глядя на портрет, он думал: «Вдвоем с этим хитрецом мы сумеем объяснить все». Однако и ему не хотелось ударить в грязь лицом.
   - Сударь, - сказал он, - пока вы допрашивали этого прохвоста, который еще понадобится нам в дальнейшем, я тоже не терял времени зря. Я заглянул во все углы и нашел вот этот клочок бумаги.
   - Ну?
   - Это конверт от письма мадемуазель Лоранс. Вам известно, где живет тетка, к которой она поехала погостить?
   - По-моему, в Фонтенбло.
   - Ну вот, а на конверте парижский штемпель, почтовое отделение на улице Сен-Лазар; разумеется, штемпель еще ничего не доказывает…
   - Тем не менее это какой-то след.
   - Это еще не все. Я позволил себе прочесть письмо мадемуазель Лоранс - оно лежало на столе.
   Папаша Планта невольно насупился.
   - Да, - продолжал Лекок, - быть может, это было не совсем деликатно с моей стороны, но в конце концов цель оправдывает средства. Так вот, сударь, вы тоже читали это письмо и, вероятно, размышляли над ним, изучали почерк, вчитывались в каждое слово, исследовали построение фраз…
   - А! - вскричал судья. - Значит, я не ошибся: вам пришла в голову та же мысль, что мне!
   И, окрыленный надеждой, он схватил обе руки полицейского и сжал их, словно встретил старого друга.
   Но тут послышались шаги на лестнице, и разговор их прервался. В дверях стоял доктор Жандрон.
   - Куртуа засыпает, - сообщил он, - ему уже лучше. Надеюсь, все обойдется.
   - Тогда мы здесь больше не нужны, - сказал мировой судья. - Пойдемте. Господин Лекок, должно быть, умирает от голода.
   Он отдал кое-какие распоряжения слугам, ждавшим в вестибюле, и вышел, увлекая за собой обоих спутников.
   Сыщик успел сунуть в карман письмо несчастной Лоранс и конверт от письма.
 

X

 
   Дом орсивальского мирового судьи невелик и тесен - это дом мудреца.
   Три просторные комнаты на первом этаже, четыре на втором, чердак и мансарды для слуг - только и всего. Все говорит о непритязательности человека, который, удалившись от житейских бурь, ушел в себя и давно уже нерестал придавать какое бы то ни было значение окружающим его вещам. Некогда красивая мебель постепенно обветшала, протерлась и так и не была обновлена. Со шкафов отвалились резные украшения, часы остановились, сквозь продранную обшивку кресел лезет конский волос, гардины пятнами выцвели на солнце.
   Только библиотека свидетельствует о каждодневных заботах ее хозяина. На прочных полках книжных шкафов из резного дуба стоят рядами тома, демонстрируя шагреневые корешки с золотым тиснением. На откидной доске у камина лежат любимые книги папаши Планта, молчаливые друзья его одиночества.
   Единственная роскошь, которую позволил себе мировой судья, - это оранжерея, огромная, поистине королевcкая оранжерея, оснащенная всеми современными усовершенствованиями, какие только можно себе представить.
   Здесь весною он высаживает в ящики с просеянной землей семена петунии. Здесь растут и благоденствуют представители экзотической флоры, которыми Лоранс любила украшать свои жардиньерки. Здесь цветут сто тридцать шесть видов дрока.
   В доме живут еще двое слуг - вдова Пти, кухарка и экономка, и садовник от бога, отзывающийся на имя Луи.
   Правда, шума от них немного, и дом не кажется оживленней, но это потому, что папаша Планта сам немногословен и не терпит пустой болтовни. Тишина здесь - закон.
   О, поначалу для мадам Пти это было сущее мучение. Она по натуре болтлива, болтлива до того, что в дни, когда ей ни с кем не удавалось посудачить, она с отчаяния шла к исповеди: исповедаться - это ведь тоже возможность выговориться.
   Раз двадцать она готова была бросить место, но всякий раз ее удерживала мысль о верном доходце, на три четверти честном и законном.
   Дни шли за днями, и постепенно мадам Пти приучилась держать язык на привязи, свыклась с кладбищенским безмолвием.
   Но бес свое возьмет. Мадам Пти отводила душу вне дома, наверстывала упущенное в обществе соседок. Нет, она недаром почиталась в Орсивале самой большой сплетницей и болтуньей. Про нее говорили, что языком она способна горы своротить.
   Итак, вполне можно понять ярость мадам Пти в тот роковой день, когда убили графа и графиню де Треморель.
   В одиннадцать, сбегав разузнать о новостях, она приготовила завтрак, но хозяина не было.
