Скребок Льюиса Хикса опять смолк, на этот раз и голова его немного повернулась. Он бросил взгляд на маленького пастора. И если он ожидал увидеть на лице того строгое выражение под стать этим строгим речам, то был, вероятно, горько разочарован: Лейн Уокер ухмылялся во весь рот.
   Салли Эббот начала было что-то говорить — опять про духов, — но передумала и замолчала. Пастор, все так же заложив руки за спину, отвернулся от ее двери и пошел к лестнице, дойдя, сделал поворот кругом и зашагал обратно — Льюис Хикс следил за ним с недоумением, — прошагал мимо комнаты Салли Эббот, снова повернулся на месте и опять двинулся к лестнице, — ну просто тигр, мечущийся в клетке.
   — Каков же, — произнес он, по-ораторски подняв в воздух правую руку и шевеля пальцами, — каков же настоящий урок, который можно почерпнуть из рассмотрения эволюции? То есть чему она нас учит, если речь идет о социальном угнетении вообще и о роли женщины в частности?
   Тут Льюис Хикс окончательно опустил руку со скребком, отвернулся от своей работы и стал слушать.
   Пастор, не обращая на него внимания, кивнул, будто вопрос этот задал не он сам, а кто-то другой.
   — Хороший вопрос, — сказал он, не сбавляя шага. — Во-первых, надо учесть, что естественный отбор все еще является действенным фактором человеческой эволюции. Естественный отбор через дифференциальное вымирание сейчас играет не менее, если не более важную роль, чем когда-либо прежде. Взглянем на драматическую историю краснокожего, белого и черного человека.
   Пока пастор развивал свою мысль, увлекаясь все больше и больше, наверх поднялся Девитт. Пастор даже не взглянул на него, поглощенный рассуждениями, с которыми он обращался к запертой двери. Девитт ухмыльнулся, кивнул Льюису Хиксу, потер сбоку нос — такая у него была привычка, — зашел в ванную и запер за собой дверь.
   — Когда в Америку прибыл белый человек, — продолжал Лейн Уокер, — естественный отбор чуть было совсем не извел на земле краснокожего. Печень североамериканского индейца не знала воздействия алкоголя. Вино, сидр, мед, пульке, саке, виски были известны на планете почти повсеместно многие сотни лет, и, хотя они смертельный яд, образовалась панхроматическая человеческая раса, способная воспринимать радости алкоголя и при этом не гибнуть. А индеец — нет! Его печень и мозг безумствовали и содрогались, и, если он даже и способен был совладать с этим феноменом психологически, все равно бихевиористически он был беспомощен. «Исчезающий американец» исчез, держа виски в одной руке и ружье в другой, и благодаря виски правая рука, как говорится в Писании, не знала, что делает левая, и так он и утонул в оловянной кружке, только пятки сверкнули. Можете почитать в книгах по истории: не кавалерия Соединенных Штатов побила непобедимых апашей, это сделал обозный фургон! Огненная водица! Однако пути господни неисповедимы. Краснокожий, умирая, отомстил: одной рукой, не ведавшей, что она делает, он успел подарить белому табак!
   Дверь ванной распахнулась, как раз когда преподобный Уокер, расхаживая из стороны в сторону, подходил к ней; он успел отскочить, рассеянно поклонился Девитту, повернулся на одном каблуке и пошел обратно. Девитт, рослый, сутулый, начал было спускаться по лестнице, но на первой же ступеньке остановился, держась рукой за стойку, и со смущенной широкой улыбкой на рыжем, веснушчатом лице прислушался.
   — Американские индейцы, — пастор поднял указательный палец, — курили табак сотни лет. У них выработались необходимые для этого легкие, и химические процессы в организме, и социальные установления. Белые же люди — а также и черные и азиаты, — не имея такой защиты, вскоре столкнулись с тем (и сталкиваются сейчас), что каждого десятого из их числа уносит рак легких, сердечные болезни и бог весть что еще. Тут можно было бы привести для сравнения — но я не буду, — что происходит, когда опиум, гашиш и прочее — вещества, относительно безобидные на Востоке, — обретают популярность среди молодых американцев. Тем, у кого достанет ума, и твердости, и душевного благополучия, чтобы противостоять этим всесильным ядам, отравляющим тело, и отвергнуть их все полностью или же пользоваться ими умеренно, — именно этим людям и предстоит переделать будущий мир, воздействуя на него самым прямым образом: им будет принадлежать единственная здоровая линия в генофонде.
   Он сделал остановку — в речи и в хождении — и выпрямился.
