Страница:
Хотя постепенно приходило понимание, что лучшего ждать не стоит, очень уж подходила она Копилину и верила в него, как никто, и готова была пойти за ним хоть в Америку. Да и о магазинах можно было забыть. Казало ему, что она не будет ему в тягость, разве что три её опрометчивых раза (Леночка утаила ещё четыре) будут мучить, но Копилин уже прочитал классиков и рад был пострадать, ему мало было неустроенности, скитаний, ненависти к очередям, ему хотелось переломить себя и через три леночкиных раза (а он подозревал, что три - это не все), он желал победить этот жалкий инстинкт ревности.
Он выстоял пять месяцев, хотя чуть не сошел с ума, когда через третьих лиц дознался о двух нелепостях. И он бы выпрямился, не подкосился, если бы не Веня, этот чудесный человеческий экземпляр, не стал восьмым леночкиным разом (и шестым на счету у Копилина). И с той поры Леночка стала нормальной, а Копилин, вот странность, больным. Наверное, он все-таки по-настоящему влюблен в Леночку, если каждый день проходит для него в скрытых терзаниях.
Леночка спорила. Она всегда спорила и умела доказать. Тогда её душа горела революционными преобразованиями России, возвращениям к начальным идеям устройства общества. Тем же бредил Алексей. Это он подавал ей идеи, и она их развивала с удвоенной страстностью. За эти идеалы она с наслаждением сгорела бы на медленном огне. Он радовался находке человека, который понимает его с полуслова. Человек-Леночка всюду затевала разговоры, что всюду все не так, "будила спящее сознание масс", распинала "продажное лицемерие", "извращенный бюрократизм", доказывала на фактах и цитатах, что было так, а сейчас так, и нужно осуществлять так, "как было задумано". Копилин тоже доказывал, опираясь на источники, разве что не так страстно, как она. Его тогда уже начинал интересовать сам человек, природа его. Леночка не поспевала за ним, она вооружалась уже оформившимися идеями, а процесс их эволюционного чередования был для неё ещё болезненнее, чем для Копилина. И вот в один прекрасный день добрый остаток идей о возврате к прежним идеалам исчез из его головы разом и навсегда. Этому, как ни странно, поспособствовала Леночка.
Они втроем сидели в комнатушке в этом самом кафе и спорили. Копилин вставлял две-три незначительных фразы и больше улыбался; глядя на жизнелюбивого Веню, он понимал, что человек не так-то прост, чтобы вот так взять и возвратиться к чему бы то ни было, тем более когда он уже сравнительно благополучно устроился. Чего-то там уравнивать, что-то ломать, когда бабка надвое сказала. У Вени маленькое наследство - дачка да машина, у Вени кое-какие доходы, масса полезных знакомств, но у Вени есть ещё и голова, которая любит, чтобы её гладили, и ещё у него нечто, выражаемое в понятиях "устойчивое лидерство" и "желание прожить насыщенно и долго". Да и Венины потребности в различной-преразличной информации полностью удовлетворяются. Он гармоничен и не виноват, что другие испытывают дискомфорт. Он не ограничивает себя, всегда может разобраться, где, что и почему, у него достаточное количество своих трудовых мнений по любым областям человеческой и природной деятельности. Он не фанат, что само по себе достойно уважения, и приносит какую-нибудь радость людям своим пением.
Но вот Леночка... Ах, эта Леночка! Лучше бы она не открывала этот крохотный изъян, если всего-навсего он просто любит поговорить с хорошенькими и даже красивыми женщинами, сам не зная, что разговоры эти, на любые темы, являются для него прелюдией к основному, так сказать, милой предпраздничной суетой, отчего основное, сам праздник, делается ещё более привлекательным и полным. Ну что в этом маленьком изъяне такого-разэтакого?
Вот и теперь его тон, мягкий и улыбчивый, обезоруживает Алексея, который ответно улыбается, проникаясь внутренним миром компанейского солиста. Этот дар проникновения будит в Алексее сначала смутные желания, затем непонятное волнение, нехорошие предчувствия. Его уже понемногу раздражает пылкость Леночки, её терминология и весь этот спор о счастье для всех, о добре и зле, о том, как затевалось и что получилось.
Но Леночке (тонкой, пылкой, дерзкой) необходимо утвердиться, она не может жить без причастности к чему-то глобальному, без открытия своего назначения, она вновь обрушивается лавиной доказательств на вкрадчивые возражения солиста. Он спорит умело и тонко, как никогда бы не смог спорить с мужчиной; и пылкость его просыпается медленно, и в глазах появляется блеск, видно, что любимая игра перед основным дарит его мысленным способностям дополнительные резервы. Как сладко после невыносимого жара парной шандарахнуться в холод бассейна! Или наоборот.
Этот накал влияет и на Леночку. Она запинается, краснеет, она все чаще оказывается в немом тупике перед его разумными доводами. Она так забавно разгневана (лапочка, крошечка, умница), она готова расплакаться, она ненавидит этот розовый улыбающийся рот, это пошлое монолитное мировоззрение, которое готово извратить, исказить, обесславить любую благородную идею; она готова убить, лишь бы так мерзко не надругивались над святым и над её Копилиным, волоска которого эта "жизнелюбивая" плоть не стоит.
Алексей пытался угомонить, но она уже была не внушаема. Эмоции залили её отчаявшееся сознание. Не доказать и уйти поверженной означало для неё гибель, это был этап, "или-или", назавтра она не смогла бы жить, когда наконец нашла то, что казалось ей по-настоящему высоким и чистым, обретя того, чей мир стал её жизнью и смертью, их будущим, смыслом появления на свет, после всех этих горьких разочарований, ошибок, идейной мути, презрений к себе - она вот сейчас на вершине убежденности и счастья должна поставить под сомнение (что для неё значило последний крах) душу и значение Копилина - да чтобы она вот так вот сдалась, да перед кем, да кем тогда она станет, да чтобы так просто расстаться с жизнью - нет! - никогда!
И тогда она всем своим дрожащим существом в ослепительном озарении прочувствовала это скрытое, этот тайный изъян, то, что ещё не оформилось в ней в понятиях, но было ясно уже без слов, когда она погибала, запинаясь и глупея в своих же глазах от гнева, она вдруг поняла, как она победит этого Веню; она прошла сквозь него молниеносным зарядом и ей, как день, стало ясно, к чему весь этот задор, к чему вся эта монументальная защита безразличных ему на деле философских крепостей.
Она даже привстала на цыпочки, краснея в своем праведном гневе и выпалила неожиданно для всех на какой-то торжествующей ноте:
- Хочешь, я докажу тебе, что ты никто?
Венны глаза вспыхнули и тут же померкли.
- Тебе не идея важна, - звонко сказала она, - у тебя не может быть идей, потому что натура у тебя низкая и вся в тесном ящике! И не воспринимает она ничего, то заставило бы тебя преодолевать её низменность.
Нет, Веня не обиделся. В споре с ним она не раз позволяла себе подобные выпады. Он и не считал их оскорбительными, ведь весь этот спор и игра были для него не более, чем свободное времяпрепровождение, и не самое лучшее к тому же.
Веня потянулся в обшарпанном кресле:
- Рад был бы познакомиться с вещественными доказательствами.
Копилин так и не смог понять, что с ним стряслось в тот момент. То ли после всех этих одуряющих дебатов, из которых, к тому же, он автоматически выключился, то ли после наркотического проникновения в Веню, или же от духоты и предчувствия смены идей, то ли он не захотел понять и допускать в сознание гибельных мыслей или ещё чего-то, - так или иначе, он не уловил тогда скрытого смысла и замешательства в её взгляде и на слова:
- Леш, выйди пожалуйста, я ему сейчас докажу, - кивнул, встал и вышел.