   Она ждала час, два, пять и все держала на очаге воду для яиц всмятку, но хозяина не было.
   Тогда она решила послать на розыски Луи, но тот, погруженный, как все исследователи, в собственные мысли, и начисто лишенный любопытства, предложил ей сходить самой.
   В довершение же всего дом осаждали соседки, которые, полагая, что мадам Пти все известно, жаждали новых сведений. А какие сведения она могла им сообщить?
   В пятом часу, решительно отказавшись от приготовления завтрака, она принялась стряпать обед. Но, увы! На новой орсивальской колокольне пробило восемь, а хозяин не возвращался.
   В девять, совершенно, по ее выражению, изведясь, она грызла в кухне Луи, который только что полил сад и теперь, не обращая на нее внимания, молча хлебал суп из тарелки. И тут прозвенел звонок.
   - Наконец-то явился! - воскликнула мадам Пти. Но это был не хозяин, а какой-то мальчишка лет двенадцати, которого мировой судья прислал из «Тенистого дола» предупредить мадам Пти, что он пригласил на ужин двух гостей, которые останутся ночевать.
   От такого известия экономка-кухарка чуть не лишилась чувств.
   За пять лет папаша Планта впервые пригласил гостей на ужин. За этим приглашением явно кроется нечто необычное. И раздражение, и любопытство мадам Пти, можно сказать, удвоились.
   - В такой поздний час заказывать ужин! - ворчала она. - Да о чем он думает? - Но тут же, сообразив, что время не терпит, она напустилась на Луи: - Ты что сидишь сложа руки? Ну-ка, быстренько сверни головы трем цыплятам, посмотри, не поспели ли в оранжерее хоть несколько кистей винограда, и принеси из подвала варенья!
   Приготовление ужина было в самом разгаре, когда раздался новый звонок.
   На сей раз пришел Батист, слуга мэра. Он держал в руках саквояж Лекока и был в весьма скверном расположении духа.
   - Примите. Это велел принести сюда субъект, который с вашим хозяином.
   - Какой субъект?
   У Батиста, которого никто никогда не бранил, до сих нор болела рука после пожатия Лекока, и зол он был до крайности.
   - Откуда мне знать! Могу только предположить, что это фараон, присланный из Парижа для расследования убийства в «Тенистом доле». По мне, так полное ничтожество, скверно воспитан, груб, а уж выглядит…
   - Но кроме него с хозяином еще кто-то?
   - Да, доктор Жандрон.
   Мадам Пти не терпелось вытянуть из Батиста хоть какие-нибудь новости, однако он спешил домой, чтобы узнать, что там происходит, и потому ушел, так ничего и не рассказав.
   Прошло больше часа, и разъяренная мадам Пти заявила Луи, что немедленно вышвырнет ужин в окно, но тут наконец появился мировой судья в сопровождении обоих приглашенных.
   На всем пути от дома мэра они не обменялись ни словом. После всех потрясений этого вечера, в той или иной мере выбивших каждого из колеи, все трое чувствовали необходимость поразмыслить, прийти в себя, успокоиться.
   И когда они вошли в столовую, мадам Пти тщетно впилась глазами в лицо хозяина и его гостей - она ничего в них не прочла.
   Правда, что касается г-на Лекока, она была совершенно не согласна с Батистом, хотя и нашла, что вид у сыщика простодушный и даже немножко глуповатый.
   Само собой разумеется, во время ужина невозможно было обойтись без разговора, однако но общему молчаливому согласию и доктор, и Лекок, и папаша Планта не касались событий дня.
   Видя их такими умиротворенными, спокойными, беседующими о посторонних предметах, никто бы и не подумал, что совсем недавно они были свидетелями - да что там! - чуть ли не участниками таинственной драмы, разыгравшейся в «Тенистом доле». Правда, время от времени звучал вопрос, остававшийся без ответа, кто-нибудь бросал реплику, имеющую связь с недавними событиями, однако банальные фразы, которыми обменивались собеседники, не выдавали мыслей и чувств, таившихся за их словами.
   Луи, облачившийся в чистую блузу, с белой салфеткой на руке стоял позади сотрапезников, откупоривал бутылки и наливал вино. Мадам Пти, принося очередное блюдо, задерживалась в столовой гораздо дольше, чем требовалось, держа ушки на макушке, и всякий раз старалась оставить дверь приоткрытой.
   Бедняжка! За такое короткое время она состряпала великолепный ужин, но никто этого не заметил.
   Нет, разумеется, Лекок не отставлял тарелку, ранние овощи произвели на него самое приятное впечатление, и тем не менее, когда Луи водрузил на стол корзину с золотистыми гроздьями винограда - девятого июля! - на его губах, губах гурмана, не появилось и тени улыбки.
   Ну а доктор Жандрон, наверно, даже затруднился бы сказать, что он ест.
 
   Обед приближался к концу, и папаша Планта уже начал нервничать, присутствие прислуги сковывало его. Он подозвал экономку:
   - Подадите нам в библиотеку кофе и вместе с Луи можете быть свободны.
   - Но господа ведь не знают, где их комнаты, - запротестовала мадам Пти, так как это разрешение, произнесенное тоном приказа, рушило все ее планы разведать новости. - И потом, им может что-нибудь понадобиться.
   - Я сам разведу их по комнатам, - отрезал мировой судья, - и покажу или подам все, что им понадобится.
   Мадам Пти пришлось подчиниться, и все перешли в библиотеку.
   Папаша Планта достал коробку гаванских сигар и предложил гостям:
   - Думаю, перед сном кстати будет выкурить по штучке.
   Лекок старательно выбрал самую светлую и лучше всего свернутую сигару, закурил и сказал:
   - Вы, господа, можете ложиться, а мне предстоит бессонная ночь. Но, прежде чем сесть за писанину, я хотел бы задать несколько вопросов господину мировому судье.
   Папаша Планта поклонился в знак того, что он готов ответить.
   - Нам надо подвести итог, - предложил сыщик, - и свести воедино наши наблюдения. Мы знаем не так уж много, чтобы прояснить это чрезвычайно темное дело, с каким я давно уже не сталкивался. Положение угрожающее, а время не терпит. От нас зависит судьба нескольких невинных, против которых имеются улики, вполне достаточные, чтобы вырвать у любого состава присяжных вердикт: «Да, виновен». У нас с вами есть система, но ведь у господина Домини тоже, и его система, надо признать, базируется на вещественных фактах, тогда как наша построена лишь на достаточно спорных ощущениях.
   - Ну, господин Лекок, у нас есть кое-что посущественнее ощущений, - возразил папаша Планта.
   - Согласен с вами, - поддержал его доктор, - но это еще нужно доказать.
   - И докажу, тысяча чертей! - воскликнул Лекок. - Дело запутанное, трудное - тем лучше! Да окажись оно простым, я тут же возвратился бы в Париж, а завтра прислал вам кого-нибудь из своих подчиненных. Легкие задачки я оставляю детям. Мне нужна неразрешимая загадка, чтобы разрешить ее, борьба, чтобы показать свою силу, и препятствия, чтобы их преодолеть.
   Папаша Планта и доктор не верили своим глазам. Сыщик словно преобразился.
   Нет, внешне это был тот же самый человек с желтоватыми волосами и бакенбардами, в заурядном сюртуке, но взгляд, голос, выражение и даже черты лица - все изменилось. Глаза сверкали, в голосе появилась звонкость и даже какой-то металлический призвук, величественная поза подтверждала дерзостность мысли и безоговорочную решимость.
   - Вы же понимаете, господа, что люди вроде меня идут в полицию отнюдь не ради нескольких тысяч франков в год, которые платит мне префектура. Вез призвания становятся бакалейщиками. Я же в двадцать лет, получив основательное образование, поступил расчетчиком к одному астроному. Это было уже кое-что определенное, общественное положение. Мой хозяин платил мне семьдесят франков в месяц и кормил обедом. За это я обязан был покрывать цифрами несколько квадратных метров бумаги в день.
   Лекок раскурил потухающую сигару, с интересом поглядывая на папашу Планта, и продолжал:
   - Но, представьте себе, я почему-то не считал себя самым счастливым человеком в мире. Да. забыл вам сказать о двух своих небольших недостатках: я любил женщин и любил азартные игры. В мире нет совершенства
   Тех семидесяти франков, что я получал у астронома, мне было мало, и, исписывая бумагу колонками цифр, я мечтал быстро разбогатеть. Для этого, в сущности, имеется всего один способ: присвоить принадлежащее другому человеку, но ловко, чтобы не попасться. И вот об этом я думал с утра до вечера. Мой изобретательный ум рождал сотни планов, друг друга удачнее. Вы поразились бы, расскажи я вам хоть малую толику того, что я тогда придумывал. Если бы большинство воров обладало моими способностями, слово «собственность» пришлось бы вычеркнуть из словарей. Все меры предосторожности, вплоть до несгораемых шкафов, оказались бы бесполезны. Но, к счастью для собственников, преступники глупы. В Париже, столице разума, мазурики способны лишь грабить да обирать пьяных. Позор!
   «Куда он клонит?» - думал доктор Жандрон. поглядывая то на сыщика, то на папашу Планта, который внимательно слушал и в то же время, казалось, был погружен в собственные мысли.
   - И однажды я испугался своих планов. Только что я изобрел маленькую операцию, которая давала возможность изъять у любого банкира двести тысяч без всякого риска и с такой же легкостью, с какой я выпиваю глоток кофе. Я сказал себе: «Мой милый, если так будет продолжаться, то рано или поздно ты от идеи перейдешь к ее осуществлению». Но, по счастью, я родился честным человеком и потому, решив использовать способности, которыми наделила меня природа, через неделю распрощался с астрономом и поступил в префектуру. Боясь стать вором, я стал сыщиком.
   - И довольны такой переменой? - поинтересовался доктор Жандрон.
   - Да, сударь, пока что не раскаиваюсь. Я счастлив, так как свободно и с пользой применяю свои способности в расчетах и дедуктивном мышлении. Жизнь для меня безумно интересна: ведь над всеми моими страстями преобладает одна - любопытство. Я любопытен. Есть люди, помешанные на театре. В какой-то мере я отношусь к ним. Но только я не понимаю, как можно получать наслаждение от жалкой выдумки, столь же похожей на жизнь, как рампа похожа на солнце. Сопереживать чувствам, изображаемым лучше или хуже, но все-таки вымышленным, мне представляется противоестественной условностью. Как! Вы способны хохотать над шуточками комика, которого вы знаете как заботливого отца семейства? Вы сострадаете печальной судьбе отравившейся актрисы, хотя знаете, что, выйдя из театра, встретите ее на бульваре? До чего же это ничтожно!
   - Закроем театры! - хмыкнул доктор Жандрон.
   - Я придирчивей или, если угодно, пресыщенней, чем остальная публика, - продолжал Лекок, - и мне нужны подлинные комедии или реальные трагедии. Общество - вот мой театр. Мои актеры искренне смеются, плачут настоящими слезами.
   Совершено преступление. Это пролог.
   Прихожу я - начинается первый акт. С одного взгляда я охватываю мельчайшие детали мизансцены. Затем стараюсь постичь побудительные причины, расставляю действующих лиц, соотношу эпизоды с главным событием, связываю воедино все обстоятельства. Такова экспозиция.
   Вскоре действие завершается, нить моих умозаключений приводит меня к преступнику. Я его установил, арестовал и передал правосудию.
   Наступает кульминация: обвиняемый борется, выворачивается, пытается сбить нас с толку, но судебный следователь, которому я дал в руки оружие, уличает его. Преступник обеспокоен, он в смятении, хотя пока не признается.
   А сколько вокруг этого главного героя второстепенных персонажей! Сообщники, подстрекатели, друзья, враги, свидетели. Одни чудовищны, страшны, мерзки, другие карикатурны. А вы и не подозреваете, что в ужасном тоже бывает комическое.
   И вот суд - последняя картина моей пьесы. Выступает прокурор, произносит речь, но ведь это я снабдил его идеями: его фразы - всего лишь узоры, вышитые по канве моего рапорта. Председательствующий опрашивает присяжных - о, какое волнение! Решается судьба моей драмы. Присяжные отвечают: «Невиновен». И это конец: моя пьеса провалилась, и я освистан. Но если они отвечают: «Да, виновен», - значит, моя пьеса превосходна, мне аплодируют, и я торжествую. Не говорю уж о том, что завтра я могу пойти повидать своего главного актера, потрепать его по плечу и сказать: «С тобой покончено, старина! Я сильней тебя».
   Непонятно было, говорит Лекок искренне или играет комедию. И вообще, какова цель этой исповеди?
   Словно не замечая изумления слушателей, он взял новую сигару и прикурил ее от лампы. А потом то ли по расчету, то ли случайно поставил лампу не на стол, а на камин. Причем так, что лицо сидящего папаши Планта благодаря широкому абажуру оказалось освещено, а лицо сыщика, тем паче что он продолжал стоять, оставалось в тени.
   - Без ложной скромности должен признаться, - продолжал Лекок, - меня освистывали крайне редко. И тем не менее я не так самодоволен, как может показаться. У меня, как у всякого человека, есть своя ахиллесова пята. Демона игры я победил, но перед женщиной спасовал. - Лекок испустил глубокий вздох и безнадежно пожал плечами, как человек, смирившийся с судьбой. - Такие вот дела. Есть женщина, для которой я всего лишь простодушный болван. Да, я, сыщик, гроза воров и убийц, который раскрывал хитрости преступников всех континентов, который вот уже десять лет сражается с преступлениями и пороками, который стирает грязное белье нашего развращенного общества, который измерил глубину человеческой низости, я, все знающий, все повидавший, все постигший, я, Лекок, веду себя с этой женщиной как доверчивый и наивный младенец. Она обманывает меня, я это вижу, но она уверяет меня, что я ошибаюсь. Она мне лжет, я это знаю, доказываю… и верю ей.
   - Это страсть, - тихо и печально промолвил он, - которую годы не гасят, а лишь разжигают, а чувство стыда и бессилия делают только жарче. Ты любишь, и уверенность, что надежды на ответную любовь нет, приносит такую безмерную боль, какую, не испытав, не поймешь. Бывают периоды отрезвления, и тогда смотришь на себя со стороны и начинаешь рассуждать. «Нет, - говоришь себе, - это невозможно. Она еще почти дитя, а я, можно сказать, старик». Но в глубине души, превозмогая голос рассудка, воли и опыта, все-таки тлеет искорка надежды, и ты думаешь: «А вдруг?» И ждешь. Чего? Чуда? Но оно не приходит. И все равно надеешься.
   Лекок умолк, словно не в силах продолжать от избытка нахлынувших чувств.
   Папаша Планта продолжал курить сигару, методично, через равные промежутки времени выдыхая дым, но лицо его страдальчески сморщилось, глаза влажно блестели. Руки вздрагивали. Он встал с кресла, переставил лампу с камина на стол и снова сел.
   И тут доктора Жандрона осенило, каков тайный смысл этой сцены. Только что сыщик, в общем-то не слишком удаляясь от правды, разыграл одну из самых коварных пьес своего репертуара, а дальше идти счел ненужным. Тем не менее он узнал то, что хотел выведать.
   После нескольких секунд молчания Лекок вздрогнул, словно приходя в себя, и вытащил часы.
   - Черт побери! - воскликнул он, - Я тут болтаю, а время идет.
   - А Гепен сидит в тюрьме, - заметил доктор.
   - Ну, мы его оттуда вытащим, сударь, - ответил сыщик, - если только он невиновен, поскольку я дописал это мое дело, этот мой, если вам угодно, роман, причем без единого пропуска. Хотя имеется один факт, исключительной важности, который сам я не способен разъяснить.
   - Какой же? - поинтересовался папаша Планта.
   - Могло ли случиться так, что графу де Треморелю было жизненно необходимо отыскать нечто - документ, письмо, бумагу, короче, некий предмет небольших размеров, спрятанный в его доме?
   - Это вполне возможно, - ответил папаша Планта.
   - Мне нужна уверенность.
   Папаша Планта с секунду размышлял.
   - Ну что ж, - промолвил он, - я уверен, абсолютно уверен, что в случае внезапной смерти жены граф де Треморель готов был бы разрушить дом, чтобы найти некую бумагу, о которой он точно знал, что она находится у графини, и которую я держал в руках.
   - Тогда вот вам драма, - вступил в разговор Лекок. - Приехав в «Тенистый дол», я, как и вы, господа, был поражен чудовищным разгромом, устроенным там. Так же, как вы, я сперва подумал, что этот кавардак - художественный прием. Я заблуждался. Более внимательный осмотр убедил меня в этом. Правда, убийца, чтобы внушить нам, будто там действовала шайка безумцев, все растерзал, изрубил мебель, вспорол кресла. Но среди этих проявлений намеренного вандализма мне удалось обнаружить непроизвольные следы аккуратного, тщательного, я бы даже сказал, терпеливого обыска. Не правда ли, все создавало впечатление, будто здесь работали случайные грабители. Мебель, которую можно было просто открыть, изрублена топором; ящики, вовсе не запертые, и те, в замочных скважинах которых торчали ключи, взломаны. Это ли не свидетельство безумия? Нет, поскольку проверено каждое место, где могло быть спрятано письмо. Повсюду валялись ящики, но зазоры между полозьями для ящиков и стенками мебели тщательно проверены, и я убедился в этом, обнаружив на пыли, которая там неизбежно скапливается, отпечатки пальцев. Книги свалены кучей на полу, но каждую из них прежде трясли, а некоторые с такой яростью, что даже порвали переплеты. Каминные полки на своих местах, но все они поднимались. И обивка кресел вспорота вовсе не ради удовольствия - в них искали. Быстро подтвердившаяся уверенность, что здесь велись лихорадочные поиски, поначалу поколебала мои подозрения. С одной стороны, я думал: преступники искали спрятанные деньги. Значит, они не имели отношения к дому.