Страница:
— Ты откуда приехала-то, Перл? — спросил Ленард.
«Из темного леса», — мелькнула у нее сумасшедшая мысль, и сразу же сдавило желудок. Такое отвращение испытывала она в детстве от кинокартин, где показывают, как африканцы бегают нагишом, в руках — барабаны и копья, в носу — кость, вопят, точно полоумные, убивают людей, высушивают головы. Коридор рванулся куда-то, пол у нее из-под ног ушел, и она из последних сил вцепилась в то, что подвернулось, — а это был его рукав. Откуда-то из ниоткуда, из никогда он посмотрел на нее встревоженно, левый глаз распахнут шире правого, медленно поднял свободную руку и концами пальцев осторожно, легко провел по ее рукам, судорожно сжимающим ему локоть. И по этому прикосновению она поняла, что ему и в голову никогда не приходило, что плоть — это узилище и мерзость.
— Ты беременна? — спросил он.
И она увидела свет в конце длинного коридора и сразу испытала облегчение. Отстранилась слегка, даже ухмыльнулась глуповато.
— Ну уж нет, — сказала она. И пристально взглянула ему в лицо. Это было угольно-черное лошадиное лицо, но умное и озабоченное. — Это я-то, Ленни? — произнесла она, вдруг ощутив свою свободу. — Рехнулся ты, что ли?
Доктор Алкахест, храня скорбную мину, въехал в заведение Уонг Чопа. Занял отдельную кабинку в глубине зала на втором этаже, и совершенно бесшумный официант принес ему меню. Когда официант появился опять доктор Алкахест раздраженно проныл:
— Тут нет ничего, что мне желательно. Хочу поговорить с мистером Чопом!
Сердце у него бешено колотилось, поднять взгляд на официанта он не отважился. Официант немного подумал, невозмутимый как истукан — он казался одиннадцатилетним ребенком, а был, вероятно, пожилым мужчиной, — потом отвесил марионеточный поклон и ускользнул. Две минуты спустя вошел раскосый великан в малиновом халате, сияя улыбкой и сжимая перед грудью ладони, как будда.
— Доблый вечел, — сказал он. — Моя Уонг Чоп.
И поклонился словно бы и униженно, но в то же время разводя руки, будто на свете нет выше радости, чем быть Уонг Чопом.
— Очень приятно, — сказал доктор Алкахест. — Я Джон Ф. Алкахест, доктор медицины.
— Большой честь, — Глазки Уонг Чопа весело блестели за толстыми зелеными линзами очков. Он еще раз поклонился, не обратив внимания на протянутую ему Алкахестом руку. — Мы польщены, что доктол посещай наше скломное заведение. — И опять поклон. Просто пародия, конечно. Спектакль для туристов. Но все-таки доктору Алкахесту было приятно.
— У вас в меню... — начал было он.
Уонг Чоп очень смутился, ему стало невыразимо стыдно, словно меню — это что-то от него не зависящее, крест, который он едва несет.
— Наша имеются и длугие товалы, доктол, — сказал он и снова развел руками и поклонился. — Не побоюсь сказать, мы галантилуем удовлетволение на всякий сплос.
Доктор Алкахест преступно улыбнулся в ответ.
— Мои друзья, — сказал он, — рекомендовали мне вот это.
Он вынул из кармана сложенную бумажку и вдавил Уонг Чопу в ладонь. Уонг Чоп прочитал, все так же сияя улыбкой, снова сложил и, не переставая улыбаться, вздохнул:
— Ах, почтенный длуг доктол смеется над бедная Уонг Чоп!
— Да нет же! — Доктор Алкахест почувствовал, что начинает дрожать. — Мои друзья уверяли меня...
— Шутили, — сочувственно, печально предположил Уонг Чоп. — Разыглали доктола. — Он возвышался над Алкахестом, точно улыбчивая красная гора. Потом все-таки сказал: — Но я, может быть, мало-мало помогай. Позвольте пледложить вам более удобный столик.
И пошел боком, то и дело кланяясь, рядом с креслом Алкахеста по длинному, обшитому красными лакированными панелями коридору, который оканчивался сводчатой, завешенной портьерой и бусами дверью. Уонг Чоп придержал портьеру, и доктор Алкахест въехал. За дверью оказалась небольшая кабинка, со всех четырех сторон задрапированная малиновым. С черного лакированного потолка свисали бумажные фонарики. А под ними стоял стол, накрытый на две персоны, на белой скатерти — подсвечник и две чашки с резьбой по лаку. В углу, как часовой, застыл в благословляющей позе каменный китайский лев. Уонг Чоп зажег свечи.
— Ну-с, — сказал Уонг Чоп, потирая ладони. Он подкатил кресло Алкахеста к столу, а сам обошел и сел с противоположной стороны. Потом двумя пальцами сделал знак безмолвному человечку, которого доктор Алкахест даже и не заметил, и тот исчез, но тут же возвратился, неся на подносе две зелено-золотые тонкие сигареты с золотыми кончиками. На этот раз, когда он вышел, раздался тихий шорох, и доктор Алкахест, взглянув через плечо, заметил, как позади портьеры опустилось что-то массивное. Стенная панель отгородила комнату от коридора. Уонг Чоп, улыбаясь, протянул горящую спичку о золотым кончиком. Доктор Алкахест спеша сунул сигарету в рот, и Уонг Чоп ее поджег. В то же мгновение нежный ум Алкахеста замутился, побуждая его сотворить песню. Уонг Чоп поджег и свою сигарету и, собрав губы трубочкой, затянулся, выразив всем видом глубокое удовлетворение. Одну жирную руку он положил на стол, и доктор Алкахест ее схватил.
— Ну-с, — повторил Уонг Чоп и замолчал, выжидая. У него был большой лоб и красивые женственные черты лица. Должно быть, аристократ, решил доктор Алкахест. Человек, на которого можно положиться. Пухлые пальцы, зажатые в ладонях Алкахеста, были все в ямочках, как у девушки. Признак щедрости.
— Мне нужно добраться до источника, — сказал Алкахест. Он с такой силой подался вперед, что едва не вывалился из кресла. — Я человек богатый. — От волнения он эти слова как бы протявкал.
— Что до этого... — сокрушенно произнес Уонг Чоп. Он описал дугу марихуановой сигаретой в свободной руке. — Я всего лишь ресторатор. Малые крохи случается что и попадают в недостойные руки Уонг Чопа, но что до источника... — Он явно сожалел, что не может быть больше ничем полезен.
Доктора Алкахеста это восхитило, хотя, понятно, не обмануло. Уонг Чоп — превосходнейший человек, они непременно достигнут взаимопонимания. У него на глазах Уонг Чоп все рос, раздувался как воздушный шар, и это тоже было восхитительно.
— Расскажите мне, кто ваши друзья, — предложил Уонг Чоп, забыв про свой акцент. — Люди, на которых вы работаете. — В его глазах притаились тигры.
— С удовольствием, — согласился доктор Алкахест. — Я даже думаю, что эти сведения будут для вас небесполезны. — Он хихикнул, вне себя от восторга. Глазки Уонг Чопа сузились, и доктор Алкахест торопясь продолжал: — Дело в том, что эти люди не вполне дружески, так сказать, к вам расположены. — Глазки Уонг Чопа сузились еще сильнее. — Я готов обменять свои сведения на ваши, — пискнул Алкахест, чувствуя, что куда-то проваливается, хотя это было не так, еще не так. Он заметил, что оперся подбородком на стол.
— Сведения о тех, кто привозит контрабанду? — спокойно уточнил Уонг Чоп.
Доктор Алкахест безуспешно попытался кивнуть:
— Вот именно.
Уонг Чоп откинулся на спинку стула, размышляя, сложил губы трубочкой, жадно затянулся зельем. Наконец, задумчиво щурясь, сказал, окончательно оставив ломаный выговор:
— Вашим друзьям от моих сведений проку не будет. Вам лучше сотрудничать с Уонг Чопом. Знаете, какие эти контрабандисты-марихуанщики однодневки — сегодня есть, а завтра нет его. От них вам много не отломится. Сильные наркотики — вот это прибыльное дело, тут и власти доход имеют. А марихуанщики, они простые крестьяне — дети несмышленые, да психи. Полиция их как мух бьет. Поддерживает общественный порядок.
— Вы честный человек, — от души сказал доктор Алкахест. Глаза его наполнились слезами.
Уонг Чоп продолжал рассуждать, все так же щурясь и пуская дым через нос:
— Я вам только назову судно, которое привозит марихуану, и смотришь — его уже сцапали, ваши дружки даже добраться до него не успеют. Уверяю вас.
— Я понимаю! Я готов рискнуть!
Уонг Чоп кивнул.
— И в обмен на это...
— Да, да!
Уонг Чоп подался к нему, положил локти на стол.
— Мотобот «Необузданный», — тихо произнес он. — У мексиканских берегов. Утес Погибших Душ.
Сердце Алкахеста забилось как безумное. Трясущимися руками он шарил по карманам в поисках бумаги и карандаша. Наконец нашел. Попытался записать. Но не смог. Тогда Уонг Чоп перегнулся через стол и быстрыми, как ножевые раны, штрихами сделал запись. Поставил точку, отдернул руку.
— Ну, доктор, а теперь, — он вдруг изменился, стал недобрым, алчным и незнакомым, — кто же эти «друзья», которых вы представляете?
— Я, собственно, их не представляю, — поспешил пояснить доктор Алкахест. Он не знал, он ли сам дрожит, или это комната трясется. По-учительски подняв указательный палец, он погрозил им, ликуя. — Ваше имя я узнал в Обществе по борьбе с международной торговлей наркотиками! — пропищал он. — Это организация идейных американских врачей — хи-хи-хи! — с которыми я по чистой случайности...
Что произошло дальше, он толком не понял. Минуту назад он смотрел в лицо Уонг Чопу — оно вспухало у него перед глазами, наливалось красным, — а в следующую минуту край стола пролетел мимо его подбородка и сам он уже падал куда-то в темноту, как бывает во сне. Взглянув вверх, он успел заметить размытый свет фонаря. И тут же его подхватила и, накрыв с головой, понесла сквозь полный мрак какая-то зловонная текучая масса, точно жижа в кишках кита. «Вы меня неверно поняли!» — взвыл он. И в это время своим сверхчувствительным ухом услышал — или вообразил, будто слышит: «Алло! Говорит Уонг. Отдел наркотиков. Вы слушаете? Опять ложная тревога. Если мне выделят шлюпку и пару гребцов...» Доктор Алкахест судорожно вздохнул и потерял сознание.
Очнулся он на каком-то уступе. Его брюки зацепило за батарею ржавых труб. Инвалидное кресло валялось тут же. Черные сточные воды переливались через него и с тихим бульканьем струились в океан. Был ясный погожий день с чайками и бескрайним ласковым небом. Два старика в шлюпке оглянулись на него и печально покачали головами.
Салли улыбнулась и закрыла глаза. Она подумала, что сейчас положит книгу на белый плетеный столик да потом еще встанет и погасит свет. Но сразу же заснула. Подбородок у нее отвис. Проснулась она после обеда.
IV
1
«Из темного леса», — мелькнула у нее сумасшедшая мысль, и сразу же сдавило желудок. Такое отвращение испытывала она в детстве от кинокартин, где показывают, как африканцы бегают нагишом, в руках — барабаны и копья, в носу — кость, вопят, точно полоумные, убивают людей, высушивают головы. Коридор рванулся куда-то, пол у нее из-под ног ушел, и она из последних сил вцепилась в то, что подвернулось, — а это был его рукав. Откуда-то из ниоткуда, из никогда он посмотрел на нее встревоженно, левый глаз распахнут шире правого, медленно поднял свободную руку и концами пальцев осторожно, легко провел по ее рукам, судорожно сжимающим ему локоть. И по этому прикосновению она поняла, что ему и в голову никогда не приходило, что плоть — это узилище и мерзость.
— Ты беременна? — спросил он.
И она увидела свет в конце длинного коридора и сразу испытала облегчение. Отстранилась слегка, даже ухмыльнулась глуповато.
— Ну уж нет, — сказала она. И пристально взглянула ему в лицо. Это было угольно-черное лошадиное лицо, но умное и озабоченное. — Это я-то, Ленни? — произнесла она, вдруг ощутив свою свободу. — Рехнулся ты, что ли?
Доктор Алкахест, храня скорбную мину, въехал в заведение Уонг Чопа. Занял отдельную кабинку в глубине зала на втором этаже, и совершенно бесшумный официант принес ему меню. Когда официант появился опять доктор Алкахест раздраженно проныл:
— Тут нет ничего, что мне желательно. Хочу поговорить с мистером Чопом!
Сердце у него бешено колотилось, поднять взгляд на официанта он не отважился. Официант немного подумал, невозмутимый как истукан — он казался одиннадцатилетним ребенком, а был, вероятно, пожилым мужчиной, — потом отвесил марионеточный поклон и ускользнул. Две минуты спустя вошел раскосый великан в малиновом халате, сияя улыбкой и сжимая перед грудью ладони, как будда.
— Доблый вечел, — сказал он. — Моя Уонг Чоп.
И поклонился словно бы и униженно, но в то же время разводя руки, будто на свете нет выше радости, чем быть Уонг Чопом.
— Очень приятно, — сказал доктор Алкахест. — Я Джон Ф. Алкахест, доктор медицины.
— Большой честь, — Глазки Уонг Чопа весело блестели за толстыми зелеными линзами очков. Он еще раз поклонился, не обратив внимания на протянутую ему Алкахестом руку. — Мы польщены, что доктол посещай наше скломное заведение. — И опять поклон. Просто пародия, конечно. Спектакль для туристов. Но все-таки доктору Алкахесту было приятно.
— У вас в меню... — начал было он.
Уонг Чоп очень смутился, ему стало невыразимо стыдно, словно меню — это что-то от него не зависящее, крест, который он едва несет.
— Наша имеются и длугие товалы, доктол, — сказал он и снова развел руками и поклонился. — Не побоюсь сказать, мы галантилуем удовлетволение на всякий сплос.
Доктор Алкахест преступно улыбнулся в ответ.
— Мои друзья, — сказал он, — рекомендовали мне вот это.
Он вынул из кармана сложенную бумажку и вдавил Уонг Чопу в ладонь. Уонг Чоп прочитал, все так же сияя улыбкой, снова сложил и, не переставая улыбаться, вздохнул:
— Ах, почтенный длуг доктол смеется над бедная Уонг Чоп!
— Да нет же! — Доктор Алкахест почувствовал, что начинает дрожать. — Мои друзья уверяли меня...
— Шутили, — сочувственно, печально предположил Уонг Чоп. — Разыглали доктола. — Он возвышался над Алкахестом, точно улыбчивая красная гора. Потом все-таки сказал: — Но я, может быть, мало-мало помогай. Позвольте пледложить вам более удобный столик.
И пошел боком, то и дело кланяясь, рядом с креслом Алкахеста по длинному, обшитому красными лакированными панелями коридору, который оканчивался сводчатой, завешенной портьерой и бусами дверью. Уонг Чоп придержал портьеру, и доктор Алкахест въехал. За дверью оказалась небольшая кабинка, со всех четырех сторон задрапированная малиновым. С черного лакированного потолка свисали бумажные фонарики. А под ними стоял стол, накрытый на две персоны, на белой скатерти — подсвечник и две чашки с резьбой по лаку. В углу, как часовой, застыл в благословляющей позе каменный китайский лев. Уонг Чоп зажег свечи.
— Ну-с, — сказал Уонг Чоп, потирая ладони. Он подкатил кресло Алкахеста к столу, а сам обошел и сел с противоположной стороны. Потом двумя пальцами сделал знак безмолвному человечку, которого доктор Алкахест даже и не заметил, и тот исчез, но тут же возвратился, неся на подносе две зелено-золотые тонкие сигареты с золотыми кончиками. На этот раз, когда он вышел, раздался тихий шорох, и доктор Алкахест, взглянув через плечо, заметил, как позади портьеры опустилось что-то массивное. Стенная панель отгородила комнату от коридора. Уонг Чоп, улыбаясь, протянул горящую спичку о золотым кончиком. Доктор Алкахест спеша сунул сигарету в рот, и Уонг Чоп ее поджег. В то же мгновение нежный ум Алкахеста замутился, побуждая его сотворить песню. Уонг Чоп поджег и свою сигарету и, собрав губы трубочкой, затянулся, выразив всем видом глубокое удовлетворение. Одну жирную руку он положил на стол, и доктор Алкахест ее схватил.
— Ну-с, — повторил Уонг Чоп и замолчал, выжидая. У него был большой лоб и красивые женственные черты лица. Должно быть, аристократ, решил доктор Алкахест. Человек, на которого можно положиться. Пухлые пальцы, зажатые в ладонях Алкахеста, были все в ямочках, как у девушки. Признак щедрости.
— Мне нужно добраться до источника, — сказал Алкахест. Он с такой силой подался вперед, что едва не вывалился из кресла. — Я человек богатый. — От волнения он эти слова как бы протявкал.
— Что до этого... — сокрушенно произнес Уонг Чоп. Он описал дугу марихуановой сигаретой в свободной руке. — Я всего лишь ресторатор. Малые крохи случается что и попадают в недостойные руки Уонг Чопа, но что до источника... — Он явно сожалел, что не может быть больше ничем полезен.
Доктора Алкахеста это восхитило, хотя, понятно, не обмануло. Уонг Чоп — превосходнейший человек, они непременно достигнут взаимопонимания. У него на глазах Уонг Чоп все рос, раздувался как воздушный шар, и это тоже было восхитительно.
— Расскажите мне, кто ваши друзья, — предложил Уонг Чоп, забыв про свой акцент. — Люди, на которых вы работаете. — В его глазах притаились тигры.
— С удовольствием, — согласился доктор Алкахест. — Я даже думаю, что эти сведения будут для вас небесполезны. — Он хихикнул, вне себя от восторга. Глазки Уонг Чопа сузились, и доктор Алкахест торопясь продолжал: — Дело в том, что эти люди не вполне дружески, так сказать, к вам расположены. — Глазки Уонг Чопа сузились еще сильнее. — Я готов обменять свои сведения на ваши, — пискнул Алкахест, чувствуя, что куда-то проваливается, хотя это было не так, еще не так. Он заметил, что оперся подбородком на стол.
— Сведения о тех, кто привозит контрабанду? — спокойно уточнил Уонг Чоп.
Доктор Алкахест безуспешно попытался кивнуть:
— Вот именно.
Уонг Чоп откинулся на спинку стула, размышляя, сложил губы трубочкой, жадно затянулся зельем. Наконец, задумчиво щурясь, сказал, окончательно оставив ломаный выговор:
— Вашим друзьям от моих сведений проку не будет. Вам лучше сотрудничать с Уонг Чопом. Знаете, какие эти контрабандисты-марихуанщики однодневки — сегодня есть, а завтра нет его. От них вам много не отломится. Сильные наркотики — вот это прибыльное дело, тут и власти доход имеют. А марихуанщики, они простые крестьяне — дети несмышленые, да психи. Полиция их как мух бьет. Поддерживает общественный порядок.
— Вы честный человек, — от души сказал доктор Алкахест. Глаза его наполнились слезами.
Уонг Чоп продолжал рассуждать, все так же щурясь и пуская дым через нос:
— Я вам только назову судно, которое привозит марихуану, и смотришь — его уже сцапали, ваши дружки даже добраться до него не успеют. Уверяю вас.
— Я понимаю! Я готов рискнуть!
Уонг Чоп кивнул.
— И в обмен на это...
— Да, да!
Уонг Чоп подался к нему, положил локти на стол.
— Мотобот «Необузданный», — тихо произнес он. — У мексиканских берегов. Утес Погибших Душ.
Сердце Алкахеста забилось как безумное. Трясущимися руками он шарил по карманам в поисках бумаги и карандаша. Наконец нашел. Попытался записать. Но не смог. Тогда Уонг Чоп перегнулся через стол и быстрыми, как ножевые раны, штрихами сделал запись. Поставил точку, отдернул руку.
— Ну, доктор, а теперь, — он вдруг изменился, стал недобрым, алчным и незнакомым, — кто же эти «друзья», которых вы представляете?
— Я, собственно, их не представляю, — поспешил пояснить доктор Алкахест. Он не знал, он ли сам дрожит, или это комната трясется. По-учительски подняв указательный палец, он погрозил им, ликуя. — Ваше имя я узнал в Обществе по борьбе с международной торговлей наркотиками! — пропищал он. — Это организация идейных американских врачей — хи-хи-хи! — с которыми я по чистой случайности...
Что произошло дальше, он толком не понял. Минуту назад он смотрел в лицо Уонг Чопу — оно вспухало у него перед глазами, наливалось красным, — а в следующую минуту край стола пролетел мимо его подбородка и сам он уже падал куда-то в темноту, как бывает во сне. Взглянув вверх, он успел заметить размытый свет фонаря. И тут же его подхватила и, накрыв с головой, понесла сквозь полный мрак какая-то зловонная текучая масса, точно жижа в кишках кита. «Вы меня неверно поняли!» — взвыл он. И в это время своим сверхчувствительным ухом услышал — или вообразил, будто слышит: «Алло! Говорит Уонг. Отдел наркотиков. Вы слушаете? Опять ложная тревога. Если мне выделят шлюпку и пару гребцов...» Доктор Алкахест судорожно вздохнул и потерял сознание.
Очнулся он на каком-то уступе. Его брюки зацепило за батарею ржавых труб. Инвалидное кресло валялось тут же. Черные сточные воды переливались через него и с тихим бульканьем струились в океан. Был ясный погожий день с чайками и бескрайним ласковым небом. Два старика в шлюпке оглянулись на него и печально покачали головами.
Салли улыбнулась и закрыла глаза. Она подумала, что сейчас положит книгу на белый плетеный столик да потом еще встанет и погасит свет. Но сразу же заснула. Подбородок у нее отвис. Проснулась она после обеда.
IV
Дальнейшая эскалация взаимной вражды
Пчелы не менее воинственны, чем римляне, русские, британцы или французы. Единственные существа, среди коих я не наблюдал сражений, — это муравьи, гусеницы и плодовые черви; да и самые небеса, если верить индусам, евреям, христианам и магометанам, не всегда пребывали в мире.
Джон Адамс, 1822 г.
1
Она добрых пять минут стучалась в заднюю дверь отцовского дома, вокруг столпились куры, но в доме никто не отзывался. На ее памяти эту дверь вообще никогда не запирали. Она начинала тревожиться.
Льюис стоял позади возле пузатого безмолвного «шевроле» — он выключил зажигание — и, понурясь, разглядывал золотистые и красные кленовые листья, осыпавшие двор.
— Зря он не сгреб их, — заметил он, обращаясь главным образом к самому себе. Замечание было глупое, ее так и подмывало сказать ему это. Деревья еще далеко не оголились; если отец сейчас сгребет листья, завтра же нападают новые. Да и вообще в деревне листьев не убирают. Их и так ветром снесет до первого снегопада. Но откуда знать это Льюису, выросшему в вылизанном Северном Беннингтоне в вылизанном домике за вылизанным палисадничком всего в четырех кварталах от бывшего дома тети Салли? И она решила промолчать, только упрямее выпятила подбородок и, задрав голову, сердито посмотрела на узкое Саллино окно. Потом еще сильнее забарабанила в дверь и крикнула:
— Тетя Салли, ты у себя?
Но ответа опять не получила. Она оглянулась на Дикки.
Мальчик стоял, спрятав руки в карманы и так низко надвинув на лоб козырек темно-синей фуражки, что смотреть перед собой мог, только запрокинув голову. Он разглядывал кусты под тети Саллиным окном. Лицо у него было озабоченное.
— Кто-то ходил в уборную на кусты, — сказал он.
— Ради бога, Дикки, — отмахнулась Вирджиния.
Но Льюису оттуда, где он стоял, тоже было кое-что видно. Он отошел от машины, встал за спиной у Дикки, присмотрелся к кустам, потом поднял глаза на окно тети Салли.
— Вот так так, — потянул он.
— Что там такое? — спросила Джинни.
Льюис вполрта усмехнулся, но тут же принял серьезный вид. И ответил рассудительно:
— Похоже, она горшок свой в окно выплескивает.
— Да что ты мелешь?
Она отступила от двери, подошла посмотреть. Сначала ей бросились в глаза вроде бы цветы на кустах сирени, хотя листья уже совсем пожухли, побурели, кое-где зарделись. И все-таки на ветках белели какие-то цветы, и Джинни, не вполне осознав смысл сказанного Льюисом, хотя и ясно слышала его слова, двинулась вперед, распугав кур, и вдруг в лицо ей ударила вонь. Желудок у нее подвело, потянуло рвать, она судорожно прикрыла ладонями нос и рот и попятилась. Потерянная, рассерженная, она снова посмотрела на теткино окно; Льюису и Дикки ее лицо со стороны даже вдруг показалось совсем незнакомым: глаза навыкате, набряклость, адреналиновая краснота — вот-вот заискрит. В страхе оба внутренне съежились, но виду не показали. Теперь, несмотря на отблески заката на стеклах, Джинни ясно разглядела в окне тетю Салли: стоит себе, смотрит, и хоть бы что. Джинни набрала в грудь воздуху и в совершенном неистовстве заорала:
— Да тетя же Салли!
Льюис теперь тоже ее разглядел. Принимая сторону жены в безотчетной надежде оградить себя от ее гнева, он подхватил:
— Тетя Салли, смотрите, что вы наделали!
И показал на кусты.
Но она молчала и глядела на них сквозь алеющее закатным светом стекло с убийственным спокойствием безумицы.
Лицо Джинни вдруг вспыхнуло жарче прежнего. Льюис это заметил, поглядывая исподтишка на жену, но понять, в чем дело, не мог, и мальчик тоже. Она и сама не понимала, что с ней, только чувствовала, как к ее ярости прибавилось еще и унижение. Ведь родня-то это ее, и оттого, что Льюис стоит, такой терпеливый, и никого не осуждает, ее только сильнее жгло стыдом.
— Тетя Салли, ты почему не отвечаешь, а? — крикнула она, бледнея от злости, и вдруг, прикрыв ладонями лицо, бурно разрыдалась. Льюис стоял, беспомощно переводя взгляд с Джинни то на тетю Салли, то на кусты сирени, заляпанные коричневыми потеками и увешанные грязными обрывками косметических бумажных салфеток. И тут окно распахнулось, в нем появилась тетя Салли в халате и с какой-то книжицей в руке и крикнула сверху вниз:
— Если ты хочешь видеть отца, так он коров доит!
— Я так и думал, что сейчас время дойки, — проговорил Льюис наполовину себе под нос. Но жена услышала и ответила ему взглядом, полным такой испепеляющей ярости, что сердце у него так и екнуло.
— Ах, думал? Так чего ж молчал?
Он не понял, чем вдруг так рассердил жену.
— Прости, пожалуйста, — голос его дрогнул. — Конечно, надо было сказать тебе.
— Тьфу, господи! — Она повернулась к ним спиной и пошла в коровник. У Льюиса подогнулись колени, он взял за руку Дикки и потащился следом.
Задний двор отлого спускался от дома к бурому кирпичному коровнику на фундаменте из грубо тесанных каменных плит, за коровником белели старые утлые ульи, а посреди двора росло одно-единственное дерево — вековой пекан, листья с него почти облетели, и сквозь корявые голые ветки открывался во всем великолепии алый закат над горой и дальний выгон на склоне. И как ни тяжело было у Льюиса на душе, а может быть, как раз потому, что на душе у него было тяжело, всю эту красоту он заметил и осознал. Увидел, что трава и камни на горных лугах в закатном свете вдруг одухотворились и лучились, словно заряженные извечной мистической силой, для которой имя существует разве, может быть, в древнеиндийском или шумерском языках, а лесистые склоны, еще час назад расцвеченные всеми красками: кроваво-красные, винно-красные, розовые, багряные, со смелыми мазками оранжевого, и ярко-желтые, и тускло-коричневые, и лиловые, Джинни сказала бы — «кричащие», если б это было на картине, да еще там и сям в темно-зеленых и сизо-дымчатых пятнах сосняка, — теперь были сплошь залиты небесным сиянием и алели, преображенные. Льюис Хикс увидел и осознал, что в этом фантастическом свете обрели иной облик даже сельскохозяйственные машины: старая желтая кукурузорезка с задранным верхом стала как бы более обычного самой собой — отчетливой, окончательной, как надгробье, и то же самое произошло с большим кейсовским тягачом, и с облупленным, некрашеным прицепом, и с красным как вареный рак початкосрывателем, и с серым маленьким трактором под квадратным выгоревшим козырьком. Льюис не смог бы выразить словами своих чувств, он только ощутил себя еще несчастнее прежнего. Что-то он делает не так, и с ним тоже как-то не так поступают. На пересечении двух реальностей: красоты заката и непонятного гнева Вирджинии, непонятного даже теперь, когда он осознал свои ошибки и ее правоту, — ему вдруг мучительно захотелось полностью переделать свою жизнь, захотелось свободы и одновременно — или это одно и то же? — смерти. Должно быть, такое бывает со всеми мужьями, подумал он. И с эльфами тоже. И с медведями. И со всеми женами, должно быть. Удивительное дело, неужели ни для кого нет исключений? Даже вот для него — уж на что он в стороне от мира, здесь, в Вермонте, на заднем дворе фермы? Неужели даже скотина испытывает горькие минуты? Или, например, кузнечики?
Дикки спросил:
— Чего это она так разозлилась?
И Льюис даже не заметил, как ему полегчало. Душа его вернулась обратно, камнем упав с небес — горы взметнулись ей навстречу океанскими валами, — и он снова очутился на земле, во времени и пространстве, снова стал обыкновенным незаметным человеком, ведущим за руку сына, не бестелесным вселенским плачем, а серьезным трезвым отцом и мужем со своими заботами и необязательными обязанностями. В багажнике старого «шевроле» он привез скребок и циклю.
— Расстроилась, — объяснил он сыну. — Ты не бойся.
Они вошли в калитку, Льюис взял Дикки на руки и зашагал по скотному двору, осторожно, хоть башмаки на нем были и не ахти, ступая с камня на камень, с кустика травы на кустик травы, перешагивая лужи, грязь и коровьи лепешки. Джинни, опередив их, уже скрылась за дверью коровника. Слышно было, как чухает компрессор доильной установки.
Джинни, после того что она увидела, была теперь всей душой на стороне отца. Его она нашла между двумя голштинками, он прилаживал ремни доилки.
— Здравствуй, па, — произнесла она у него за спиной.
Старик вздрогнул от неожиданности, улыбнулся, обрадованный дочери, но сохранил суровое выражение лица.
— Здравствуй, здравствуй, Джинни.
— Я стучалась в дом, стучалась. Дверь заперта.
Собственно, это был вопрос, но старик не счел нужным его заметить.
— Зима уже на пороге, — сказал он. — Ну-ну, милка. — Он нагнулся, чтобы надеть доильные стаканы.
— Ты видел, что с сиренью? — спросила Джинни. Она стояла, сложив под грудью руки, крепко обхватив пальцами локти: потому что курить у отца в коровнике было запрещено.
— Вроде бы нет, — ответил он и, подняв продолговатое лицо, взглянул на дочь. Она молчала, и он кончил прилаживать стаканы, отмахнулся от мухи, потом кряхтя выпрямился, ухватясь за острый коровий мосол. Приняв относительно вертикальное положение — но все еще согбенный, так что Джинни с болью заметила, что отец ее уже стар, — он переступил назад через дымящийся сток и пошел по проходу, аккуратно ставя рыжие башмаки, чтобы не поскользнуться в навозе или на мокрой извести. Свободные ремни, снятые с коровы, он повесил себе на шею. Джинни шмыгнула носом, пряча слезы. Отец был человек крепкий, он целую жизнь поднимал и переносил тяжести, но вон как он усох, обветренная, задубелая кожа обвисла, и кости выступили, будто у оголодавшей скотины, в особенности позвонки на шее и череп — он стал в последнее время неприятно выпуклый, как у зародыша, — и суставы пальцев, и запястья. — Так что там с нею? — спросил он. — С сиренью?
— Тетя Салли выплескивает горшок в окно, — ответила она и вдруг, рывком подняв руки к лицу, зарыдала. Плечи затряслись, голос прервался. Старик стоял перед ней, свесив шишковатые руки, растерянный, не зная, как быть. Он не расслышал, что она сказала, вернее, не уверен был, что расслышал правильно, и перед лицом ее внезапного горя — она словно оплакивала чью-то гибель — ему оставалось только стоять беспомощно и надеяться на дальнейшие разъяснения. А Джинни рыдала взахлеб, и разобрать, что она говорит, становилось все труднее. — Прямо на сирень, всякому с дороги видно, понимаешь? Кто ни пройдет мимо, может заглянуть и... — Разрыдалась еще пуще и больше ничего не могла произнести, только сдавила ладонями лицо и задохнулась, ловя ртом воздух. Так она, бывало, плакала девочкой; он вспомнил, как отшлепал ее один раз под веревкой, на которой сушилось белье, лет семь ей тогда было, может, восемь, отшлепал не сильно, а как раз по заслугам, но она так отчаянно рыдала, что сердце у него сжалось от боли, он обнял ее и поцеловал в щеку, — вот и теперь он потянулся неловко обнять ее, поднял к ее плечам негнущиеся, сухие руки, но куда уж тут, Джинни теперь взрослая, а он старый, скрюченный от резей в животе. Ему вспомнилось, как она рыдала, когда упал с крыши сарая маленький Итен, его меньшенький, упал, сломал шею и умер семи лет от роду.
— Джинни, ну чего ты? — спросил он плачущую дочь. — Не разберу, что ты говоришь, голубка. Ну что такое случилось? — Тут он заметил, что по проходу коровника к ним бредут Льюис и Дикки, осторожно ступая между коровьих лепешек, точно рыбаки, по камешкам перебирающиеся через речку. — Льюис! — крикнул он зятю. — Что случилось?
Они шли, и из окон на их лица проливались странно алые отсветы тревожного закатного неба. Льюис вел Дикки за руку.
— Да вот тетя Салли, — ответил Льюис, подходя. — Похоже, она пользуется судном и опорожняет его прямо в окно.
У старика захолонуло сердце: по-ихнему получится, что виноват, конечно, он.
Льюис остановился в трех-четырех шагах, по-прежнему держа за руку сына и сам похожий на беспомощного маленького мальчика. Он грустными глазами поглядывал на Джинни. А Джеймс поджал губы и, похлопывая дочь по полным плечам, только и нашелся что пробормотать:
— Ну будет, будет, голубка. Успокойся, родная.
Уже давно пора было переставлять доильные аппараты, он знал, что, если не сделает этого вот сейчас, стаканы, того и гляди, полетят от коровьего копыта прямо на двор.
— Мне, голубка, надо переставить доилки, — вслух сказал он. Джинни кивнула, звучно глотнув и наконец сдержав рыдания. Он еще два-три раза похлопал ее по плечам и отошел к гернсейской корове, которая стояла по очереди следующей. Надел на корову свободные ремни, пригнувшись, отключил и снял доильные стаканы у ее соседки и, с полной доилкой осторожно переступив через канавку, слил молоко в ведро. Немного дальше, у беленого деревянного столба, сидели бдительные коты, с виду такие мягкие, домашние, как диванные подушки, а вздумаешь погладить, того и гляди, останешься без пальца. Джеймс прошел к столбу, плеснул им молока в перевернутую мятую крышку от старого десятигаллонового бидона, потом, все так же скрючившись в три погибели, вернулся обратно, чтобы приладить стаканы той корове, на которую надел ремни.
Джинни, немного успокоившись, прошла по проходу и остановилась напротив отца. Она еще не совсем перестала плакать, но говорить уже могла. Льюис и Дикки тоже подошли поближе. Джинни сказала:
— Как она могла? Наверно, это старческое слабоумие.
— Может, и так, — подтвердил Льюис. — Мой дед, как состарился, разгуливал вокруг дома в чем мать родила.
— Не представляю себе, что делать? — закинув голову и все еще всхлипывая, сказала Джинни. — Мы же не можем поместить ее в лечебницу: это стоит бешеных денег.
Джеймс отлично понимал, что настало время ему вмешаться в разговор, однако сумел выдавить из себя только одну фразу:
— По-моему, не стоит еще пока беспокоиться... ну, насчет того, что Салли впала в слабоумие.
— Тогда, значит, рехнулась, — сказала Джинни. — Еще того хуже.
Она, кажется, готова была снова заплакать. Льюис покачал головой в ответ на какие-то свои мысли. Мальчик тянулся назад, он повис на отцовой руке и длинной соломиной дразнил котов.
Джеймс, как смог, распрямил спину, перешагнул через сток и пошел к ним, на ходу вешая себе на шею ремни доилки. Хоть он и знать ее сейчас не хотел, эту ведьму, свою сестрицу, однако не в его обычаях было мириться с ошибочными утверждениями.
— Едва ли доктор сочтет, что она рехнулась, — сказал он.
— Ну, не знаю, — неопределенно возразил Льюис. — Все-таки это ненормально — выливать горшки в окно, да еще со стороны улицы.
— Небось не могла в уборную пройти, — так же неопределенно предположил Джеймс и, переступив обратно через сток, стал вешать ремни на следующую в ряду корову. — Ну-у, не балуй!
Льюис стоял позади возле пузатого безмолвного «шевроле» — он выключил зажигание — и, понурясь, разглядывал золотистые и красные кленовые листья, осыпавшие двор.
— Зря он не сгреб их, — заметил он, обращаясь главным образом к самому себе. Замечание было глупое, ее так и подмывало сказать ему это. Деревья еще далеко не оголились; если отец сейчас сгребет листья, завтра же нападают новые. Да и вообще в деревне листьев не убирают. Их и так ветром снесет до первого снегопада. Но откуда знать это Льюису, выросшему в вылизанном Северном Беннингтоне в вылизанном домике за вылизанным палисадничком всего в четырех кварталах от бывшего дома тети Салли? И она решила промолчать, только упрямее выпятила подбородок и, задрав голову, сердито посмотрела на узкое Саллино окно. Потом еще сильнее забарабанила в дверь и крикнула:
— Тетя Салли, ты у себя?
Но ответа опять не получила. Она оглянулась на Дикки.
Мальчик стоял, спрятав руки в карманы и так низко надвинув на лоб козырек темно-синей фуражки, что смотреть перед собой мог, только запрокинув голову. Он разглядывал кусты под тети Саллиным окном. Лицо у него было озабоченное.
— Кто-то ходил в уборную на кусты, — сказал он.
— Ради бога, Дикки, — отмахнулась Вирджиния.
Но Льюису оттуда, где он стоял, тоже было кое-что видно. Он отошел от машины, встал за спиной у Дикки, присмотрелся к кустам, потом поднял глаза на окно тети Салли.
— Вот так так, — потянул он.
— Что там такое? — спросила Джинни.
Льюис вполрта усмехнулся, но тут же принял серьезный вид. И ответил рассудительно:
— Похоже, она горшок свой в окно выплескивает.
— Да что ты мелешь?
Она отступила от двери, подошла посмотреть. Сначала ей бросились в глаза вроде бы цветы на кустах сирени, хотя листья уже совсем пожухли, побурели, кое-где зарделись. И все-таки на ветках белели какие-то цветы, и Джинни, не вполне осознав смысл сказанного Льюисом, хотя и ясно слышала его слова, двинулась вперед, распугав кур, и вдруг в лицо ей ударила вонь. Желудок у нее подвело, потянуло рвать, она судорожно прикрыла ладонями нос и рот и попятилась. Потерянная, рассерженная, она снова посмотрела на теткино окно; Льюису и Дикки ее лицо со стороны даже вдруг показалось совсем незнакомым: глаза навыкате, набряклость, адреналиновая краснота — вот-вот заискрит. В страхе оба внутренне съежились, но виду не показали. Теперь, несмотря на отблески заката на стеклах, Джинни ясно разглядела в окне тетю Салли: стоит себе, смотрит, и хоть бы что. Джинни набрала в грудь воздуху и в совершенном неистовстве заорала:
— Да тетя же Салли!
Льюис теперь тоже ее разглядел. Принимая сторону жены в безотчетной надежде оградить себя от ее гнева, он подхватил:
— Тетя Салли, смотрите, что вы наделали!
И показал на кусты.
Но она молчала и глядела на них сквозь алеющее закатным светом стекло с убийственным спокойствием безумицы.
Лицо Джинни вдруг вспыхнуло жарче прежнего. Льюис это заметил, поглядывая исподтишка на жену, но понять, в чем дело, не мог, и мальчик тоже. Она и сама не понимала, что с ней, только чувствовала, как к ее ярости прибавилось еще и унижение. Ведь родня-то это ее, и оттого, что Льюис стоит, такой терпеливый, и никого не осуждает, ее только сильнее жгло стыдом.
— Тетя Салли, ты почему не отвечаешь, а? — крикнула она, бледнея от злости, и вдруг, прикрыв ладонями лицо, бурно разрыдалась. Льюис стоял, беспомощно переводя взгляд с Джинни то на тетю Салли, то на кусты сирени, заляпанные коричневыми потеками и увешанные грязными обрывками косметических бумажных салфеток. И тут окно распахнулось, в нем появилась тетя Салли в халате и с какой-то книжицей в руке и крикнула сверху вниз:
— Если ты хочешь видеть отца, так он коров доит!
— Я так и думал, что сейчас время дойки, — проговорил Льюис наполовину себе под нос. Но жена услышала и ответила ему взглядом, полным такой испепеляющей ярости, что сердце у него так и екнуло.
— Ах, думал? Так чего ж молчал?
Он не понял, чем вдруг так рассердил жену.
— Прости, пожалуйста, — голос его дрогнул. — Конечно, надо было сказать тебе.
— Тьфу, господи! — Она повернулась к ним спиной и пошла в коровник. У Льюиса подогнулись колени, он взял за руку Дикки и потащился следом.
Задний двор отлого спускался от дома к бурому кирпичному коровнику на фундаменте из грубо тесанных каменных плит, за коровником белели старые утлые ульи, а посреди двора росло одно-единственное дерево — вековой пекан, листья с него почти облетели, и сквозь корявые голые ветки открывался во всем великолепии алый закат над горой и дальний выгон на склоне. И как ни тяжело было у Льюиса на душе, а может быть, как раз потому, что на душе у него было тяжело, всю эту красоту он заметил и осознал. Увидел, что трава и камни на горных лугах в закатном свете вдруг одухотворились и лучились, словно заряженные извечной мистической силой, для которой имя существует разве, может быть, в древнеиндийском или шумерском языках, а лесистые склоны, еще час назад расцвеченные всеми красками: кроваво-красные, винно-красные, розовые, багряные, со смелыми мазками оранжевого, и ярко-желтые, и тускло-коричневые, и лиловые, Джинни сказала бы — «кричащие», если б это было на картине, да еще там и сям в темно-зеленых и сизо-дымчатых пятнах сосняка, — теперь были сплошь залиты небесным сиянием и алели, преображенные. Льюис Хикс увидел и осознал, что в этом фантастическом свете обрели иной облик даже сельскохозяйственные машины: старая желтая кукурузорезка с задранным верхом стала как бы более обычного самой собой — отчетливой, окончательной, как надгробье, и то же самое произошло с большим кейсовским тягачом, и с облупленным, некрашеным прицепом, и с красным как вареный рак початкосрывателем, и с серым маленьким трактором под квадратным выгоревшим козырьком. Льюис не смог бы выразить словами своих чувств, он только ощутил себя еще несчастнее прежнего. Что-то он делает не так, и с ним тоже как-то не так поступают. На пересечении двух реальностей: красоты заката и непонятного гнева Вирджинии, непонятного даже теперь, когда он осознал свои ошибки и ее правоту, — ему вдруг мучительно захотелось полностью переделать свою жизнь, захотелось свободы и одновременно — или это одно и то же? — смерти. Должно быть, такое бывает со всеми мужьями, подумал он. И с эльфами тоже. И с медведями. И со всеми женами, должно быть. Удивительное дело, неужели ни для кого нет исключений? Даже вот для него — уж на что он в стороне от мира, здесь, в Вермонте, на заднем дворе фермы? Неужели даже скотина испытывает горькие минуты? Или, например, кузнечики?
Дикки спросил:
— Чего это она так разозлилась?
И Льюис даже не заметил, как ему полегчало. Душа его вернулась обратно, камнем упав с небес — горы взметнулись ей навстречу океанскими валами, — и он снова очутился на земле, во времени и пространстве, снова стал обыкновенным незаметным человеком, ведущим за руку сына, не бестелесным вселенским плачем, а серьезным трезвым отцом и мужем со своими заботами и необязательными обязанностями. В багажнике старого «шевроле» он привез скребок и циклю.
— Расстроилась, — объяснил он сыну. — Ты не бойся.
Они вошли в калитку, Льюис взял Дикки на руки и зашагал по скотному двору, осторожно, хоть башмаки на нем были и не ахти, ступая с камня на камень, с кустика травы на кустик травы, перешагивая лужи, грязь и коровьи лепешки. Джинни, опередив их, уже скрылась за дверью коровника. Слышно было, как чухает компрессор доильной установки.
Джинни, после того что она увидела, была теперь всей душой на стороне отца. Его она нашла между двумя голштинками, он прилаживал ремни доилки.
— Здравствуй, па, — произнесла она у него за спиной.
Старик вздрогнул от неожиданности, улыбнулся, обрадованный дочери, но сохранил суровое выражение лица.
— Здравствуй, здравствуй, Джинни.
— Я стучалась в дом, стучалась. Дверь заперта.
Собственно, это был вопрос, но старик не счел нужным его заметить.
— Зима уже на пороге, — сказал он. — Ну-ну, милка. — Он нагнулся, чтобы надеть доильные стаканы.
— Ты видел, что с сиренью? — спросила Джинни. Она стояла, сложив под грудью руки, крепко обхватив пальцами локти: потому что курить у отца в коровнике было запрещено.
— Вроде бы нет, — ответил он и, подняв продолговатое лицо, взглянул на дочь. Она молчала, и он кончил прилаживать стаканы, отмахнулся от мухи, потом кряхтя выпрямился, ухватясь за острый коровий мосол. Приняв относительно вертикальное положение — но все еще согбенный, так что Джинни с болью заметила, что отец ее уже стар, — он переступил назад через дымящийся сток и пошел по проходу, аккуратно ставя рыжие башмаки, чтобы не поскользнуться в навозе или на мокрой извести. Свободные ремни, снятые с коровы, он повесил себе на шею. Джинни шмыгнула носом, пряча слезы. Отец был человек крепкий, он целую жизнь поднимал и переносил тяжести, но вон как он усох, обветренная, задубелая кожа обвисла, и кости выступили, будто у оголодавшей скотины, в особенности позвонки на шее и череп — он стал в последнее время неприятно выпуклый, как у зародыша, — и суставы пальцев, и запястья. — Так что там с нею? — спросил он. — С сиренью?
— Тетя Салли выплескивает горшок в окно, — ответила она и вдруг, рывком подняв руки к лицу, зарыдала. Плечи затряслись, голос прервался. Старик стоял перед ней, свесив шишковатые руки, растерянный, не зная, как быть. Он не расслышал, что она сказала, вернее, не уверен был, что расслышал правильно, и перед лицом ее внезапного горя — она словно оплакивала чью-то гибель — ему оставалось только стоять беспомощно и надеяться на дальнейшие разъяснения. А Джинни рыдала взахлеб, и разобрать, что она говорит, становилось все труднее. — Прямо на сирень, всякому с дороги видно, понимаешь? Кто ни пройдет мимо, может заглянуть и... — Разрыдалась еще пуще и больше ничего не могла произнести, только сдавила ладонями лицо и задохнулась, ловя ртом воздух. Так она, бывало, плакала девочкой; он вспомнил, как отшлепал ее один раз под веревкой, на которой сушилось белье, лет семь ей тогда было, может, восемь, отшлепал не сильно, а как раз по заслугам, но она так отчаянно рыдала, что сердце у него сжалось от боли, он обнял ее и поцеловал в щеку, — вот и теперь он потянулся неловко обнять ее, поднял к ее плечам негнущиеся, сухие руки, но куда уж тут, Джинни теперь взрослая, а он старый, скрюченный от резей в животе. Ему вспомнилось, как она рыдала, когда упал с крыши сарая маленький Итен, его меньшенький, упал, сломал шею и умер семи лет от роду.
— Джинни, ну чего ты? — спросил он плачущую дочь. — Не разберу, что ты говоришь, голубка. Ну что такое случилось? — Тут он заметил, что по проходу коровника к ним бредут Льюис и Дикки, осторожно ступая между коровьих лепешек, точно рыбаки, по камешкам перебирающиеся через речку. — Льюис! — крикнул он зятю. — Что случилось?
Они шли, и из окон на их лица проливались странно алые отсветы тревожного закатного неба. Льюис вел Дикки за руку.
— Да вот тетя Салли, — ответил Льюис, подходя. — Похоже, она пользуется судном и опорожняет его прямо в окно.
У старика захолонуло сердце: по-ихнему получится, что виноват, конечно, он.
Льюис остановился в трех-четырех шагах, по-прежнему держа за руку сына и сам похожий на беспомощного маленького мальчика. Он грустными глазами поглядывал на Джинни. А Джеймс поджал губы и, похлопывая дочь по полным плечам, только и нашелся что пробормотать:
— Ну будет, будет, голубка. Успокойся, родная.
Уже давно пора было переставлять доильные аппараты, он знал, что, если не сделает этого вот сейчас, стаканы, того и гляди, полетят от коровьего копыта прямо на двор.
— Мне, голубка, надо переставить доилки, — вслух сказал он. Джинни кивнула, звучно глотнув и наконец сдержав рыдания. Он еще два-три раза похлопал ее по плечам и отошел к гернсейской корове, которая стояла по очереди следующей. Надел на корову свободные ремни, пригнувшись, отключил и снял доильные стаканы у ее соседки и, с полной доилкой осторожно переступив через канавку, слил молоко в ведро. Немного дальше, у беленого деревянного столба, сидели бдительные коты, с виду такие мягкие, домашние, как диванные подушки, а вздумаешь погладить, того и гляди, останешься без пальца. Джеймс прошел к столбу, плеснул им молока в перевернутую мятую крышку от старого десятигаллонового бидона, потом, все так же скрючившись в три погибели, вернулся обратно, чтобы приладить стаканы той корове, на которую надел ремни.
Джинни, немного успокоившись, прошла по проходу и остановилась напротив отца. Она еще не совсем перестала плакать, но говорить уже могла. Льюис и Дикки тоже подошли поближе. Джинни сказала:
— Как она могла? Наверно, это старческое слабоумие.
— Может, и так, — подтвердил Льюис. — Мой дед, как состарился, разгуливал вокруг дома в чем мать родила.
— Не представляю себе, что делать? — закинув голову и все еще всхлипывая, сказала Джинни. — Мы же не можем поместить ее в лечебницу: это стоит бешеных денег.
Джеймс отлично понимал, что настало время ему вмешаться в разговор, однако сумел выдавить из себя только одну фразу:
— По-моему, не стоит еще пока беспокоиться... ну, насчет того, что Салли впала в слабоумие.
— Тогда, значит, рехнулась, — сказала Джинни. — Еще того хуже.
Она, кажется, готова была снова заплакать. Льюис покачал головой в ответ на какие-то свои мысли. Мальчик тянулся назад, он повис на отцовой руке и длинной соломиной дразнил котов.
Джеймс, как смог, распрямил спину, перешагнул через сток и пошел к ним, на ходу вешая себе на шею ремни доилки. Хоть он и знать ее сейчас не хотел, эту ведьму, свою сестрицу, однако не в его обычаях было мириться с ошибочными утверждениями.
— Едва ли доктор сочтет, что она рехнулась, — сказал он.
— Ну, не знаю, — неопределенно возразил Льюис. — Все-таки это ненормально — выливать горшки в окно, да еще со стороны улицы.
— Небось не могла в уборную пройти, — так же неопределенно предположил Джеймс и, переступив обратно через сток, стал вешать ремни на следующую в ряду корову. — Ну-у, не балуй!