Он минут пятнадцать прохаживался вдоль здания, курил, ни о чем не думал, пока не заметил у обочины новенький "Мерседес". Это был первоклассный импорт, пахнуло заокеанией, и Копилин мигом лишился тревожных предчувствий, отдавшись созерцанию и фантазиям. Он не устоял, чтобы не обойти это блестящее творение несколько раз, разглядывал кресло и надписи на панелях приборов, он видел себя, летящим по улицам Филадельфии, среди каньенов и полей фермеров; мелькали небоскребы, световые рекламы, арки мостов, идеальная гладь асфальта увлекала за горизонт, менялись краски, неизменно было ощущение сбывшейся мечты и полноты грядущего.
...Он не заметил, как появилась Леночка. Она была бледна, красные пятна выступили на лбу и на щеках, но она так и светилась победой и жизнью.
- Я доказала, Леш, - немного устало сказала она, и он все понял.
Словно из тумана проступило Венино лицо, его глаза были бесстрастны и пусты.
- Да? - почему-то спросил Копилин.
- Да, - равнодушно сказал Вениамин, - я действительно оказался скотиной, меня нельзя пускать в лучшее общество, ваши идеалы мне...
Тут он осекся, заметив, что у Копилина неузнаваемо исказилось лицо.
- Я тебя понимаю, Коп, - с неподдельным пониманием продолжил он, - я не думал, что у вас так серьезно. Все произошло как-то стихийно, заданно, что ли. Я вообще ничего не соображал. Не думай, что мне это так приятно и необходимо. Ну и напьюсь я сегодня! Прости, старик!
И сказав "привет", он плавно двинулся прочь. Он уходил, дружественный, беззлобный, символ мужского образа, усредненный лидер и побежденный победитель.
- Постой, - окликнула его Леночка, - так ты не считаешь, что теперь так, как задумывалось?
Ей, бедняжке, нужно было, чтобы Копилин собственноушно познал результат её победы. Веня это понял и сказал все, что она хотела:
- О, Леночка! Я признаю поражение целиком и полностью, - он так сказал, и без того привлекая внимание прохожих, - я свинтус грандиозус, у меня в голове нет ни одной собственной мысли! Это так. Ты была права. Ты а не идея. Я не могу сейчас вываляться вот здесь в пыли у ваших ног, но доживать-то нужно. Удачи вам! Привет, Коп.
И он быстро исчез, шагнув в первый же попавшийся переулок.
- Я тебе сейчас все расскажу, - объявила Леночка.
Не стоит считать, что она ничего не понимала, теперь она чувствовала его боль и, может быть, гораздо сильнее, нежели он сам. У Копилина мелькнула робкая надежда - вдруг ничего не было, с чего он, в конце-концов, взял!
- Ну-у, - шепнул он, чуть разлепив сухие губы.
Она заторопилась:
- Я ему сказала: я - или его убеждения, я - или все самое чистое и будущее в нем. Он ответил - убеждения.
- Ну? - прохрипел Копилин.
- Тогда я расстегнула блузку. Я его предупредила, что если он выберет меня - это мое и его проклятие всем его настоящим и будущим словам, это его признание, что он скотина.
- Ну и? - задохнулся Копилин.
- Он выбрал меня, - с ужасом прошептала Леночка, окунувшись в его непереносимую боль.
Легко можно было представить, как далее развивались события, если ещё учесть, что когда Копилина захлестывала ярость, он боялся самого себя.
Но все последующие несчастья и полусумасшествия Леночки пустяки в сравнении с тем, что однажды Копилин сам ощутил себя на месте Вени, когда собственноручно прощупал стены, дно и потолок своей натуры, и не будь старика Бенедиктыча, не пробить бы ему дыр в этом ящике и не просочиться бы сквозь щели новым, быть может, неограниченным веществом. Есть смысл предупредить, что грядущие страдания Копилина могут восприниматься ещё более комичными, чем нынешние, так что желающим курьезности и забав можно уже сейчас приготовить улыбки, ухмылочки, смешки, бурканье, кряхи, хохот, фырканье и прочие атрибуты веселья.
* * *
Наконец я не выдержал и уступил Зинаиде дом на неопределенное время. Хорошо, что в 1997 году государство сдавало желающим комнаты приличного типа. Я обзавелся раскладушкой и, почувствовав себя в безопасности, два дня отводил душу, но на третий день меня стал преследовать Зинаидин смех. И тогда я вновь шел в свой дом, дабы посмотреть, что там творится. Я не знаю, что со мной сделалось. Зинаида, как огромный камень, легла на моем пути. Я топтался перед ним и погибал.
"Что толкает её на поиск истины?" - задавал я себе мучительнейший вопрос, ибо я видел и знал, что ничего на этом свете не появляется без причин или зря.
Чем дальше и больше она писала, тем туманнее делалось у меня в голове. Я слушал новые главки романа и болезненно вздрагивал на каждом предложении в тупом переживании, что чего-то недопонимаю, что дело идет к истине, а я все больше слепну и глохну. Я комплексовал, чувствуя себя умственно неполноценным. В каждом персонаже "Истины" я начинал видеть гигантский аллегорический смысл, но чаще, словно выпадая из бытия, засыпал и тогда слышал унизительно-разоблачительную иронию Зинаиды:
- Вы, кажется, опять уснули, мущ-щина Веефомит. Слабоват у вас ум.
У меня началась нервная болезнь. Где-то совсем близко, рядом, продолжалась удивительная жизнь, полная перемен и открытий. Калужане, как всегда, испытывали небывалый подъем, ходили слухи, что наступит абсолютный мир, что вот-вот разоблачат последнего заевшегося паразита-начальника, и, наконец, каждому можно будет обрести покой, избавившись от страха быть подвергнутым шпыняниям и рычаниям. Открывалась и дальнейшая перспектива: передвигайся, куда хочешь, раскрывайся тем, что есть, развивайся поэтически, гармонически, атлетически. Действительно, времена невиданные наступали. Калужане и сама Зинаида говорили, что теперь критиковать-то нечего.
А я вот мучился Зинаидой, совсем забросил философию, космологию и космогонию. На звезды забывал смотреть. От слова "истина" у меня сводило скулы и урчало в животе. Но это что! Вскоре мелкая, отвратительная дрожь забегала насекомым под волосы на голове. Я чесался все яростнее и решил, что это действительно вши, искал и вычесывал, ужасаясь да какого запущенного вида дожился. Испробовал все средства и, пренебрегая опасностью облысения, развел все химикаты, какие имелись у соседки по комнате: шампунь, дуст, дихлофос, уксусную эссенцию, стиральный порошок и жидкость для очистки кухонных плит, сунул голову в этот раствор и держал, приговаривая: "как вам среда, а? Дохните, дохните!" И на какое-то время наступило облегчение. Но через день или два, когда я скромно сидел у Зинаиды и в мой дом стали стекаться на читку почитатели истины, зуд в волосах ввергнул меня в безумие. И если бы Зинаида не сказала тех слов, я, может быть, и продержался ещё день-другой, по крайней мере не получилось бы так ужасно. Но Зинаида сказала, стрельнув в меня парадоксальным взглядом:
- Ну что, Веефомит, покоя разум просит?