   — Теперь возьмем самый интересный генетический случай — черного!
   — Неужто он интереснее, чем бедный мексиканец? — с притворным негодованием воскликнул, поднимаясь по лестнице, Рейф Хернандес.
   — Вы опоздали, — вскидывая руку, как полисмен на перекрестке, провозгласил Лейн Уокер. — И, как прибывшие с опозданием, не имеете никаких прав. Поэтому я лишаю вас слова.
   Патер ткнул себя в грудь и, сделав страшные глаза, возразил:
   — Я? Да я тут раньше Колумба!
   — В таком случае вам даруется одно-единственное право: можете идти и помочиться.
   Патер довольно рассмеялся, отвесил ему поясной поклон и в притворной спешке ринулся в ванную.
   — Ну, знаете ли, преподобный! — произнесла Салли Эббот, но слышно было, что она не столько возмущена, сколько удивлена.
   — Итак, мы говорили, — продолжал он, краснея, — про черных. — Тут он оборвал свою речь и, пригнувшись к двери, заметил: — Вопрос этот очень серьезный, сами понимаете. Не тема для домашнего балагана. Мы говорили о том, какой моральный урок можно извлечь из науки, этого серьезнейшего человеческого поприща, уступающего, пожалуй, одной только королеве Теологии. Прошу вашего полного внимания. — Не оборачиваясь, он махнул рукой в сторону ванной, откуда доносились некие звуки.
   — Тс-с-с! — грозно приказал Лейн Уокер. Но звуки не прекратились.
   — Черный, — снова начал он и замолчал, заведя глаза к потолку и словно выглядывая там кого-то. Льюис Хикс тоже посмотрел вверх, но тут же опустил голову.
   А пастор, спохватившись, продолжал:
   — С генетической точки зрения одной из самых поразительных черт у представителей черной расы являются серповидные клетки. В минувшие времена, как вы знаете, одна четверть всего негритянского населения вымирала от анемии в результате серповидного разрушения кровяных телец, одна четверть вообще не имела серповидных клеток и вымирала в Центральной Африке от малярии, а оставшаяся половина была здорова и брала на себя продолжение рода. Довольно неэкономно, если считать на человеческие жизни, но система работала. Теперь посмотрим, что же получается, когда угроза малярии пропадает, поскольку дело обстоит именно так, ведь теперь малярию лечат. — Он помолчал, пригнувшись к двери, словно ждал от нее ответа, и, словно получив ответ, воскликнул: — Совершенно верно! — Он снова заходил по коридору. — Так называемый «плохой ген» начинает пропадать. За каких-нибудь несколько поколений — вы только подумайте! — черная раса начала терять свой особенный, больше уже не нужный, но все еще иногда смертельный ген. Короче говоря, ненужные приспособления имеют тенденцию исчезать. Хотя полностью не исчезают никогда — обстоятельство важное, мы к нему еще вернемся. Далее. В настоящее время у ученых есть все основания надеяться, что серповидная анемия будет побеждена, подобно тому как уже ныне найдены методы исцеления других наследственных болезней и недочетов. Диабетики, скажем, могут теперь благодаря инсулину жить нормальной жизнью; близорукость компенсируют очки; глухие могут пользоваться слуховыми аппаратами. Иными словами, мы опять отключили естественный отбор, изобретя орудия. Какой же моральный урок следует из этого удивительного обстоятельства? — Он посмотрел прямо на Льюиса. Он почти указывал на него пальцем. — Только давайте поймем как следует, о чем идет речь. Всякий раз, когда мы изобретаем новое орудие, от колеса до экстракта витамина С, мы тем самым уклоняемся от телесной эволюции. Чем совершеннее здание, тем прихотливее и неприспособленнее его обитатели.
   Льюис виновато потеребил ус. На другом конце коридора приоткрылась дверь ванной, высунул голову патер, огляделся. Потом вышел, на ходу проверяя, хорошо ли застегнуты брюки, поправил манжеты, сложил ладони, будто на молитве, и встал, улыбаясь, выжидая. На него даже не посмотрели.
   — Моральный урок тот, братья и сестры, — произнес пастор — он был совершенно поглощен собственными рассуждениями и даже не замечал, что по лестнице, поддерживаемая Вирджинией Хикс и доктором Фелпсом, подымается Эстелл Паркс («Что это здесь? — одышливо спрашивает Эстелл. — Мы, кажется, что-то пропустили? Да он проповедь говорит!» — И глаза ее зажглись), — моральный урок тот, что передовые сегодня могут завтра стать отсталыми, а отсталые вдруг оказаться впереди, или, выражаясь словами великого религиозного поэта Джерарда Мэнли Хопкинса, «безостановочен труд Природы». Мы, самые примитивные из приматов, оказались победителями наших более совершенных братьев. Благодаря странному дару обходить сложности — благодаря раздутым мозгам, владению орудиями и нашей атавистической злобе — мы теперь запираем их в клетки и вживляем им в головы пластины для нашего развлечения и образования! Учтите, кстати, ту важную роль, которую до сих пор играет в нашем прогрессе злоба. Если бы решающими критериями были ум и чуткость, этой планетой правили бы киты! А как же, спросите вы меня, проблема полов? — ибо, будучи животными хитрыми, вы помните, о чем я вначале обещал говорить.
   — Проблема полов? — переспросила Эстелл на пороге ванной. Вирджиния подняла палец к губам и замахала на нее. Эстелл переступила порог, закрыла за собой дверь.
   — Друзья мои, — говорил пастор, — у всех животных, практикующих разделение труда, как это уже много столетий происходит среди особей нашего рода — я подразумеваю единый, единственный и неделимый род человеческий, — самки, как правило, мелких размеров, быстры на ногу и быстры умом и к тому же очень эмоциональны, а самцы по большей части крупные, немного тугодумы (вспомним самцов гориллы, орангутана), поскольку в сельских трудах и на войне, не говоря уж об охоте, определенные преимущества тупость дает — прошу прощения у джентльменов. Какой самец, если он мало-мальски сообразителен, поддастся на уловки хитрой маленькой самки, заставляющей его таскать каменные глыбы и класть стену для укрытия ее детенышей? Какой хитроумный Одиссей встанет, точно крепостная башня, против троянцев, тупо защищая свое генетическое наследие, как это сделал исполин и тугодум Аякс? — По лицу Уокера скользнула растерянность, вероятно просто показная. — Хотя, впрочем, род Одиссея тоже продолжился, Одиссей в отличие от Аякса, покуролесив по белу свету, в конце концов вернулся к жене. Гм-гм.
   Он поджал губы, потянул себя за бородку, густые вразлет брови опустились на самые глаза. Прихожане с интересом слушали. В коридоре набилось столько народу, что ему стало негде расхаживать. В углу лестничной площадки стоял Девитт, рядом с ним Вирджиния и доктор Фелпс, на ступеньках оба мальчика с выпотрошенными тыквами в руках, ближе к ванной Льюис Хикс и патер Хернандес, за запертой дверью Салли Эббот, и еще была Эстелл Паркс, она как раз выходила из ванной комнаты, опираясь на две палки.
   А пастор поднял палец и улыбнулся, делая вид, что вдруг нашел путь к разгадке этой истории с Аяксом и Одиссеем.
   — Посмотрим с другой стороны, — сказал он. — Что примитивнее: широкий набор возможностей в икс-хромосоме или широкий набор возможностей в игрек-хромосоме? В те времена, когда оружием неандертальцев была дубина, а наши предки пользовались копьями и дротиками, череп, толстостенный, как хоккейный шлем, представлял собой ценное преимущество неандертальца, воюющего с неандертальцем, а для Homo sapiens, который должен был уклоняться от копья своего собрата, гораздо ценней был череп легкий, быстро поворачивающийся в стороны и свободно раздвигающийся, чтобы вместить больше мозгов. Но времена меняются, льды заставляют человека сняться с насиженных мест. С каким изумлением, должно быть, разглядывал могучий, бесстрашный неандерталец первого встретившегося ему легковесного, подвижного Homo sapiens. «Уф-ф!» — печально произнес этот Аякс среди людей, когда его исполинское, как танк, тело легко пронзил летучий дротик, и, виновато махнув на прощание рукой небесам, этот огромный зверь сошел со сцены.
   Итак, времена меняются — таков первый урок в нашем учебнике, в первой книге Господа, в «Книге Природы», как назвал ее Фома Аквинский. Сегодня каменные глыбы легко перетаскивает ловкое маленькое существо, умеющее нажимать кнопки, особям с самыми быстрыми реакциями покоряются фортепиано, пишущая машинка и турбореактивный самолет. «Ага! — скажете вы. — Он проповедует матриархат». Но нет. Как мы видели на примере серповидных клеток, даже когда свойства выходят из употребления, Природа скрупулезно хранит все запчасти. Мы несем в себе, в своем генетическом потенциале, все, что имеем со времен, когда плавали рыбами в Девонском море. Всякий мужчина — отчасти и женщина, всякая женщина имеет и мужские свойства, всякая примесь к генофонду — на благо! Естественный отбор в этом постоянно развивающемся мире не делает мелочных различий между передовым и отсталым. Одним словом...
   Пастор величественно вскинул правую руку и опять обратился к двери, за которой стояла Салли Эббот:
   — Одним словом, миссис Эббот, обезьяны, во всяком случае самые примитивные обезьяны, вполне могут вырезать — и вырезают — тыквенные фонари!
   С этими словами он обернулся к своим слушателям, столпившимся в коридоре и на лестнице, поклонился, приветливо улыбнулся и произнес:
   — Аминь.
   — Amen, amen, — произнес и мексиканский патер и начертал в воздухе знак. Жест его был плавнее, чем полет бабочки в солнечном луче, и, благосклонно улыбаясь, жирный, как будда, и легкий, как воздушный шар, он произнес нараспев: — Ite, missa est. — И потом, уже другим голосом: — Deo gratias![6]
   — Благослови вас бог, преподобный! — раздался голос Салли Эббот из-за двери, и слышно было, что она глубоко растрогана. — Да исчезнут с лица земли все эти ужасные предрассудки!
   — Стало быть, вы выйдете из своей комнаты? — торжествуя, спросил Лейн Уокер.
   — Нет, конечно, — ответила она. — С какой стати?
   Снизу послышался голос Эда Томаса:
   — Эге, вон они, оказывается, где все! Выходит, я прозевал что-то интересное?

9

   Пока его двоюродная бабка Эстелл вспоминала собор Парижской богоматери, Теренс Паркс стоял в комнате старика и крутил в руках свою валторну, вытряхивая слюну. Он был очень застенчивый юноша, застенчивее свет не видывал, может быть, еще застенчивее даже, чем девочка, которая сидела напротив на старой, продавленной кровати и обеими руками держала у себя на коленях флейту. Она, Марджи Фелпс, не отрываясь глядела в пол, и прямые серебристо-белокурые волосы, мягкие как лен, свешивались у нее по обе стороны головы. Лицо ее выражало серьезность, но и готовность к улыбке — стоило бы ему только захотеть. Одета она была в буро-зеленое платье, длинное и (хотя этого он знать не мог) дорогое, на ногах полосатые носки-гольф и модные тупоносые туфли. Что же до Теренса, то у него волосы были каштановые и ниже уха завивались, на носу очки, без которых он был совершенно беспомощен, а подбородок маленький. У него не было — так он сам, во всяком случае, считал — ни единой выигрышной черты, даже чувства юмора. Поэтому одевался он с неизменной тщательностью: рубахи темно-синие, всегда аккуратно заправленные, черные брюки, черные ботинки, ремень. Он вставил назад, мундштук и взглянул на Марджи. Он уже давно был горячо и мучительно в нее влюблен, хотя, понятно, не говорил об этом ни ей и никому другому. Он жил со своей тайной мукой, как единственный марсианин на свете. Марджи будто знала, когда он на нее взглянет, и точно в это же мгновение подняла глаза. И сразу же оба, залившись краской, уставились в пол.
   Теренс бережно положил валторну на стул и подошел к окну над изножьем кровати. Выглянул: на воле разбушевался ветер, волоча по небу большие облака — это стая волков, сверкая серебряными зубами, гналась за луной и вот пожрала ее, повергнув большой пекан, и сарай, и весь задний двор в темноту. Он услышал как будто бы металлический лязг открываемых и закрываемых ворот.
   — Дождь еще не пошел? — почти беззвучно спросила Марджи.
   Она робко подошла к нему, Теренс подвинулся, и они встали рядом.
   Ее рука на подоконнике была бела до голубизны. Как ему хотелось сейчас дотронуться до нее. В большой комнате у них за спиной, за полуоткрытой дверью, слышался смех и разговор взрослых, и Девитт Томас, пощипывая струны гитары, по-прежнему пел. Слов было не разобрать. Он опять посмотрел на ее руку, потом сбоку на ее лицо, потом поскорее снова в ночь за окно.
   — Мне страшно, когда идет дождь, — сказала она. Она почти не повернула головы, но он почувствовал, что она на него смотрит.
   Снова появилась луна, черные облака неслись мимо, словно увлекаемые наводнением. Теренс будто нечаянно положил руку на подоконник рядом с ее рукой. Прислушался, не войдет ли кто, только теперь вдруг испуганно сообразив, что слева дверь ведет к черному ходу и можно было бы выйти незаметно от всех. Через двор медленно, как во сне, проплыло что-то белое.
   — Что это такое? — вздрогнув, спросила она и положила руку поверх его руки. Голова ее склонилась, и сквозь бурю, бушевавшую у него в груди, он уловил запах ее волос.
   — Наверно, мешок из-под удобрения.
   — Что? — переспросила она.
   Он повторил, на этот раз не так беззвучно. Она не отнимала руку, хотя прикосновение было такое легкое, чуть что — улетит. Мысли его вихрились, сердце бешено колотилось. Он прижался лбом к стеклу, притворяясь, будто следит за полетом белого призрака. И снова ощутил запах ее волос и ее дыхание — теплый яблочный дух.
   Что до внучки доктора Фелпса Марджи, то сердце у нее в груди громко бухало, голова кружилась; она боялась упасть в обморок. Школьная подруга Дженнифер уже давно сообщила ей, что Терри Паркс в нее влюблен, и она сразу поверила, хотя это казалось чудом. Когда он играл на своей валторне в школьном или городском оркестре, у нее делалась гусиная кожа, а когда в квинтете их партии перекликались, она краснела. Сегодня, когда он оказался у Пейджей, это было как подтверждение чуда, и когда взрослые предложили им поиграть дуэты и выслали в другую комнату, чтобы музыка не мешала им разговаривать...
   Новое облако, еще больше прежних, заглатывало луну. Вой ветра вызывал у нее и страх, и восторг. На дворе четко вырисовывалось здание амбара. То, белое, что летало по двору — мешок из-под удобрений, это верно, — повисло теперь на заборе и стало серым, как кость, безжизненным.
   Он пошевелил пальцами, взял ее руку в свою. Она чуть не задохнулась. Кажется, кто-то идет?
   — Ребятишки, хотите печеных яблок? — спросила с порога Вирджиния.
   Они разжали руки и торопливо обернулись, перепуганные и смущенные.
   — Я поставлю тут на тумбочке, — сказала Вирджиния с улыбкой. Она, должно быть, ничего не заметила. — Вы такую красивую музыку играете вдвоем, — сказала она, опять улыбнулась и махнула им сигаретой.
   Ни он ни она ничего не ответили. У них кружились головы. Оба с улыбкой смотрели в пол. Вирджиния ушла.
   Что-то с силой ударилось в стену, наверное, ветром обломало ветку, но стекла не посыпались, дом не заходил ходуном, вообще ничего не случилось. Они посмеялись собственным страхам. И так, смеясь, подошли к тумбочке.
   — М-м-м, печеные яблочки, — тихо протянула Марджи. Она взяла одно блюдце и чинно села на край кровати, очи долу. Теренс подошел и сел рядом.
   — Послушаем ветер, — сказал он. Ночь выла и гудела, как сбесившийся оркестр, дисгармоничный, бессмысленный и грозный, но Марджи было хорошо и впервые в жизни нисколько не страшно — разве только немного, потому что он рядом. Она будто ненароком положила руку на покрывало. В соседней комнате разговаривали, смеялись. Потом сверху слышен был какой-то спор. Она, улыбаясь, посмотрела на Теренса. Он тоже улыбнулся и осторожно, бережно накрыл ее руку своей.

10

   Вирджиния курила и составляла в раковину посуду. Гости в комнате разбирали пальто, и при мысли, что они сейчас уедут, а отца все нет, у нее от тревоги перехватывало дыхание. Наверное, из-за этой тревоги ей вспомнился Ричард. Она вообще часто думала о нем, хотя его пятнадцать лет как не было в живых. Всякое горе, и неприятность, и забота приводили ей на ум его, и это было странно, потому что он вовсе не был в жизни таким уж мучеником, а если и был — ведь вот он покончил с собой, — то она об этом прежде не подозревала. Он был просто как святой, вроде Льюиса. Она улыбнулась и чуть-чуть покраснела, вспомнив, как он один раз застал их. Они заглянули к нему, дом был открыт, а Ричард куда-то отлучился — ей было лет восемнадцать, — и они решили посидеть на кушетке, подождать его. Сели рядом, и где одно, там другое — так у них с Льюисом тогда обстояли дела, — словом, когда брат вошел, а они и не слышали, как он подъехал, они лежали на кушетке, а Ричард сначала в полутьме их и не заметил, а потом увидел, весь залился краской, будто это он сам провинился. «Здорово», — говорит, и шасть в кухню. Они лежат, смех их разбирает, что тут будешь делать? Хотели было улизнуть потихоньку. И не то чтобы боялись, что он будет на них кричать — Ричард ни на кого в жизни голоса не повысил, только один раз на тетку Салли, когда она что-то такое сказала про их мать. