Страница:
И Строева взорвало.
- Я знаю, - юродиво изогнувшись, указал он на дверь в комнату, - ты там что-то прячешь! Игрушку выдумал и кривляешься!
- Я не обижусь, Леня.
- Покажи, а? - неожиданно для себя попросил Строев, - ну покажи!
- Да нет же ничего такого. И ты не поймешь без теории функций. И я не понимал. Руки, собственное мышление - все меня сбивало с толку, расплывалось, то восхищало, то устрашало.
- Меня тоже, - заторопился Строев, - знаешь, как навалится эта тоска, эти книги немощные, эти люди, какой-то Кузя приходил, тезка твой, а потом Россия, Ксения, внуки, сплю, как старый кот...
Леонид Павлович стыдливо осекся. Молчит Кузьма Бенедиктович. Долго молчит. Потому что уже вдоволь наговорился со Строевым в своих мыслях и прошел такой длинный путь от неудачника и чудака до победителя и создателя, что оказался бессилен объяснить, что за путь увидел перед собой. Но говорить было нужно, собрать оставшиеся слова и показать. Тем более ему, как и Веефомиту, Леонид Павлович был всегда интересен, как писатель, как одна из дорог, ведь жизнь Строева - это непройденный путь Бенедиктыча.
- Поговори со мной, Кузьма! Мне так хорошо с тобой сидеть, разговаривать. Мне больше ничего не нужно, я вернулся, побудь, Кузьма, поговори, - сказал Леонид Павлович так, как когда-то говорил Ленька.
И Бенедиктыч сдался. Они сидели и говорили очень долго, и этого времени хватило, чтобы сгорели тысячи звезд и возникли тысячи жизней. И не было ни одного художника, который не пожелал бы очутиться на их месте или хотя бы молча послушать их голоса.
* * *
Человек глубоко религиозный вряд ли может поверить в то, что его мысли считываются, а все его действия, даже тщательно уединенные, находятся под наблюдением. Правда, если он себя ни во что не ставит и живет как трава, то ему нет дела до этих подглядываний. Ну а ежели он желает предать свой опыт хотя бы детям и усердно бороздит свой неповторимый след, то пренебрегать подобными вещами не стоит. А то получается: ты хочешь предстать в хорошем виде, и это, допустим, удается, а затем выясняется, что ты хитрил со всеми и щупал в кустах сирени убогую соседку, стараясь не замечать её безобразно торчащие уши. Себе-то простишь, причем, мол, тут мораль, а будут ли снисходительны потомки? "Жалок", - скажут и все твои кровные кредо одним махом предадут забвению. Впрочем, все снисходительны, да и потомки вряд ли будут настолько святы, чтобы не увидеть в своих дедах человеков. И отделят зерна от плевел и плюнут на сирень, и скажут: "Ась?" - как уже теперь говорят молодые люди, пробивающиеся в интеллигенты.
А узнать все это тайное очень просто, даже без метода Бенедиктыча или из бесед со вседержителем. По письмам, рисункам, поделкам, образу жизни, суждениям - уже можно узнать добрую часть скрытого, уяснив типологические особенности почерка, увидев систему в случайных штришках и нюансах. А уж убогая соседка не промолчит, а то, что делал сам с собой - в любом биографическом движении зафиксируется. Постановка слов, фраз, характер и склонности мышления дорисуют картину одиночества во всей слабости твоей. Так как грехи - это слабость, которая, впрочем, может оборачиваться силой при определенном созревании. О чем и поведали Копилины в своем заявлении о теории функций.
Самоубийств случилось столько, что калужские администраторы всерьез задумались над мерой демократии, тем более, что многие из них сами почувствовали недомогание и задались вопросом: кто я есть?
Изложение теории вышло не столько блестящим, как хотелось бы Веефомиту, но в народе оно получило довольно простое и оригинальное толкование:
Люди разнятся по функциям, как разнятся по назначению разные члены и органы человеческого тела. Кто-то сразу рождается указательным пальцем, а кто-то им в определенный момент становится, выбирая между лодыжкой и коленом или слепой кишкой и мочевым пузырем. Есть люди тела и люди головы. Это было не столь уж ново.
Но вот что ударило всем по мозгам: заявление о функции, которая имеет назначение соединять в себе все сознания для порождения новых миров. Недвусмысленно выходило, что такая функция играет божественную роль. Она есть практически у всех до определенных моментов - и либо получает развитие, либо хиреет по зависящим и независящим от человека причинам. Все эти причины подробно комментировались. Предлагалось разделить функции по группам: на художнические, политические, экономические; по социальным признакам, к примеру, на функции порядка, воспроизводства, обобщения, воспитания, врачевания и т. д. В общем, получалось, что функций столько, сколько требуется данной общественной системе, и что есть непреходящие функции, которые раздробились на ряд более мелких по назначению. Так, были выразители веры, неверия, исполнители, воины, лидеры и тому подобное. Разделялись функции и более обобщенно: духовные, бездуховные, подпиточные, и говорилось, что бездуховные всегда занимали лидирующее положение, культивировались, вытягивались из человека, и неизвестно, как бы получилось, будь наоборот. Утверждалось, что единственная способная осознать себя - функция, достигающая независимости и свободы - это та, что играет божественную роль. И что она лишь дважды проявляет себя - при зарождении жизни и появлении человека, в которого и вошла. Весь сыр-бор разгорелся именно из-за этого. Спорили, отвергали, не верили и разносили в пух и прах всю теорию, но оставаясь сами с собой, возвращаясь к вопросу: кто я? И, как болезнь, людей терзало унижение. Тогда ставились сверхзадачи и многие так прогорали, что после подобных ударов в лоб не возвращались к прежней жизни: и множились круги на воде, шла в ход бельевая веревка, звучали роковые выстрелы. Это была эпидемия.
Первыми пострадали наиболее способные. Так, ушел из жизни выдающийся городской лидер государственного значения. Его недолгий полет оборвался под окнами единственного в Калуге небоскреба. Этот показательный выбор разделили: самостоятельная женщина, бедняга организм, человек, говорящий "хмы" и ещё двадцать пять жертв собственного "я".
Нужно было спасать Калугу, тому же подобные тенденции усиливались в других городах. Заявление решено было изъять. Копилины дали подписку о молчании. Усиленно доказывалось, что никаких божественных сил в человеке нет. А если и есть, то в незначительной степени. Но было поздно. Заявление множилось, пересказывалось, наконец, видоизменилось до такой степени, что с первым вариантом не имело ничего общего и упростилось до фразы, что "люди делятся на гадов и богов". Затем стали появляться подделки и работы по скрупулезному разбирательству какой-либо функции. Но самоубийства почему-то не прекратились. Были попытки вызволить Копилиных из Калуги и фамилию эту произносили святым шепотом.
Все это более-менее последовательно Бенедиктыч рассказал Строеву и почему-то виновато добавил: "Инстинкт выживания оказался слабее желания быть избранным."
- Меня это не проймет, - бездумно говорит Леонид Павлович, этот воистину русский Строев. И тогда действие останавливается, и приходят Леночка с Копилиным, а затем Ксения - бабушка с чудным внуком. А Строев все сидит в кресле - ироничный и колкий, жалостливый к самому себе. Он ненавидит Веефомита и интуицию его. Он хочет есть, и накрывают на стол, он привычно и быстро съедает лучшие куски, а все ждут от него чего-то, оставаясь на своих местах. Можно подумать, что всю эту компанию вылепили из воска - так мертвенна и неподвижна эта сцена. И иногда у Леонида Павловича мелькает подозрение, что все ждут, когда он повесится или вскроет себе вены, а они будут смотреть, как кровь вытечет из него, словно сок из перезрелого плода.
А осень за окном плавно переходит в зиму, весна в лето, и снова осень швыряется в окна парашютами листьев. Строятся здания и возводятся мосты, вот уже можно нажать на кнопку и получится из автомата все, что пожелает твое человеческое хотение, и Строев впитывает этот чудовищный сверхнигилизм и всю эту кажущуюся техническую сверхмощь, подвергая пыткам свое теперь уже свободное, а потому и безумное воспаленное сознание. И ему видится ползающий по комнате на другом конце города человек - ошалевший, но такой понятный теперь, загнавший себя в угол философ, который кричит в адрес Веефомита:
- Обошел гад! В терминологии обошел! В систематике преуспел! И они оба уже понимают, что времена года, воспроизведение себе подобных и вся эта техника - не более, чем отсрочка, апелляционный момент перед решающим приговором. Восковые фигуры имеют живые подвижные глаза и ждут от него, Строева, каких-то решающих, последних слов, а ему лезет в голову всякая чепуха, он вспоминает, как пахнет Светлана Петровна, и у него появляется сюжет: как он ненавидит её, а она его, как ненависть ежедневно доходит до желания убить, и они предают друг друга по мелочам, но вот приходит страсть и после долгой борьбы они совокупляются, испытывая невероятную сладость то чувство, которое является для них обоих вершиной в этой жизни. "Они меня съедят", - с ужасом подумал Строев и посмотрел в глаза внука.
И Ксения сказала, вздохнув, как она никогда не вздыхала:
- Мы пойдем.
И они встали из-за разоренного стола, маленький внук прихватил реальное яблоко, и ушли, заставляя Леонида Павловича понять, что прошел только час после приезда.
- Я болен, Кузьма, - шепнул он Бенедиктычу, испытывая отвращение к набитому пищей желудку. И, не дождавшись ответа, закричал на дочь:
- За что ты меня так ненавидишь? Пусть мое время прошло, но я же твой отец!
Леночка словно ожидала этих слов, достала из сумки блокнот, сказала "слушай" и стала читать, волнуясь и краснея, поднимаясь на цыпочки и часто поглядывая на отца.
"Сначала он, как тот самосожженец, хотел дать людям все - рай, счастье, красоту и пусть даже ад, если так хочется..."
- Узнаю Ксенину руку, - улыбнулся Строев.
"...В нем была сила, он сам был пламя. Он мог разрешить тысячи проблем, стоило ему приложить фантазию, достроить то, что не сумели многие. Он мог подарить каждому желаемое. Ему удалось это. Я смотрела эти вещи, они были подарены от щедрого сердца - каждому в меру души и ума. Это то, что называется самым чистым и недостигаемым сном, в котором каждый видел себя по-разному и жил в желанном состоянии постоянно. Он положил на эту задачу немало лет, которые пронеслись, как один день. Он достиг и отказался. "Ну и что, - говорил он, - получается как забава - замена собственному воображению". Но мне думается - его попросту обидел уровень их желаний. И тогда он сам стал мечтать".
- Смотри-ка ты, - уважительно буркнул Строев. Он давно уже ерзал на стуле и был необычайно взволнован.
"И что удивительно, - не останавливалась Леночка, - это оказалось труднейшим занятием. Порой он готов был умереть, уничтожить все, что создавал, не в силах переносить положения, где нет перспективы ни другим, ни его трудам, и сама жизнь утрачивала смысл. Он хотел соединить руки всех, но у каждого было в меру своего. И иллюзии рухнули. Он понял, что не нужен всем и не будет нужен никогда. И что все восстанут против него, и сделают из красоты, созданной им, банальность. Я только не могу понять, как он все это выдержал...!"
Леонид Павлович сидел, закрыв лицо руками, наверное сквозь эти дрожащие пальцы сочились слезы. А дочь успокоилась и читала медленно и хладнокровно.
"А потом я поняла: он должен был пройти через это, либо погибнуть. Он выдержал. Чтобы увидеть в себе всех и то основное, чем наполняется главная мысль, чтобы найти связь между собой прежним и будущим, заполнив провалы между жизнью и жизнью, соединив мгновения смысла в беспрерывную линию осознания жизни для созидания её.
И вот ему осталось доувидеть в каждом то, что интересно и важно его уму, проходить сквозь времена, не забывая никого - с единственной целью идти к себе, оставляя от себя то, что самому не нужно, отдавая тем, кто пойдет, возможно, каким-то иным путем".
Леночка закончила, Леонид Павлович поднял голову, а она смотрела на него так, словно хотела влезть в него, раствориться в нем. И, видимо, не все дошло до его слуха, если он вскричал:
- Это же обо мне! Стоило столько лет молчать, чтобы понять такое! Как это верно и точно! Ксения, она меня так чувствовала!
Отчаяние не дало ему продолжить. Копилин отвернулся. Бенедиктыч вышел. С равнодушием сфинкса смотрел Веефомит.
- Это о дяде Кузьме, - безжалостно медленно сказала Леночка и спрятала блокнот в сумочку.
И ровно через месяц к Леониду Павловичу, когда Светланы Петровны не было дома, пришел юнец, худосочный и взвинченный до последней степени. Леонид Павлович как раз развивал сюжет о совокупляемости ненавидящих друг друга супругов. Он не хотел знать никаких Кузь и принял жребий отца-мученика, оставшегося без дочери и внука, он хотел умереть великим страдальцем. А этот юнец, положив на туалетный столик папку, сказал, пригладив такие же русые как когда-то у Леонида Павловича волосы: "Посмотрите, если не заняты." Дико глядя в свое наземное отражение, заранее зная ответ, Леонид Павлович спросил: "Зовут тебя как?" "Леонид", - ответил тот и виновато попрощался.
Долго ходил Строев вокруг папки, а когда открыл - обжег глаза аккуратно и крупно сияло: "Обман".
Через день приехала "скорая" и ничто бы не спасло Леонида Павловича от госпитализации, не имей он всемирной известности. Врач предупредила: если оскуднение речи будет прогрессировать и Леонид Павлович ещё хоть раз спрячется в кухонный шкаф, то пациента придется увести. Бедная Светлана Петровна смиренно кивала и пообещала минута в минуту давать прописанные лекарства. "Мы его будем изучать", - сказал столичный светила, а уже возле двери крепкая врачиха со "скорой" сочувственно прошептала: "Вот, возьмите на всякий случай смирительную рубашку. Но лучше, если что, бейте коленкой в живот или ниже - успокаивает". Светлана Петровна поблагодарила.
Беда в том, что Леонид Павлович, если к нему обращались или же просто - свесившись из окна пятого этажа, выкрикивал с кликушеской интонацией четыре слова в разной последовательности: "Кузя - обман - Ленька ожидание". А в остальном был прежним, мылся и брился, разве что не писал. А когда через три дня приехал лечащий профессор, Леонид Павлович научился ещё четырем словам: "метод - цикл - закон - пульсация". И тогда светило весело сказало: "И совсем вы не исписались. В нашем случае, чем больше слов, тем лучше. Дело пошло на поправку". И Светлана Петровна в первый раз со дня несчастья прослезилась.
* * *
В тот день у Кузьмы Бенедиктыча появились двое. Он долго с ними спорил, хотя они, по-видимому, проделали долгий путь и были измождены до крайней степени. Оба были худы, одежда их износилась. Веефомит и Копилин видели их мельком, когда Бенедиктыч вышел из комнаты с просьбой подождать его для важного разговора. Он ушел, плотно закрыл дверь, но некоторые фразы доносились - так громко спорили. Копилину показалось, что эти двое обвиняют в чем-то Бенедиктыча. Потом они говорили о какой-то женщине. Веефомит побледнел, когда услышал слово "москвичка", а затем фразу целиком: "Веефомит не оставил нам иного шанса".
- Он переколдует нас всех, - сказал Валерий Дмитриевич Копилину и удалился в кухню, чтобы не терзать себя искушением подслушать.
Скоро туда же пришел знаменитый Копилин. Они сидели у окна добившиеся всего, чего хотели, реализованные, как плодоносные деревья, и убеждали друг друга, что самоубийства - это все-таки не гражданская война. Копилин признался, что у него стало появляться желание истоптать свою плоть. "Прямо ногами, Валерий Дмитриевич, ногами!" - разгорячился он. "Устаревшие мы с тобой боги", - хохотнул Веефомит. "А вы все ещё верите в свою интуицию?" - спросил Копилин. "У меня кроме неё ничего нет", - умно ответил Веефомит.
Из комнаты вышел Бенедиктыч, и вслед ему прокричали: "Ты и их потеряешь, они тоже могут не выдержать!" "Выдержат!" - крикнул Бенедиктыч.
Он вошел в комнату, встал в дверях и повторил:
- Выдержат, не впервой, да, Лешка?
- Кто это? - спросил Веефомит.
- А разве ты не узнал?
- Они как-то странно одеты, - сказал Копилин и увидел Леночку и философа с Зинаидой. Они шли к дому. У Веефомита закружилась голова, и он спросил:
- Это не сон, Кузьма?
- И это ты, мой бог, спрашиваешь меня?
А в комнате философ уже гудел, приветствуя гостей и Бенедиктыча, и Леночка тоже спрашивала:
- Что это за странники у тебя такие, дядечка?
Зинаида улыбалась, пытаясь понять, с кем имеет дело. Пришла Ксения и сразу все поняла. Она прижалась к Кузьме и шептала:
- Ты достиг невероятного, ты совершенство.
- Нет, - говорит он.
- Это так, Кузьма, я знаю.
- Нет, - упрямится он, - я ещё не бросил курить трубку.
Он оглядывается на окно, и все слышат нарастающий вой.
- Как ты все-таки назвал роман, - спрашивает Веефомита Бенедиктыч, и все улавливают в его голосе игривую, почти злую иронию.
- Что это? - показывает на окно Леночка. Вопль усиливается, вселяя в каждого животный ужас.
- Пойдемте, посмотрим, - говорит Копилин, все смотрят на спокойных гостей Бенедиктыча.
- Они останутся здесь, - распоряжается он, и все уходят.
Один из оставшихся успокаивающе говорит другому:
- Ему видней, и это уже не остановишь.
Они садятся в кресла, взяв с полки книги.
А на улицах безумствуют люди. Много людей. Сидят прямо на дорогах, в машинах с распахнутыми дверцами, на балконах домов и на подоконниках. Люди заняты самопожиранием. Каждый ест самого себя, откусывая лоскутья кожи и куски мяса. И при этом они кричат от боли и катаются по земле, но, видимо, со временем боль притупляется, и тогда они грызут кости, стачивая о них зубы. Люди истекают кровью, и обезображенные трупы устилают землю.
- Ты смотри-ка какой жребий! - говорит Бенедиктыч, - действительно больной мозг.
Он ходит между самопожирателями, с любопытством следя за их действиями.
- Братоубийство не могло не отразиться на генах, - многозначительно произносит философ за спиной Бенедиктыча.
Внезапно совсем рядом из окна вываливаются остатки человеческого тела, философ отскакивает, раздается шлепок, четыре кровавых обрубка шевелятся, пытаясь придать телу вертикальное положение, и Веефомит успевает увидеть в глазах у этого несчастного удовлетворенное чувство исполненного долга.
- Это же спортсмен! - узнает Копилин, и Леночке делается плохо, она падает, и над ней хлопочет мать, и в оцепенении стоит Зинаида.
Очень скоро все привыкают к единому воплю и не воспринимают его звучания. Никто не взывает о помощи, и если бы можно было откусить себе голову, то самоедство протекало бы гораздо быстрее, но человеческая конституция устроена так, что можно отгрызть мясо до уровня плеча и чуть выше колена, а все остальное остается вне досягаемости обезумевшего рта. И почему-то все начинают с чутких и талантливых пальцев, так что потом ничем нельзя помочь съесть себя полностью.
"Ты знаешь, что такое чудесный реализм, - бормочет самому себе Веефомит, - это когда я ловлю ежа и смеюсь над ним вместе со всеми - потому что он создан для моей радости - и потому что смех над ним - это сладостный кусочек моей жизни - никому более не нужная и заплеванная частичка заплеванного бытия".
И заорал Веефомит:
- Что, забыли где находится бог?! Похерили! Не верю вашим мукам! Не верю! Ну-ка, Нектоний, откуси себе палец, на хрена он тебе, если можно обойтись и без руки, зато крови в башке будет вволю, она же у тебя голодает без кислорода! Расхлебывайте, параноики!
Веефомит сказал все, что хотел, он стоял, облегченно вздыхая, ему страшно хотелось увидеть Лувр и осторожно толкнуть босой ногой выползшего на мокрый песок краба - это потому, что приближалась ночь, она всегда высвобождала его от тюремных забот по подавлению суетливых судеб.
- Страна художников, - говорит Бенедиктыч, перешагивая через уродов, она прошла великий путь и сама на себе испытала действие творческого огня. Заполучив божественную энергию, она не смогла совладать с ней, и произошел взрыв, осколки от которого разнеслись по свету. Для тебя говорю.
Но Копилин и так глотал каждое слово. Ему хотелось запомнить не только слова, но и интонацию и паузы. Они возвращались во двор Бенедиктыча, куда наползло несчетное количество изуродованных тел. Они копошились друг на друге, взмахивали обглоданными конечностями, и нижние были давно мертвы, а верхние продолжали кровожадное самоистязание.
Копилина затошнило.
- Но ведь никто не виноват - вот что интересно! - спешил, заглядываю в глаза Бенедиктычу, философ. - И даже больной пророк не причем. Ведь мы это они, материя все равно переплавится до нужного вещества, главное, чтобы вы здравствовали, да, Кузьма Бенедиктович?
Сознание каждого прикоснулось ко всепониманию, и каждый готов был попытаться взлететь, вместить и властвовать, даже если бы эта попытка в этот же миг дерзновенной решимости окончилась бездарной гибелью.
- Вот так, - вышел на детскую площадку Веефомит, - в 2033 году, когда заварилась эта самая каша, Кузьма Бенедиктович, как и должно быть, остался один. Он доказал себе, что не стоит держаться за меня и за все это уродство.
Зинаида хихикнула: "прикол" и попыталась укусить себя за локоть. Ее свалили философ и Ксения. Они придавили её к земле и замерли, слушая Веефомита.
- У нас больное сознание, и когда я сейчас смотрю на вас из книги, ввинчиваясь вам в душу, где лежит огромный камень, то вы плюньте на меня я слишком многого хочу, оставаясь затравленной крысой. Вы сами садитесь за романы и попытайтесь перешагнуть через меня.
Веефомит издевательски захохотал, но тут же серьезно продолжил, высунувшись на полголовы из собственной книги:
- Финал для любителей нормальных сюжетов: после всего этого Строев через год умер, Ксения нянчилась с внуком, Калуга залечивала раны и прислушалась к философу и его супруге, Копилины писали песни и пели их. Солнце коптило по-прежнему. Ну а вы, как видите, прочитали меня.
- А как же выход? - крикнули из окна гости Бенедиктыча, - ты забыл про выход!
- Ну это же всем понятно: выход в Любомирчике, который уже не делает а-а в штанишки. Он маленький человечек будущего и перерожденный дитя нового века.
- И это все? - изумилась успокоившаяся Зинаида.
- Все, - объявил Веефомит, - можете расходиться по домам, закройте книгу и пожуйте чего-нибудь, дальше ничего не будет, ни выходов, ни входов, ни прошлого, ни настоящего. Далее - пустые страницы для пустых людей. Разрешите откланяться.
Все зашевелились, поднялись и медленно уходят. Гаснет свет рампы, раздражающе скрипят половицы, остается гора тел, она кажется бутафорской, но изредка слышатся стоны, медленно опускается тяжелое полотно, видно, как возвращается Кузьма, ищет что-то, поднимает трубку, замечает, что занавес опущен не до конца, и, поднатужившись, тянет его вниз; завес резко падает. Бенедиктыч спускается в зал и выходит из книги. Свет гаснет полностью, и в полной тишине чья-то торопливая рука выводит крупную белую надпись:
К О Н Е Ц
Антракт
- Как бы попонятнее объяснить, - учил Кузьма Бенедиктович. - Мы все повторяемся, приобретая то "я", которое нам ближе. И в этом выборе играет роль не столько схожесть натур, сколько способность натуры держаться космической линии. Это эстафета. Передаешь огонь, в котором ты сам. Так было всегда. Но мало кто видел в себе Сократа. И вы ещё не почувствовали, что ваше рождение и ваша смерть длятся беспрерывно, что вы, ещё не родившись, умирали бессчетное число раз. Есть критические моменты, когда форма исчерпывает себя и наступает другая, тогда происходят большие и малые катастрофы. И то, что играло букашечную роль - приобретает гигантский смысл, а властелины становятся молекулами. И в личностном развитии есть такие точки, когда можно приблизиться к линии, но в силу разных причин эта возможность отвергается и что-то в человеке умирает; с каждой такой катастрофой все меньше остается связи с прошлым, с теми "я", которые когда-то участвовали в эстафете. Потому-то каждый волен вечно рождаться и умирать. И все это определяется по отношению к Линии жизни, о которой можно лишь мечтать.
Бенедиктыча слушали очень внимательно, раскрыв рты и пуская слюни, не делая надменное или всепонимающее лицо, как это бывает у конченных людей. И Бенедиктыч брал трубку, и ему с почтением подавали спички и приносили пепельницу, и, обласканный уважением, он продолжал:
- Когда-нибудь, когда люди достигнут мира, смешаются и не будет национальной амбициозности, когда не будет бедных и богатых, голодных и калек и все будут проводить время плодотворно и весело, потому что воцарятся разумность, здоровье и техническое совершенство - тогда-то и вспыхнет на этой планете последний пожар, который расплавит и смешает все живое. Планеты придут в движение, столкнутся и, осветив космос гигантскими взрывами, разлетятся горячие глыбы в разные стороны, породив хаос и рассеивая вдохновленный опыт и новые зерна сознания. Где-то далеко-далеко, но и совсем рядом, зазвучит прекрасный инструмент, как когда-то земная скрипка. Так уже было не раз. Тогда вы совсем не были похожи на людей и жили там, куда не прийти километрами, и я даже толком не скажу, в какой части неба это было... Да и какая разница, если вирусы сознания - это вы, приобретшие такую чудесную, ласкающую глаз форму. И скоро, очень скоро одни из вас, как в Страшном Суде, умрут, так и не родившись, другие будут искать законы рождения новых форм и выбирать по своим силенкам. Так что вам нужно торопиться расти, думать и искать. Хотя, может быть, мой рассказ о пожаре травмирует ваше недозревшее сознание?
- Не тлавмилует, - откусив от яблока, сказал пятилетний Кузя.
- Я знаю, - юродиво изогнувшись, указал он на дверь в комнату, - ты там что-то прячешь! Игрушку выдумал и кривляешься!
- Я не обижусь, Леня.
- Покажи, а? - неожиданно для себя попросил Строев, - ну покажи!
- Да нет же ничего такого. И ты не поймешь без теории функций. И я не понимал. Руки, собственное мышление - все меня сбивало с толку, расплывалось, то восхищало, то устрашало.
- Меня тоже, - заторопился Строев, - знаешь, как навалится эта тоска, эти книги немощные, эти люди, какой-то Кузя приходил, тезка твой, а потом Россия, Ксения, внуки, сплю, как старый кот...
Леонид Павлович стыдливо осекся. Молчит Кузьма Бенедиктович. Долго молчит. Потому что уже вдоволь наговорился со Строевым в своих мыслях и прошел такой длинный путь от неудачника и чудака до победителя и создателя, что оказался бессилен объяснить, что за путь увидел перед собой. Но говорить было нужно, собрать оставшиеся слова и показать. Тем более ему, как и Веефомиту, Леонид Павлович был всегда интересен, как писатель, как одна из дорог, ведь жизнь Строева - это непройденный путь Бенедиктыча.
- Поговори со мной, Кузьма! Мне так хорошо с тобой сидеть, разговаривать. Мне больше ничего не нужно, я вернулся, побудь, Кузьма, поговори, - сказал Леонид Павлович так, как когда-то говорил Ленька.
И Бенедиктыч сдался. Они сидели и говорили очень долго, и этого времени хватило, чтобы сгорели тысячи звезд и возникли тысячи жизней. И не было ни одного художника, который не пожелал бы очутиться на их месте или хотя бы молча послушать их голоса.
* * *
Человек глубоко религиозный вряд ли может поверить в то, что его мысли считываются, а все его действия, даже тщательно уединенные, находятся под наблюдением. Правда, если он себя ни во что не ставит и живет как трава, то ему нет дела до этих подглядываний. Ну а ежели он желает предать свой опыт хотя бы детям и усердно бороздит свой неповторимый след, то пренебрегать подобными вещами не стоит. А то получается: ты хочешь предстать в хорошем виде, и это, допустим, удается, а затем выясняется, что ты хитрил со всеми и щупал в кустах сирени убогую соседку, стараясь не замечать её безобразно торчащие уши. Себе-то простишь, причем, мол, тут мораль, а будут ли снисходительны потомки? "Жалок", - скажут и все твои кровные кредо одним махом предадут забвению. Впрочем, все снисходительны, да и потомки вряд ли будут настолько святы, чтобы не увидеть в своих дедах человеков. И отделят зерна от плевел и плюнут на сирень, и скажут: "Ась?" - как уже теперь говорят молодые люди, пробивающиеся в интеллигенты.
А узнать все это тайное очень просто, даже без метода Бенедиктыча или из бесед со вседержителем. По письмам, рисункам, поделкам, образу жизни, суждениям - уже можно узнать добрую часть скрытого, уяснив типологические особенности почерка, увидев систему в случайных штришках и нюансах. А уж убогая соседка не промолчит, а то, что делал сам с собой - в любом биографическом движении зафиксируется. Постановка слов, фраз, характер и склонности мышления дорисуют картину одиночества во всей слабости твоей. Так как грехи - это слабость, которая, впрочем, может оборачиваться силой при определенном созревании. О чем и поведали Копилины в своем заявлении о теории функций.
Самоубийств случилось столько, что калужские администраторы всерьез задумались над мерой демократии, тем более, что многие из них сами почувствовали недомогание и задались вопросом: кто я есть?
Изложение теории вышло не столько блестящим, как хотелось бы Веефомиту, но в народе оно получило довольно простое и оригинальное толкование:
Люди разнятся по функциям, как разнятся по назначению разные члены и органы человеческого тела. Кто-то сразу рождается указательным пальцем, а кто-то им в определенный момент становится, выбирая между лодыжкой и коленом или слепой кишкой и мочевым пузырем. Есть люди тела и люди головы. Это было не столь уж ново.
Но вот что ударило всем по мозгам: заявление о функции, которая имеет назначение соединять в себе все сознания для порождения новых миров. Недвусмысленно выходило, что такая функция играет божественную роль. Она есть практически у всех до определенных моментов - и либо получает развитие, либо хиреет по зависящим и независящим от человека причинам. Все эти причины подробно комментировались. Предлагалось разделить функции по группам: на художнические, политические, экономические; по социальным признакам, к примеру, на функции порядка, воспроизводства, обобщения, воспитания, врачевания и т. д. В общем, получалось, что функций столько, сколько требуется данной общественной системе, и что есть непреходящие функции, которые раздробились на ряд более мелких по назначению. Так, были выразители веры, неверия, исполнители, воины, лидеры и тому подобное. Разделялись функции и более обобщенно: духовные, бездуховные, подпиточные, и говорилось, что бездуховные всегда занимали лидирующее положение, культивировались, вытягивались из человека, и неизвестно, как бы получилось, будь наоборот. Утверждалось, что единственная способная осознать себя - функция, достигающая независимости и свободы - это та, что играет божественную роль. И что она лишь дважды проявляет себя - при зарождении жизни и появлении человека, в которого и вошла. Весь сыр-бор разгорелся именно из-за этого. Спорили, отвергали, не верили и разносили в пух и прах всю теорию, но оставаясь сами с собой, возвращаясь к вопросу: кто я? И, как болезнь, людей терзало унижение. Тогда ставились сверхзадачи и многие так прогорали, что после подобных ударов в лоб не возвращались к прежней жизни: и множились круги на воде, шла в ход бельевая веревка, звучали роковые выстрелы. Это была эпидемия.
Первыми пострадали наиболее способные. Так, ушел из жизни выдающийся городской лидер государственного значения. Его недолгий полет оборвался под окнами единственного в Калуге небоскреба. Этот показательный выбор разделили: самостоятельная женщина, бедняга организм, человек, говорящий "хмы" и ещё двадцать пять жертв собственного "я".
Нужно было спасать Калугу, тому же подобные тенденции усиливались в других городах. Заявление решено было изъять. Копилины дали подписку о молчании. Усиленно доказывалось, что никаких божественных сил в человеке нет. А если и есть, то в незначительной степени. Но было поздно. Заявление множилось, пересказывалось, наконец, видоизменилось до такой степени, что с первым вариантом не имело ничего общего и упростилось до фразы, что "люди делятся на гадов и богов". Затем стали появляться подделки и работы по скрупулезному разбирательству какой-либо функции. Но самоубийства почему-то не прекратились. Были попытки вызволить Копилиных из Калуги и фамилию эту произносили святым шепотом.
Все это более-менее последовательно Бенедиктыч рассказал Строеву и почему-то виновато добавил: "Инстинкт выживания оказался слабее желания быть избранным."
- Меня это не проймет, - бездумно говорит Леонид Павлович, этот воистину русский Строев. И тогда действие останавливается, и приходят Леночка с Копилиным, а затем Ксения - бабушка с чудным внуком. А Строев все сидит в кресле - ироничный и колкий, жалостливый к самому себе. Он ненавидит Веефомита и интуицию его. Он хочет есть, и накрывают на стол, он привычно и быстро съедает лучшие куски, а все ждут от него чего-то, оставаясь на своих местах. Можно подумать, что всю эту компанию вылепили из воска - так мертвенна и неподвижна эта сцена. И иногда у Леонида Павловича мелькает подозрение, что все ждут, когда он повесится или вскроет себе вены, а они будут смотреть, как кровь вытечет из него, словно сок из перезрелого плода.
А осень за окном плавно переходит в зиму, весна в лето, и снова осень швыряется в окна парашютами листьев. Строятся здания и возводятся мосты, вот уже можно нажать на кнопку и получится из автомата все, что пожелает твое человеческое хотение, и Строев впитывает этот чудовищный сверхнигилизм и всю эту кажущуюся техническую сверхмощь, подвергая пыткам свое теперь уже свободное, а потому и безумное воспаленное сознание. И ему видится ползающий по комнате на другом конце города человек - ошалевший, но такой понятный теперь, загнавший себя в угол философ, который кричит в адрес Веефомита:
- Обошел гад! В терминологии обошел! В систематике преуспел! И они оба уже понимают, что времена года, воспроизведение себе подобных и вся эта техника - не более, чем отсрочка, апелляционный момент перед решающим приговором. Восковые фигуры имеют живые подвижные глаза и ждут от него, Строева, каких-то решающих, последних слов, а ему лезет в голову всякая чепуха, он вспоминает, как пахнет Светлана Петровна, и у него появляется сюжет: как он ненавидит её, а она его, как ненависть ежедневно доходит до желания убить, и они предают друг друга по мелочам, но вот приходит страсть и после долгой борьбы они совокупляются, испытывая невероятную сладость то чувство, которое является для них обоих вершиной в этой жизни. "Они меня съедят", - с ужасом подумал Строев и посмотрел в глаза внука.
И Ксения сказала, вздохнув, как она никогда не вздыхала:
- Мы пойдем.
И они встали из-за разоренного стола, маленький внук прихватил реальное яблоко, и ушли, заставляя Леонида Павловича понять, что прошел только час после приезда.
- Я болен, Кузьма, - шепнул он Бенедиктычу, испытывая отвращение к набитому пищей желудку. И, не дождавшись ответа, закричал на дочь:
- За что ты меня так ненавидишь? Пусть мое время прошло, но я же твой отец!
Леночка словно ожидала этих слов, достала из сумки блокнот, сказала "слушай" и стала читать, волнуясь и краснея, поднимаясь на цыпочки и часто поглядывая на отца.
"Сначала он, как тот самосожженец, хотел дать людям все - рай, счастье, красоту и пусть даже ад, если так хочется..."
- Узнаю Ксенину руку, - улыбнулся Строев.
"...В нем была сила, он сам был пламя. Он мог разрешить тысячи проблем, стоило ему приложить фантазию, достроить то, что не сумели многие. Он мог подарить каждому желаемое. Ему удалось это. Я смотрела эти вещи, они были подарены от щедрого сердца - каждому в меру души и ума. Это то, что называется самым чистым и недостигаемым сном, в котором каждый видел себя по-разному и жил в желанном состоянии постоянно. Он положил на эту задачу немало лет, которые пронеслись, как один день. Он достиг и отказался. "Ну и что, - говорил он, - получается как забава - замена собственному воображению". Но мне думается - его попросту обидел уровень их желаний. И тогда он сам стал мечтать".
- Смотри-ка ты, - уважительно буркнул Строев. Он давно уже ерзал на стуле и был необычайно взволнован.
"И что удивительно, - не останавливалась Леночка, - это оказалось труднейшим занятием. Порой он готов был умереть, уничтожить все, что создавал, не в силах переносить положения, где нет перспективы ни другим, ни его трудам, и сама жизнь утрачивала смысл. Он хотел соединить руки всех, но у каждого было в меру своего. И иллюзии рухнули. Он понял, что не нужен всем и не будет нужен никогда. И что все восстанут против него, и сделают из красоты, созданной им, банальность. Я только не могу понять, как он все это выдержал...!"
Леонид Павлович сидел, закрыв лицо руками, наверное сквозь эти дрожащие пальцы сочились слезы. А дочь успокоилась и читала медленно и хладнокровно.
"А потом я поняла: он должен был пройти через это, либо погибнуть. Он выдержал. Чтобы увидеть в себе всех и то основное, чем наполняется главная мысль, чтобы найти связь между собой прежним и будущим, заполнив провалы между жизнью и жизнью, соединив мгновения смысла в беспрерывную линию осознания жизни для созидания её.
И вот ему осталось доувидеть в каждом то, что интересно и важно его уму, проходить сквозь времена, не забывая никого - с единственной целью идти к себе, оставляя от себя то, что самому не нужно, отдавая тем, кто пойдет, возможно, каким-то иным путем".
Леночка закончила, Леонид Павлович поднял голову, а она смотрела на него так, словно хотела влезть в него, раствориться в нем. И, видимо, не все дошло до его слуха, если он вскричал:
- Это же обо мне! Стоило столько лет молчать, чтобы понять такое! Как это верно и точно! Ксения, она меня так чувствовала!
Отчаяние не дало ему продолжить. Копилин отвернулся. Бенедиктыч вышел. С равнодушием сфинкса смотрел Веефомит.
- Это о дяде Кузьме, - безжалостно медленно сказала Леночка и спрятала блокнот в сумочку.
И ровно через месяц к Леониду Павловичу, когда Светланы Петровны не было дома, пришел юнец, худосочный и взвинченный до последней степени. Леонид Павлович как раз развивал сюжет о совокупляемости ненавидящих друг друга супругов. Он не хотел знать никаких Кузь и принял жребий отца-мученика, оставшегося без дочери и внука, он хотел умереть великим страдальцем. А этот юнец, положив на туалетный столик папку, сказал, пригладив такие же русые как когда-то у Леонида Павловича волосы: "Посмотрите, если не заняты." Дико глядя в свое наземное отражение, заранее зная ответ, Леонид Павлович спросил: "Зовут тебя как?" "Леонид", - ответил тот и виновато попрощался.
Долго ходил Строев вокруг папки, а когда открыл - обжег глаза аккуратно и крупно сияло: "Обман".
Через день приехала "скорая" и ничто бы не спасло Леонида Павловича от госпитализации, не имей он всемирной известности. Врач предупредила: если оскуднение речи будет прогрессировать и Леонид Павлович ещё хоть раз спрячется в кухонный шкаф, то пациента придется увести. Бедная Светлана Петровна смиренно кивала и пообещала минута в минуту давать прописанные лекарства. "Мы его будем изучать", - сказал столичный светила, а уже возле двери крепкая врачиха со "скорой" сочувственно прошептала: "Вот, возьмите на всякий случай смирительную рубашку. Но лучше, если что, бейте коленкой в живот или ниже - успокаивает". Светлана Петровна поблагодарила.
Беда в том, что Леонид Павлович, если к нему обращались или же просто - свесившись из окна пятого этажа, выкрикивал с кликушеской интонацией четыре слова в разной последовательности: "Кузя - обман - Ленька ожидание". А в остальном был прежним, мылся и брился, разве что не писал. А когда через три дня приехал лечащий профессор, Леонид Павлович научился ещё четырем словам: "метод - цикл - закон - пульсация". И тогда светило весело сказало: "И совсем вы не исписались. В нашем случае, чем больше слов, тем лучше. Дело пошло на поправку". И Светлана Петровна в первый раз со дня несчастья прослезилась.
* * *
В тот день у Кузьмы Бенедиктыча появились двое. Он долго с ними спорил, хотя они, по-видимому, проделали долгий путь и были измождены до крайней степени. Оба были худы, одежда их износилась. Веефомит и Копилин видели их мельком, когда Бенедиктыч вышел из комнаты с просьбой подождать его для важного разговора. Он ушел, плотно закрыл дверь, но некоторые фразы доносились - так громко спорили. Копилину показалось, что эти двое обвиняют в чем-то Бенедиктыча. Потом они говорили о какой-то женщине. Веефомит побледнел, когда услышал слово "москвичка", а затем фразу целиком: "Веефомит не оставил нам иного шанса".
- Он переколдует нас всех, - сказал Валерий Дмитриевич Копилину и удалился в кухню, чтобы не терзать себя искушением подслушать.
Скоро туда же пришел знаменитый Копилин. Они сидели у окна добившиеся всего, чего хотели, реализованные, как плодоносные деревья, и убеждали друг друга, что самоубийства - это все-таки не гражданская война. Копилин признался, что у него стало появляться желание истоптать свою плоть. "Прямо ногами, Валерий Дмитриевич, ногами!" - разгорячился он. "Устаревшие мы с тобой боги", - хохотнул Веефомит. "А вы все ещё верите в свою интуицию?" - спросил Копилин. "У меня кроме неё ничего нет", - умно ответил Веефомит.
Из комнаты вышел Бенедиктыч, и вслед ему прокричали: "Ты и их потеряешь, они тоже могут не выдержать!" "Выдержат!" - крикнул Бенедиктыч.
Он вошел в комнату, встал в дверях и повторил:
- Выдержат, не впервой, да, Лешка?
- Кто это? - спросил Веефомит.
- А разве ты не узнал?
- Они как-то странно одеты, - сказал Копилин и увидел Леночку и философа с Зинаидой. Они шли к дому. У Веефомита закружилась голова, и он спросил:
- Это не сон, Кузьма?
- И это ты, мой бог, спрашиваешь меня?
А в комнате философ уже гудел, приветствуя гостей и Бенедиктыча, и Леночка тоже спрашивала:
- Что это за странники у тебя такие, дядечка?
Зинаида улыбалась, пытаясь понять, с кем имеет дело. Пришла Ксения и сразу все поняла. Она прижалась к Кузьме и шептала:
- Ты достиг невероятного, ты совершенство.
- Нет, - говорит он.
- Это так, Кузьма, я знаю.
- Нет, - упрямится он, - я ещё не бросил курить трубку.
Он оглядывается на окно, и все слышат нарастающий вой.
- Как ты все-таки назвал роман, - спрашивает Веефомита Бенедиктыч, и все улавливают в его голосе игривую, почти злую иронию.
- Что это? - показывает на окно Леночка. Вопль усиливается, вселяя в каждого животный ужас.
- Пойдемте, посмотрим, - говорит Копилин, все смотрят на спокойных гостей Бенедиктыча.
- Они останутся здесь, - распоряжается он, и все уходят.
Один из оставшихся успокаивающе говорит другому:
- Ему видней, и это уже не остановишь.
Они садятся в кресла, взяв с полки книги.
А на улицах безумствуют люди. Много людей. Сидят прямо на дорогах, в машинах с распахнутыми дверцами, на балконах домов и на подоконниках. Люди заняты самопожиранием. Каждый ест самого себя, откусывая лоскутья кожи и куски мяса. И при этом они кричат от боли и катаются по земле, но, видимо, со временем боль притупляется, и тогда они грызут кости, стачивая о них зубы. Люди истекают кровью, и обезображенные трупы устилают землю.
- Ты смотри-ка какой жребий! - говорит Бенедиктыч, - действительно больной мозг.
Он ходит между самопожирателями, с любопытством следя за их действиями.
- Братоубийство не могло не отразиться на генах, - многозначительно произносит философ за спиной Бенедиктыча.
Внезапно совсем рядом из окна вываливаются остатки человеческого тела, философ отскакивает, раздается шлепок, четыре кровавых обрубка шевелятся, пытаясь придать телу вертикальное положение, и Веефомит успевает увидеть в глазах у этого несчастного удовлетворенное чувство исполненного долга.
- Это же спортсмен! - узнает Копилин, и Леночке делается плохо, она падает, и над ней хлопочет мать, и в оцепенении стоит Зинаида.
Очень скоро все привыкают к единому воплю и не воспринимают его звучания. Никто не взывает о помощи, и если бы можно было откусить себе голову, то самоедство протекало бы гораздо быстрее, но человеческая конституция устроена так, что можно отгрызть мясо до уровня плеча и чуть выше колена, а все остальное остается вне досягаемости обезумевшего рта. И почему-то все начинают с чутких и талантливых пальцев, так что потом ничем нельзя помочь съесть себя полностью.
"Ты знаешь, что такое чудесный реализм, - бормочет самому себе Веефомит, - это когда я ловлю ежа и смеюсь над ним вместе со всеми - потому что он создан для моей радости - и потому что смех над ним - это сладостный кусочек моей жизни - никому более не нужная и заплеванная частичка заплеванного бытия".
И заорал Веефомит:
- Что, забыли где находится бог?! Похерили! Не верю вашим мукам! Не верю! Ну-ка, Нектоний, откуси себе палец, на хрена он тебе, если можно обойтись и без руки, зато крови в башке будет вволю, она же у тебя голодает без кислорода! Расхлебывайте, параноики!
Веефомит сказал все, что хотел, он стоял, облегченно вздыхая, ему страшно хотелось увидеть Лувр и осторожно толкнуть босой ногой выползшего на мокрый песок краба - это потому, что приближалась ночь, она всегда высвобождала его от тюремных забот по подавлению суетливых судеб.
- Страна художников, - говорит Бенедиктыч, перешагивая через уродов, она прошла великий путь и сама на себе испытала действие творческого огня. Заполучив божественную энергию, она не смогла совладать с ней, и произошел взрыв, осколки от которого разнеслись по свету. Для тебя говорю.
Но Копилин и так глотал каждое слово. Ему хотелось запомнить не только слова, но и интонацию и паузы. Они возвращались во двор Бенедиктыча, куда наползло несчетное количество изуродованных тел. Они копошились друг на друге, взмахивали обглоданными конечностями, и нижние были давно мертвы, а верхние продолжали кровожадное самоистязание.
Копилина затошнило.
- Но ведь никто не виноват - вот что интересно! - спешил, заглядываю в глаза Бенедиктычу, философ. - И даже больной пророк не причем. Ведь мы это они, материя все равно переплавится до нужного вещества, главное, чтобы вы здравствовали, да, Кузьма Бенедиктович?
Сознание каждого прикоснулось ко всепониманию, и каждый готов был попытаться взлететь, вместить и властвовать, даже если бы эта попытка в этот же миг дерзновенной решимости окончилась бездарной гибелью.
- Вот так, - вышел на детскую площадку Веефомит, - в 2033 году, когда заварилась эта самая каша, Кузьма Бенедиктович, как и должно быть, остался один. Он доказал себе, что не стоит держаться за меня и за все это уродство.
Зинаида хихикнула: "прикол" и попыталась укусить себя за локоть. Ее свалили философ и Ксения. Они придавили её к земле и замерли, слушая Веефомита.
- У нас больное сознание, и когда я сейчас смотрю на вас из книги, ввинчиваясь вам в душу, где лежит огромный камень, то вы плюньте на меня я слишком многого хочу, оставаясь затравленной крысой. Вы сами садитесь за романы и попытайтесь перешагнуть через меня.
Веефомит издевательски захохотал, но тут же серьезно продолжил, высунувшись на полголовы из собственной книги:
- Финал для любителей нормальных сюжетов: после всего этого Строев через год умер, Ксения нянчилась с внуком, Калуга залечивала раны и прислушалась к философу и его супруге, Копилины писали песни и пели их. Солнце коптило по-прежнему. Ну а вы, как видите, прочитали меня.
- А как же выход? - крикнули из окна гости Бенедиктыча, - ты забыл про выход!
- Ну это же всем понятно: выход в Любомирчике, который уже не делает а-а в штанишки. Он маленький человечек будущего и перерожденный дитя нового века.
- И это все? - изумилась успокоившаяся Зинаида.
- Все, - объявил Веефомит, - можете расходиться по домам, закройте книгу и пожуйте чего-нибудь, дальше ничего не будет, ни выходов, ни входов, ни прошлого, ни настоящего. Далее - пустые страницы для пустых людей. Разрешите откланяться.
Все зашевелились, поднялись и медленно уходят. Гаснет свет рампы, раздражающе скрипят половицы, остается гора тел, она кажется бутафорской, но изредка слышатся стоны, медленно опускается тяжелое полотно, видно, как возвращается Кузьма, ищет что-то, поднимает трубку, замечает, что занавес опущен не до конца, и, поднатужившись, тянет его вниз; завес резко падает. Бенедиктыч спускается в зал и выходит из книги. Свет гаснет полностью, и в полной тишине чья-то торопливая рука выводит крупную белую надпись:
К О Н Е Ц
Антракт
- Как бы попонятнее объяснить, - учил Кузьма Бенедиктович. - Мы все повторяемся, приобретая то "я", которое нам ближе. И в этом выборе играет роль не столько схожесть натур, сколько способность натуры держаться космической линии. Это эстафета. Передаешь огонь, в котором ты сам. Так было всегда. Но мало кто видел в себе Сократа. И вы ещё не почувствовали, что ваше рождение и ваша смерть длятся беспрерывно, что вы, ещё не родившись, умирали бессчетное число раз. Есть критические моменты, когда форма исчерпывает себя и наступает другая, тогда происходят большие и малые катастрофы. И то, что играло букашечную роль - приобретает гигантский смысл, а властелины становятся молекулами. И в личностном развитии есть такие точки, когда можно приблизиться к линии, но в силу разных причин эта возможность отвергается и что-то в человеке умирает; с каждой такой катастрофой все меньше остается связи с прошлым, с теми "я", которые когда-то участвовали в эстафете. Потому-то каждый волен вечно рождаться и умирать. И все это определяется по отношению к Линии жизни, о которой можно лишь мечтать.
Бенедиктыча слушали очень внимательно, раскрыв рты и пуская слюни, не делая надменное или всепонимающее лицо, как это бывает у конченных людей. И Бенедиктыч брал трубку, и ему с почтением подавали спички и приносили пепельницу, и, обласканный уважением, он продолжал:
- Когда-нибудь, когда люди достигнут мира, смешаются и не будет национальной амбициозности, когда не будет бедных и богатых, голодных и калек и все будут проводить время плодотворно и весело, потому что воцарятся разумность, здоровье и техническое совершенство - тогда-то и вспыхнет на этой планете последний пожар, который расплавит и смешает все живое. Планеты придут в движение, столкнутся и, осветив космос гигантскими взрывами, разлетятся горячие глыбы в разные стороны, породив хаос и рассеивая вдохновленный опыт и новые зерна сознания. Где-то далеко-далеко, но и совсем рядом, зазвучит прекрасный инструмент, как когда-то земная скрипка. Так уже было не раз. Тогда вы совсем не были похожи на людей и жили там, куда не прийти километрами, и я даже толком не скажу, в какой части неба это было... Да и какая разница, если вирусы сознания - это вы, приобретшие такую чудесную, ласкающую глаз форму. И скоро, очень скоро одни из вас, как в Страшном Суде, умрут, так и не родившись, другие будут искать законы рождения новых форм и выбирать по своим силенкам. Так что вам нужно торопиться расти, думать и искать. Хотя, может быть, мой рассказ о пожаре травмирует ваше недозревшее сознание?
- Не тлавмилует, - откусив от яблока, сказал пятилетний Кузя.