Вот тогда то я не выдержал. Говорят, что я кричал, чтобы шли вон, что я тоже человек, что хватит ползать и гнидовать, что если голову прокусишь, то все равно истину не познаешь, если и крови до отвала напьешься. Тяжко признавать, но, говорят, что я плакал и повторял: "Бог был плох, взял и сдох". Зинаида хохотала и, показывая на меня, провозгласила: "Вот такие разве могут оценить талантливую женщину. И это мущ-щи-на!" После чего я, совершенно потеряв контроль...
Впрочем, об этом не стоит. Я так думаю, что на мне в 1997 году закончилось безумие у мужчин из-за истины, которую постигала женщина. Сегодня такого уже никогда не случится.
Потом я долго спал, а когда проснулся, Зинаида попросила меня временно не являться на чтение романа. "Вы переутомились", - сказала она, и я кивнул.
Я оказался в тупике. Смех Зинаиды меня теперь не преследовал, я перешагнул камень. Но куда идти? Бенедиктыч не вылазил из мастерской. Лицо москвички покрыл туман. Я остался один. У меня не было веры, победная поступь разума казалось лишенной смысла. Кто бы мог подумать, что в тридцать восемь лет человек встанет посреди дороги, отвергнет свое призвание, оглянется назад, посмотрит вперед и увидит одну жалкую истину: пора уходить из этого мира. Смело смотря ей в глаза, я не мог не понимать, что для меня, такого, какой я жил, эта истина единственная. У меня, словно в мозгах случился, и после вихрей и сожжений там осталась пустота, я познал: жизнь не стоит жизни. Я был пуст. Мое кредо теперь и пугало меня и, вот странность, изумляло и приводило в восторг своей парадоксальностью: человеку дана жизнь, чтобы он понял, что она ему не нужна. Или даже так: человек ищет, чтобы ничего не найти. Или: ценности для обесценивания. Или же: страдать, чтобы познать, что твои страдания порождают новые муки. И все остальные парадоксы в этом же срезе. Суть одна - бесконечный фарс.
Я питался в своей новой комнате, варил макароны, посыпал их сыром, ел и плакал, вспоминая, как здорово их когда-то готовила москвичка. Тупо смотрел в стену, ходил на службу, где рассказывал студентам про оптимистов и пессимистов, где дарил зачёты, как скорлупу от семечек, заходил к Бенедиктычу, смотрел на счастливую Леночку, говорил с Копилиным об Америке, сидел в кресле и видел себя Копилиным, припоминал по просьбе Бенедиктыча всякую чепуху, что могу доставить удовольствие этому неутомимому чудаку, который, узнай мою парадоксальную истину, воспринял бы её как нечто умозрительно-философское, поставил бы её в ряд других, не пропитавшись истинным соком её гибельного смысла. А я пропитался и никого не хотел звать за собой, я молчал и день за днём сидел дома, энергия покидала моё тело, я худел, бледнел, синел, сделался вял и апатичен. Я кончился, и чтобы не быть обузой обществу (кому приятно созерцать мои истерики) решил больше не тянуть, покончить с жизнью. В 1997 году эта, теперь полностью устаревшая форма решения тупиковых жизненных проблем ещё имела место в трёх-четырёх умах, к сожалению.
Я выкурил в последний раз трубку, размазал по дну сидячей ванны семь тюбиков быстросохнущего прочнейшего клея, застегнулся на все пуговицы, лёг, вспомнил Леночку, Кузьму и москвичку, подождал, когда одежда приклеится, и когда всё сложилось как нельзя лучше, открыл кран и отбросил вентиль к двери. Но мои опасения о бунте инстинкта жизни оказались напрасными. Я всего один раз пошевелился и то потому лишь, что вода защекотала мне нежное местечко под подбородком. А так всё обошлось мужественно и без особых мучений. Сначала было больно, а потом - вполне терпимо.
* * *
- Пошли мнения, что в книге "Ожидание" не достаёт демонизма (опечатка, правильно: динамизма). - Счастливые финалы отменяет верховная интуиция. Словописец. - Тем, кто очень болезненно реагирует на комариные укусы, рекомендуются компрессы из тёртой сырой картошки. - Умосмешение (кровосмешение). - Ангел пролетел. - Открыто заведение, где можно побыть наедине с большим самородком золота, куском платины, посидеть в дорогих вещах и загримироваться под кого угодно. - Слово лечит и калечит.
Голубое.
Когда он пришёл, я уже плохо видел. На этот раз его облик узнаваемо выплыл из белой мутности, и я испугался.
- Ты?! Ах, это все-таки ты! - Задыхаясь, крикнул я. - Разве я тебя ждал! Разве ты - это он!
- Господь с тобой, - отвечал он, прикрывая одеялом мои дрожащие ноги, - кого тебе ждать, если не меня.
- Ты - он?! - хохотал я. - Ты, который лишил меня веры, любви, счастья, превративший мои пустые руки в крысиные лапки. Ты, который тыкал меня носом в мои мерзости? Уходи, или я тебя ударю.
- У тебя не хватит сил.
Я поднял руку, и она тут же бессильно упала, но я весь дрожал от ярости и ненависти к нему.
- Ты отнимаешь надежду, ты дразнишь призрачными обещаниями, ты рушишь! - хрипел я. - Ты ищешь одни гнойники и тычешь в них своим праведным пальцем. У меня есть светлое, да, оно было, но ты топтал его! Любой мой шаг тобой высмеян. Ты мне мешаешь, уйди, я не хочу тебя знать!
Наверное, я почти плакал. Мне виделось, как со стороны я похожу на прижатую кочергой пищащую в истерике крысу, но я продолжал, переступая все пределы:
- Это ты сделал меня одиноким и больным. Любуйся же с вершин своей победы. Тебе нужно было доказывать, что ты прав, что это ты талантливее и весь исключение. Ну и что! Это из-за тебя я остался без ничего! У меня была надежда на него, а пришёл ты, добивать то, что от меня осталось. Ну, соси же кровь из мертвеца, пей её!
Он маячил у меня перед глазами, и я уже не разбирал, кто это - тот, кого я знал, кто причинил мне вечное горе, оставив без надежд на человеческое счастье, лишивший покоя, чей путь всегда скрещивался с моим и чьё мироощущение требовало от меня сегодняшнего бессилия, или тот, кого я действительно ждал, кто мог бы излечить меня одним лишь взглядом. Я уже ничего не видел, когда спросил:
- Кто ты? Неужели я так и умру, уйду во мрак, а здесь все будет по-старому?
Он сказал:
- Молчи.
- Вся эта жизнь - какая-то насмешка надо мной, - бессильно шептал я в темноту, - неужели я должен вот так исторически жить изо дня в день среди всех, улучшать и создавать в бесконечность, оставаясь элементом вселенной? И это всё? Для чего, ради тебя, да!
Он говорил:
- Ты меня ждал, я знаю.
- Тогда скажи, во что мне верить?
И он отвечал:
- Верь в меня и помолчи пока.
Но меня несло, и я тихо рассказывал, какую сотворил себе месть, как изнурил плоть и не нашёл веру. Я не хотел смотреть и не открывал глаз. Я спрашивал, как там крыса. Он отвечал, что с ней всё в норме, он шутил, что мне просто нужно было заводить кошку.
- Ты знаешь, за что я тебя ненавижу? - спросил я.
Он промолчал. Наверное, не хотел этого знать. Но я говорил ему, что это он превратил мою душу в отвалы, где уже ничего не произрастёт, кроме злобы к самому себе.
- Ты мне доказывал, какой ты цельный и красивый, - шептал я, испытывая какое-то странное наслаждение, - и я увидел свою ничтожную участь. Я думал, вот теперь-то я изменюсь. Но с какой стати! Подобные мне не меняют ни кожи, ни сердца. У меня только ум, который может посмотреть на себя со стороны и ужаснуться. Ужаснуться и больше ничего!
- А что тебе ещё? - услышал я.
Как я ждал этого вопроса! Всё, что я ему ещё мог сказать, он уже понял, иначе бы не спросил.
- Я хочу тебя! - попытался я крикнуть. - Я хочу исчезнуть в тебе или быть тобой.
Я смеялся, бормоча, что хотел бы прожить капля за каплей всю его жизнь, дышать, смотреть и спать им, быть в нём, в его одиночестве, в каждом его движении, в любой мысли...
Много я ему наговорил. Я говорил всё, потому что всё можно было списать на бред. Да и не хотел я теперь бороться с крысой и ждать уже ничего не ждал. Он пришёл, как насмешка. И я хотел умереть шумно. Пусть он и через мою агонию перерастёт, раз он такой великий и цельный человечек.
Мне уже ничего не нужно было, я уже ничего не хотел, я выговорился, и не запомнил бы его ответ, если бы он не был так краток:
- Всё это возможно, - сказал он, и я понял, что и на этот раз я не заразил его ни состраданием, ни трагедизмом. Меня это задело сильнее, чем его ответ.
- Как это возможно! - открыл я глаза.
- Воображение соображения, - засмеялся он.
Да, именно засмеялся, может быть, точно так, как я, когда вывалил в бак крысе все свои припасы. Но у меня уже не было сил сопротивляться. Я закрыл глаза. А он сказал:
- Ты подумай об этом, когда окрепнешь. Испытай на каком-нибудь пустяковом примере. Вдруг и в тебе включится, если ты, конечно, действительно этого хочешь. А пока выпей вот это.
И он поставил рядом со мной тарелку с бульоном.
* * *
Вырви глаз, оторви руку, отломай ногу. Это, конечно, полегче, и жить можно, а вот если, к примеру, глаза закрыты, руки не шалят, ноги не двигаются, а тем не менее в голове всякие образы и всё прочее, то тут-то и тупичок.
Голову Кузьме Бенедиктовичу нужно оторвать. При чём тут руки и глаза! Если голова его весь мир впускает, который, как все знают, ещё не так совершенен, как хотелось бы. И никто не может бросить в Кузьму Бенедиктовича камень.
Но лучше сначала о том, что Кузьма Бенедиктович сидел. Об этом и Леонид Строев не знает. Выпадал, бывало, чудный друг из его поля зрения, два-три года болтался где-то, а распространяться о своих похождениях не любил. Стеснялся или забывал. Сидел он давно и недолго. Тогда ещё за такое почему-то сажали. Год с чем-то, как злостный. Но не рецидивист. Самый безобидный уголовник. Могли бы и меньше на первый раз дать, если бы вёл себя поприличнее и не прикидывался тупым, как его посчитали судьи. Они его спрашивают: "Фамилия? Вы кто?" А он им: "Этот, как его... сознание человечества... в этом... в оболочке ощущений". Они ему: "Что вы нам головы морочите?" А он им: "Вы это... как его... мои органы, а я тоже ваш". Разозлил хороших людей. И дали полтора. Но благодаря безупречному поведению и природной смекалке, а также гуманности тамошних властей досрочно был выпущен. Все принимал как должное, суду после чтения приговора "большое спасибо" сказал, в лагере дешевый проект реконструкции зданий предложил. Проект приняли, и принес он экономии на девять тысяч рублей. Все там удивлялись, как это Бенедиктыч мог бичевать и лодырничать. Ни от каких работ не отлынивал, что говорили, то делал, как заведенный! Начальник лагеря дело его не раз перечитывал, все не мог поверить, как такой мастеровой гражданин мог два года не принимать участие "в социальном общественно-полезном производстве" , "тунеядничать", "паразитировать", потреблять, ничего не давая взамен. Вызывал его, спрашивал, но Кузьма Бенедиктович мало что помнил из прошлой жизни. "Завязал я, гражданин начальник", - говорил, как в фильмах слышал. Но тогда уже выходил он из состояния полусна, появилась та самая чарующая улыбка, и трубку он завел, сам сделал.
Слаб Кузьма Бенедиктович в юриспруденции и потому так опростоволосился. Думал, что если увлечен чем-то таким всепоглощающим, если проектируешь и фантазируешь, то можно и не поработать, погрузиться в свое, проверить идею со всех сторон. Увлекся, все слова и ценности забыл, все привычные понятия из головы выскочили. Проедал имущество, сначала чертил, а потом в уме все схемы держал, так было экономичнее. Забыл, что в обществе, а когда уж в животе слишком урчало, шел по домам, пиджаки и сорочки, сапоги и кастрюли продавать. Сердобольные старушки со своего пенсионного стола приносили. Износился и примелькался с бутылками из-под кефира, милиция два раза посетила, спрашивала: "Когда бросите порочный образ жизни? Когда будете устраиваться на работу?" Кузьма Бенедиктович смотрел, как из другого измерения, кивал и бормотал, с трудом подбирая забытые слова: "Пардон, каюсь, виноват, что прикажете, на днях-с." Но шли месяцы, и он до того обнищал, что как-то стоял возле остановки задумчивый, и жалостливая девушка двадцать пять копеек ему в ладонь сунула. После этого Кузьму Бенедиктовича часто можно было увидеть на железнодорожном вокзале, сидящего у входа в мужской и женский туалеты с перевернутой шляпой возле скрещенных на индийский манер ног. Его глаза были мутны и казались печальными, бороденка торчала клочьями, его засаленная одежда и молодые руки вызывали щемящее сострадание. Монетки звякали, и он иногда произносил: "Очень спасибо." Ему хватало сборов на три-четыре дня. На хлеб, чай, сахар и суп в пакетиках. Его фотографировали, одна старушка поцеловала ему руку (он сказал: "очень спасибо"), и шептали, что это блаженный. В те далекие времена можно было встретить Кузьму Бенедиктовича и в камерах предварительного заключения. Ему такие метаморфозы не доставляли никаких неудобств и переживаний. Главная деятельность кипела в голове, там было все - дисплеи, компьютеры, судьбы, события, страсти и люди. Кузьма Бенедиктович пахал, выкладывался, изводил себя до восьмого пота. И только уже будучи в лагере, одетым в шапочку и все остальное, он сознавал, что прожил далеко не образцовый кусок жизни. Но отныне идея была в принципе решена, взрывоопасное жжение прекратилось, и Кузьма Бенедиктович преобразился, он шутил, говоря: "Смотри-ка ты, мысли действительно заводят в места отдаленные от культурных центров!" Он не отчаялся, спросив, сколько ему осталось сидеть. С изголодавшимся социальным любопытством взялся изучать быт и личность арестантов, выяснять, что их сюда привело и куда после этого выведет. Он принял самое активное участие в жизни лагеря, пел и плясал, рассказывал о прошлом и обо всем, что знал. Его полюбили бичи и алкоголики. Он умел слушать. Ему теперь нужен был стол, на котором он смог бы разложить свои чертежи. А когда проект реконструкции был поддержан сверху, и начальника лагеря премировали, Кузьма Бенедиктович пил с ним в кабинете чай и говорил, посасывая трубку: "Нет, гражданин начальник, сюда я больше не ходок, как бы ни скучал по вам и вашим подопечным." "Молодца! - благодарил майор. - Теперь называй меня, дорогой Кузьма Бенедиктович, товарищем. А за твой дешевый проект ты получишь характеристику, по которой в любом месте сходу устроишься. С таким талантом просто жаль расставаться, молодца!" И растроганный начальник, пустив слезу, облобызал Кузьму Бенедиктовича. Он ещё долго ставил его в пример своему коллективу и сдержал слово, характеристика помогла, и покинув лагерь, заработав в тайге кое-что, Кузьма Бенедиктович прибыл в Москву, а потом оказался в Калуге.
Он выстоял пять месяцев, хотя чуть не сошел с ума, когда через третьих лиц дознался о двух нелепостях. И он бы выпрямился, не подкосился, если бы не Веня, этот чудесный человеческий экземпляр, не стал восьмым леночкиным разом (и шестым на счету у Копилина). И с той поры Леночка стала нормальной, а Копилин, вот странность, больным. Наверное, он все-таки по-настоящему влюблен в Леночку, если каждый день проходит для него в скрытых терзаниях.
Леночка спорила. Она всегда спорила и умела доказать. Тогда её душа горела революционными преобразованиями России, возвращениям к начальным идеям устройства общества. Тем же бредил Алексей. Это он подавал ей идеи, и она их развивала с удвоенной страстностью. За эти идеалы она с наслаждением сгорела бы на медленном огне. Он радовался находке человека, который понимает его с полуслова. Человек-Леночка всюду затевала разговоры, что всюду все не так, "будила спящее сознание масс", распинала "продажное лицемерие", "извращенный бюрократизм", доказывала на фактах и цитатах, что было так, а сейчас так, и нужно осуществлять так, "как было задумано". Копилин тоже доказывал, опираясь на источники, разве что не так страстно, как она. Его тогда уже начинал интересовать сам человек, природа его. Леночка не поспевала за ним, она вооружалась уже оформившимися идеями, а процесс их эволюционного чередования был для неё ещё болезненнее, чем для Копилина. И вот в один прекрасный день добрый остаток идей о возврате к прежним идеалам исчез из его головы разом и навсегда. Этому, как ни странно, поспособствовала Леночка.
Они втроем сидели в комнатушке в этом самом кафе и спорили. Копилин вставлял две-три незначительных фразы и больше улыбался; глядя на жизнелюбивого Веню, он понимал, что человек не так-то прост, чтобы вот так взять и возвратиться к чему бы то ни было, тем более когда он уже сравнительно благополучно устроился. Чего-то там уравнивать, что-то ломать, когда бабка надвое сказала. У Вени маленькое наследство - дачка да машина, у Вени кое-какие доходы, масса полезных знакомств, но у Вени есть ещё и голова, которая любит, чтобы её гладили, и ещё у него нечто, выражаемое в понятиях "устойчивое лидерство" и "желание прожить насыщенно и долго". Да и Венины потребности в различной-преразличной информации полностью удовлетворяются. Он гармоничен и не виноват, что другие испытывают дискомфорт. Он не ограничивает себя, всегда может разобраться, где, что и почему, у него достаточное количество своих трудовых мнений по любым областям человеческой и природной деятельности. Он не фанат, что само по себе достойно уважения, и приносит какую-нибудь радость людям своим пением.
Но вот Леночка... Ах, эта Леночка! Лучше бы она не открывала этот крохотный изъян, если всего-навсего он просто любит поговорить с хорошенькими и даже красивыми женщинами, сам не зная, что разговоры эти, на любые темы, являются для него прелюдией к основному, так сказать, милой предпраздничной суетой, отчего основное, сам праздник, делается ещё более привлекательным и полным. Ну что в этом маленьком изъяне такого-разэтакого?
Вот и теперь его тон, мягкий и улыбчивый, обезоруживает Алексея, который ответно улыбается, проникаясь внутренним миром компанейского солиста. Этот дар проникновения будит в Алексее сначала смутные желания, затем непонятное волнение, нехорошие предчувствия. Его уже понемногу раздражает пылкость Леночки, её терминология и весь этот спор о счастье для всех, о добре и зле, о том, как затевалось и что получилось.
Но Леночке (тонкой, пылкой, дерзкой) необходимо утвердиться, она не может жить без причастности к чему-то глобальному, без открытия своего назначения, она вновь обрушивается лавиной доказательств на вкрадчивые возражения солиста. Он спорит умело и тонко, как никогда бы не смог спорить с мужчиной; и пылкость его просыпается медленно, и в глазах появляется блеск, видно, что любимая игра перед основным дарит его мысленным способностям дополнительные резервы. Как сладко после невыносимого жара парной шандарахнуться в холод бассейна! Или наоборот.
Этот накал влияет и на Леночку. Она запинается, краснеет, она все чаще оказывается в немом тупике перед его разумными доводами. Она так забавно разгневана (лапочка, крошечка, умница), она готова расплакаться, она ненавидит этот розовый улыбающийся рот, это пошлое монолитное мировоззрение, которое готово извратить, исказить, обесславить любую благородную идею; она готова убить, лишь бы так мерзко не надругивались над святым и над её Копилиным, волоска которого эта "жизнелюбивая" плоть не стоит.
Алексей пытался угомонить, но она уже была не внушаема. Эмоции залили её отчаявшееся сознание. Не доказать и уйти поверженной означало для неё гибель, это был этап, "или-или", назавтра она не смогла бы жить, когда наконец нашла то, что казалось ей по-настоящему высоким и чистым, обретя того, чей мир стал её жизнью и смертью, их будущим, смыслом появления на свет, после всех этих горьких разочарований, ошибок, идейной мути, презрений к себе - она вот сейчас на вершине убежденности и счастья должна поставить под сомнение (что для неё значило последний крах) душу и значение Копилина - да чтобы она вот так вот сдалась, да перед кем, да кем тогда она станет, да чтобы так просто расстаться с жизнью - нет! - никогда!
И тогда она всем своим дрожащим существом в ослепительном озарении прочувствовала это скрытое, этот тайный изъян, то, что ещё не оформилось в ней в понятиях, но было ясно уже без слов, когда она погибала, запинаясь и глупея в своих же глазах от гнева, она вдруг поняла, как она победит этого Веню; она прошла сквозь него молниеносным зарядом и ей, как день, стало ясно, к чему весь этот задор, к чему вся эта монументальная защита безразличных ему на деле философских крепостей.
Она даже привстала на цыпочки, краснея в своем праведном гневе и выпалила неожиданно для всех на какой-то торжествующей ноте:
- Хочешь, я докажу тебе, что ты никто?
Венны глаза вспыхнули и тут же померкли.
- Тебе не идея важна, - звонко сказала она, - у тебя не может быть идей, потому что натура у тебя низкая и вся в тесном ящике! И не воспринимает она ничего, то заставило бы тебя преодолевать её низменность.
Нет, Веня не обиделся. В споре с ним она не раз позволяла себе подобные выпады. Он и не считал их оскорбительными, ведь весь этот спор и игра были для него не более, чем свободное времяпрепровождение, и не самое лучшее к тому же.
Веня потянулся в обшарпанном кресле:
- Рад был бы познакомиться с вещественными доказательствами.
Копилин так и не смог понять, что с ним стряслось в тот момент. То ли после всех этих одуряющих дебатов, из которых, к тому же, он автоматически выключился, то ли после наркотического проникновения в Веню, или же от духоты и предчувствия смены идей, то ли он не захотел понять и допускать в сознание гибельных мыслей или ещё чего-то, - так или иначе, он не уловил тогда скрытого смысла и замешательства в её взгляде и на слова:
- Леш, выйди пожалуйста, я ему сейчас докажу, - кивнул, встал и вышел.
Он минут пятнадцать прохаживался вдоль здания, курил, ни о чем не думал, пока не заметил у обочины новенький "Мерседес". Это был первоклассный импорт, пахнуло заокеанией, и Копилин мигом лишился тревожных предчувствий, отдавшись созерцанию и фантазиям. Он не устоял, чтобы не обойти это блестящее творение несколько раз, разглядывал кресло и надписи на панелях приборов, он видел себя, летящим по улицам Филадельфии, среди каньенов и полей фермеров; мелькали небоскребы, световые рекламы, арки мостов, идеальная гладь асфальта увлекала за горизонт, менялись краски, неизменно было ощущение сбывшейся мечты и полноты грядущего.
...Он не заметил, как появилась Леночка. Она была бледна, красные пятна выступили на лбу и на щеках, но она так и светилась победой и жизнью.
- Я доказала, Леш, - немного устало сказала она, и он все понял.
Словно из тумана проступило Венино лицо, его глаза были бесстрастны и пусты.
- Да? - почему-то спросил Копилин.
- Да, - равнодушно сказал Вениамин, - я действительно оказался скотиной, меня нельзя пускать в лучшее общество, ваши идеалы мне...
Тут он осекся, заметив, что у Копилина неузнаваемо исказилось лицо.
- Я тебя понимаю, Коп, - с неподдельным пониманием продолжил он, - я не думал, что у вас так серьезно. Все произошло как-то стихийно, заданно, что ли. Я вообще ничего не соображал. Не думай, что мне это так приятно и необходимо. Ну и напьюсь я сегодня! Прости, старик!
И сказав "привет", он плавно двинулся прочь. Он уходил, дружественный, беззлобный, символ мужского образа, усредненный лидер и побежденный победитель.
- Постой, - окликнула его Леночка, - так ты не считаешь, что теперь так, как задумывалось?
Ей, бедняжке, нужно было, чтобы Копилин собственноушно познал результат её победы. Веня это понял и сказал все, что она хотела:
- О, Леночка! Я признаю поражение целиком и полностью, - он так сказал, и без того привлекая внимание прохожих, - я свинтус грандиозус, у меня в голове нет ни одной собственной мысли! Это так. Ты была права. Ты а не идея. Я не могу сейчас вываляться вот здесь в пыли у ваших ног, но доживать-то нужно. Удачи вам! Привет, Коп.
И он быстро исчез, шагнув в первый же попавшийся переулок.
- Я тебе сейчас все расскажу, - объявила Леночка.
Не стоит считать, что она ничего не понимала, теперь она чувствовала его боль и, может быть, гораздо сильнее, нежели он сам. У Копилина мелькнула робкая надежда - вдруг ничего не было, с чего он, в конце-концов, взял!
- Ну-у, - шепнул он, чуть разлепив сухие губы.
Она заторопилась:
- Я ему сказала: я - или его убеждения, я - или все самое чистое и будущее в нем. Он ответил - убеждения.
- Ну? - прохрипел Копилин.
- Тогда я расстегнула блузку. Я его предупредила, что если он выберет меня - это мое и его проклятие всем его настоящим и будущим словам, это его признание, что он скотина.
- Ну и? - задохнулся Копилин.
- Он выбрал меня, - с ужасом прошептала Леночка, окунувшись в его непереносимую боль.
Легко можно было представить, как далее развивались события, если ещё учесть, что когда Копилина захлестывала ярость, он боялся самого себя.
Но все последующие несчастья и полусумасшествия Леночки пустяки в сравнении с тем, что однажды Копилин сам ощутил себя на месте Вени, когда собственноручно прощупал стены, дно и потолок своей натуры, и не будь старика Бенедиктыча, не пробить бы ему дыр в этом ящике и не просочиться бы сквозь щели новым, быть может, неограниченным веществом. Есть смысл предупредить, что грядущие страдания Копилина могут восприниматься ещё более комичными, чем нынешние, так что желающим курьезности и забав можно уже сейчас приготовить улыбки, ухмылочки, смешки, бурканье, кряхи, хохот, фырканье и прочие атрибуты веселья.
* * *
Наконец я не выдержал и уступил Зинаиде дом на неопределенное время. Хорошо, что в 1997 году государство сдавало желающим комнаты приличного типа. Я обзавелся раскладушкой и, почувствовав себя в безопасности, два дня отводил душу, но на третий день меня стал преследовать Зинаидин смех. И тогда я вновь шел в свой дом, дабы посмотреть, что там творится. Я не знаю, что со мной сделалось. Зинаида, как огромный камень, легла на моем пути. Я топтался перед ним и погибал.
"Что толкает её на поиск истины?" - задавал я себе мучительнейший вопрос, ибо я видел и знал, что ничего на этом свете не появляется без причин или зря.
Чем дальше и больше она писала, тем туманнее делалось у меня в голове. Я слушал новые главки романа и болезненно вздрагивал на каждом предложении в тупом переживании, что чего-то недопонимаю, что дело идет к истине, а я все больше слепну и глохну. Я комплексовал, чувствуя себя умственно неполноценным. В каждом персонаже "Истины" я начинал видеть гигантский аллегорический смысл, но чаще, словно выпадая из бытия, засыпал и тогда слышал унизительно-разоблачительную иронию Зинаиды:
- Вы, кажется, опять уснули, мущ-щина Веефомит. Слабоват у вас ум.
У меня началась нервная болезнь. Где-то совсем близко, рядом, продолжалась удивительная жизнь, полная перемен и открытий. Калужане, как всегда, испытывали небывалый подъем, ходили слухи, что наступит абсолютный мир, что вот-вот разоблачат последнего заевшегося паразита-начальника, и, наконец, каждому можно будет обрести покой, избавившись от страха быть подвергнутым шпыняниям и рычаниям. Открывалась и дальнейшая перспектива: передвигайся, куда хочешь, раскрывайся тем, что есть, развивайся поэтически, гармонически, атлетически. Действительно, времена невиданные наступали. Калужане и сама Зинаида говорили, что теперь критиковать-то нечего.
А я вот мучился Зинаидой, совсем забросил философию, космологию и космогонию. На звезды забывал смотреть. От слова "истина" у меня сводило скулы и урчало в животе. Но это что! Вскоре мелкая, отвратительная дрожь забегала насекомым под волосы на голове. Я чесался все яростнее и решил, что это действительно вши, искал и вычесывал, ужасаясь да какого запущенного вида дожился. Испробовал все средства и, пренебрегая опасностью облысения, развел все химикаты, какие имелись у соседки по комнате: шампунь, дуст, дихлофос, уксусную эссенцию, стиральный порошок и жидкость для очистки кухонных плит, сунул голову в этот раствор и держал, приговаривая: "как вам среда, а? Дохните, дохните!" И на какое-то время наступило облегчение. Но через день или два, когда я скромно сидел у Зинаиды и в мой дом стали стекаться на читку почитатели истины, зуд в волосах ввергнул меня в безумие. И если бы Зинаида не сказала тех слов, я, может быть, и продержался ещё день-другой, по крайней мере не получилось бы так ужасно. Но Зинаида сказала, стрельнув в меня парадоксальным взглядом:
- Ну что, Веефомит, покоя разум просит?
Вот тогда то я не выдержал. Говорят, что я кричал, чтобы шли вон, что я тоже человек, что хватит ползать и гнидовать, что если голову прокусишь, то все равно истину не познаешь, если и крови до отвала напьешься. Тяжко признавать, но, говорят, что я плакал и повторял: "Бог был плох, взял и сдох". Зинаида хохотала и, показывая на меня, провозгласила: "Вот такие разве могут оценить талантливую женщину. И это мущ-щи-на!" После чего я, совершенно потеряв контроль...
Впрочем, об этом не стоит. Я так думаю, что на мне в 1997 году закончилось безумие у мужчин из-за истины, которую постигала женщина. Сегодня такого уже никогда не случится.
Потом я долго спал, а когда проснулся, Зинаида попросила меня временно не являться на чтение романа. "Вы переутомились", - сказала она, и я кивнул.
Я оказался в тупике. Смех Зинаиды меня теперь не преследовал, я перешагнул камень. Но куда идти? Бенедиктыч не вылазил из мастерской. Лицо москвички покрыл туман. Я остался один. У меня не было веры, победная поступь разума казалось лишенной смысла. Кто бы мог подумать, что в тридцать восемь лет человек встанет посреди дороги, отвергнет свое призвание, оглянется назад, посмотрит вперед и увидит одну жалкую истину: пора уходить из этого мира. Смело смотря ей в глаза, я не мог не понимать, что для меня, такого, какой я жил, эта истина единственная. У меня, словно в мозгах случился, и после вихрей и сожжений там осталась пустота, я познал: жизнь не стоит жизни. Я был пуст. Мое кредо теперь и пугало меня и, вот странность, изумляло и приводило в восторг своей парадоксальностью: человеку дана жизнь, чтобы он понял, что она ему не нужна. Или даже так: человек ищет, чтобы ничего не найти. Или: ценности для обесценивания. Или же: страдать, чтобы познать, что твои страдания порождают новые муки. И все остальные парадоксы в этом же срезе. Суть одна - бесконечный фарс.
Я питался в своей новой комнате, варил макароны, посыпал их сыром, ел и плакал, вспоминая, как здорово их когда-то готовила москвичка. Тупо смотрел в стену, ходил на службу, где рассказывал студентам про оптимистов и пессимистов, где дарил зачёты, как скорлупу от семечек, заходил к Бенедиктычу, смотрел на счастливую Леночку, говорил с Копилиным об Америке, сидел в кресле и видел себя Копилиным, припоминал по просьбе Бенедиктыча всякую чепуху, что могу доставить удовольствие этому неутомимому чудаку, который, узнай мою парадоксальную истину, воспринял бы её как нечто умозрительно-философское, поставил бы её в ряд других, не пропитавшись истинным соком её гибельного смысла. А я пропитался и никого не хотел звать за собой, я молчал и день за днём сидел дома, энергия покидала моё тело, я худел, бледнел, синел, сделался вял и апатичен. Я кончился, и чтобы не быть обузой обществу (кому приятно созерцать мои истерики) решил больше не тянуть, покончить с жизнью. В 1997 году эта, теперь полностью устаревшая форма решения тупиковых жизненных проблем ещё имела место в трёх-четырёх умах, к сожалению.
Я выкурил в последний раз трубку, размазал по дну сидячей ванны семь тюбиков быстросохнущего прочнейшего клея, застегнулся на все пуговицы, лёг, вспомнил Леночку, Кузьму и москвичку, подождал, когда одежда приклеится, и когда всё сложилось как нельзя лучше, открыл кран и отбросил вентиль к двери. Но мои опасения о бунте инстинкта жизни оказались напрасными. Я всего один раз пошевелился и то потому лишь, что вода защекотала мне нежное местечко под подбородком. А так всё обошлось мужественно и без особых мучений. Сначала было больно, а потом - вполне терпимо.
* * *
- Пошли мнения, что в книге "Ожидание" не достаёт демонизма (опечатка, правильно: динамизма). - Счастливые финалы отменяет верховная интуиция. Словописец. - Тем, кто очень болезненно реагирует на комариные укусы, рекомендуются компрессы из тёртой сырой картошки. - Умосмешение (кровосмешение). - Ангел пролетел. - Открыто заведение, где можно побыть наедине с большим самородком золота, куском платины, посидеть в дорогих вещах и загримироваться под кого угодно. - Слово лечит и калечит.
Голубое.
Когда он пришёл, я уже плохо видел. На этот раз его облик узнаваемо выплыл из белой мутности, и я испугался.
- Ты?! Ах, это все-таки ты! - Задыхаясь, крикнул я. - Разве я тебя ждал! Разве ты - это он!
- Господь с тобой, - отвечал он, прикрывая одеялом мои дрожащие ноги, - кого тебе ждать, если не меня.
- Ты - он?! - хохотал я. - Ты, который лишил меня веры, любви, счастья, превративший мои пустые руки в крысиные лапки. Ты, который тыкал меня носом в мои мерзости? Уходи, или я тебя ударю.
- У тебя не хватит сил.
Я поднял руку, и она тут же бессильно упала, но я весь дрожал от ярости и ненависти к нему.
- Ты отнимаешь надежду, ты дразнишь призрачными обещаниями, ты рушишь! - хрипел я. - Ты ищешь одни гнойники и тычешь в них своим праведным пальцем. У меня есть светлое, да, оно было, но ты топтал его! Любой мой шаг тобой высмеян. Ты мне мешаешь, уйди, я не хочу тебя знать!
Наверное, я почти плакал. Мне виделось, как со стороны я похожу на прижатую кочергой пищащую в истерике крысу, но я продолжал, переступая все пределы:
- Это ты сделал меня одиноким и больным. Любуйся же с вершин своей победы. Тебе нужно было доказывать, что ты прав, что это ты талантливее и весь исключение. Ну и что! Это из-за тебя я остался без ничего! У меня была надежда на него, а пришёл ты, добивать то, что от меня осталось. Ну, соси же кровь из мертвеца, пей её!
Он маячил у меня перед глазами, и я уже не разбирал, кто это - тот, кого я знал, кто причинил мне вечное горе, оставив без надежд на человеческое счастье, лишивший покоя, чей путь всегда скрещивался с моим и чьё мироощущение требовало от меня сегодняшнего бессилия, или тот, кого я действительно ждал, кто мог бы излечить меня одним лишь взглядом. Я уже ничего не видел, когда спросил:
- Кто ты? Неужели я так и умру, уйду во мрак, а здесь все будет по-старому?
Он сказал:
- Молчи.
- Вся эта жизнь - какая-то насмешка надо мной, - бессильно шептал я в темноту, - неужели я должен вот так исторически жить изо дня в день среди всех, улучшать и создавать в бесконечность, оставаясь элементом вселенной? И это всё? Для чего, ради тебя, да!
Он говорил:
- Ты меня ждал, я знаю.
- Тогда скажи, во что мне верить?
И он отвечал:
- Верь в меня и помолчи пока.
Но меня несло, и я тихо рассказывал, какую сотворил себе месть, как изнурил плоть и не нашёл веру. Я не хотел смотреть и не открывал глаз. Я спрашивал, как там крыса. Он отвечал, что с ней всё в норме, он шутил, что мне просто нужно было заводить кошку.
- Ты знаешь, за что я тебя ненавижу? - спросил я.
Он промолчал. Наверное, не хотел этого знать. Но я говорил ему, что это он превратил мою душу в отвалы, где уже ничего не произрастёт, кроме злобы к самому себе.
- Ты мне доказывал, какой ты цельный и красивый, - шептал я, испытывая какое-то странное наслаждение, - и я увидел свою ничтожную участь. Я думал, вот теперь-то я изменюсь. Но с какой стати! Подобные мне не меняют ни кожи, ни сердца. У меня только ум, который может посмотреть на себя со стороны и ужаснуться. Ужаснуться и больше ничего!
- А что тебе ещё? - услышал я.
Как я ждал этого вопроса! Всё, что я ему ещё мог сказать, он уже понял, иначе бы не спросил.
- Я хочу тебя! - попытался я крикнуть. - Я хочу исчезнуть в тебе или быть тобой.
Я смеялся, бормоча, что хотел бы прожить капля за каплей всю его жизнь, дышать, смотреть и спать им, быть в нём, в его одиночестве, в каждом его движении, в любой мысли...
Много я ему наговорил. Я говорил всё, потому что всё можно было списать на бред. Да и не хотел я теперь бороться с крысой и ждать уже ничего не ждал. Он пришёл, как насмешка. И я хотел умереть шумно. Пусть он и через мою агонию перерастёт, раз он такой великий и цельный человечек.
Мне уже ничего не нужно было, я уже ничего не хотел, я выговорился, и не запомнил бы его ответ, если бы он не был так краток:
- Всё это возможно, - сказал он, и я понял, что и на этот раз я не заразил его ни состраданием, ни трагедизмом. Меня это задело сильнее, чем его ответ.
- Как это возможно! - открыл я глаза.
- Воображение соображения, - засмеялся он.
Да, именно засмеялся, может быть, точно так, как я, когда вывалил в бак крысе все свои припасы. Но у меня уже не было сил сопротивляться. Я закрыл глаза. А он сказал:
- Ты подумай об этом, когда окрепнешь. Испытай на каком-нибудь пустяковом примере. Вдруг и в тебе включится, если ты, конечно, действительно этого хочешь. А пока выпей вот это.
И он поставил рядом со мной тарелку с бульоном.
* * *
Вырви глаз, оторви руку, отломай ногу. Это, конечно, полегче, и жить можно, а вот если, к примеру, глаза закрыты, руки не шалят, ноги не двигаются, а тем не менее в голове всякие образы и всё прочее, то тут-то и тупичок.
Голову Кузьме Бенедиктовичу нужно оторвать. При чём тут руки и глаза! Если голова его весь мир впускает, который, как все знают, ещё не так совершенен, как хотелось бы. И никто не может бросить в Кузьму Бенедиктовича камень.
Но лучше сначала о том, что Кузьма Бенедиктович сидел. Об этом и Леонид Строев не знает. Выпадал, бывало, чудный друг из его поля зрения, два-три года болтался где-то, а распространяться о своих похождениях не любил. Стеснялся или забывал. Сидел он давно и недолго. Тогда ещё за такое почему-то сажали. Год с чем-то, как злостный. Но не рецидивист. Самый безобидный уголовник. Могли бы и меньше на первый раз дать, если бы вёл себя поприличнее и не прикидывался тупым, как его посчитали судьи. Они его спрашивают: "Фамилия? Вы кто?" А он им: "Этот, как его... сознание человечества... в этом... в оболочке ощущений". Они ему: "Что вы нам головы морочите?" А он им: "Вы это... как его... мои органы, а я тоже ваш". Разозлил хороших людей. И дали полтора. Но благодаря безупречному поведению и природной смекалке, а также гуманности тамошних властей досрочно был выпущен. Все принимал как должное, суду после чтения приговора "большое спасибо" сказал, в лагере дешевый проект реконструкции зданий предложил. Проект приняли, и принес он экономии на девять тысяч рублей. Все там удивлялись, как это Бенедиктыч мог бичевать и лодырничать. Ни от каких работ не отлынивал, что говорили, то делал, как заведенный! Начальник лагеря дело его не раз перечитывал, все не мог поверить, как такой мастеровой гражданин мог два года не принимать участие "в социальном общественно-полезном производстве" , "тунеядничать", "паразитировать", потреблять, ничего не давая взамен. Вызывал его, спрашивал, но Кузьма Бенедиктович мало что помнил из прошлой жизни. "Завязал я, гражданин начальник", - говорил, как в фильмах слышал. Но тогда уже выходил он из состояния полусна, появилась та самая чарующая улыбка, и трубку он завел, сам сделал.
Слаб Кузьма Бенедиктович в юриспруденции и потому так опростоволосился. Думал, что если увлечен чем-то таким всепоглощающим, если проектируешь и фантазируешь, то можно и не поработать, погрузиться в свое, проверить идею со всех сторон. Увлекся, все слова и ценности забыл, все привычные понятия из головы выскочили. Проедал имущество, сначала чертил, а потом в уме все схемы держал, так было экономичнее. Забыл, что в обществе, а когда уж в животе слишком урчало, шел по домам, пиджаки и сорочки, сапоги и кастрюли продавать. Сердобольные старушки со своего пенсионного стола приносили. Износился и примелькался с бутылками из-под кефира, милиция два раза посетила, спрашивала: "Когда бросите порочный образ жизни? Когда будете устраиваться на работу?" Кузьма Бенедиктович смотрел, как из другого измерения, кивал и бормотал, с трудом подбирая забытые слова: "Пардон, каюсь, виноват, что прикажете, на днях-с." Но шли месяцы, и он до того обнищал, что как-то стоял возле остановки задумчивый, и жалостливая девушка двадцать пять копеек ему в ладонь сунула. После этого Кузьму Бенедиктовича часто можно было увидеть на железнодорожном вокзале, сидящего у входа в мужской и женский туалеты с перевернутой шляпой возле скрещенных на индийский манер ног. Его глаза были мутны и казались печальными, бороденка торчала клочьями, его засаленная одежда и молодые руки вызывали щемящее сострадание. Монетки звякали, и он иногда произносил: "Очень спасибо." Ему хватало сборов на три-четыре дня. На хлеб, чай, сахар и суп в пакетиках. Его фотографировали, одна старушка поцеловала ему руку (он сказал: "очень спасибо"), и шептали, что это блаженный. В те далекие времена можно было встретить Кузьму Бенедиктовича и в камерах предварительного заключения. Ему такие метаморфозы не доставляли никаких неудобств и переживаний. Главная деятельность кипела в голове, там было все - дисплеи, компьютеры, судьбы, события, страсти и люди. Кузьма Бенедиктович пахал, выкладывался, изводил себя до восьмого пота. И только уже будучи в лагере, одетым в шапочку и все остальное, он сознавал, что прожил далеко не образцовый кусок жизни. Но отныне идея была в принципе решена, взрывоопасное жжение прекратилось, и Кузьма Бенедиктович преобразился, он шутил, говоря: "Смотри-ка ты, мысли действительно заводят в места отдаленные от культурных центров!" Он не отчаялся, спросив, сколько ему осталось сидеть. С изголодавшимся социальным любопытством взялся изучать быт и личность арестантов, выяснять, что их сюда привело и куда после этого выведет. Он принял самое активное участие в жизни лагеря, пел и плясал, рассказывал о прошлом и обо всем, что знал. Его полюбили бичи и алкоголики. Он умел слушать. Ему теперь нужен был стол, на котором он смог бы разложить свои чертежи. А когда проект реконструкции был поддержан сверху, и начальника лагеря премировали, Кузьма Бенедиктович пил с ним в кабинете чай и говорил, посасывая трубку: "Нет, гражданин начальник, сюда я больше не ходок, как бы ни скучал по вам и вашим подопечным." "Молодца! - благодарил майор. - Теперь называй меня, дорогой Кузьма Бенедиктович, товарищем. А за твой дешевый проект ты получишь характеристику, по которой в любом месте сходу устроишься. С таким талантом просто жаль расставаться, молодца!" И растроганный начальник, пустив слезу, облобызал Кузьму Бенедиктовича. Он ещё долго ставил его в пример своему коллективу и сдержал слово, характеристика помогла, и покинув лагерь, заработав в тайге кое-что, Кузьма Бенедиктович прибыл в Москву, а потом оказался в Калуге.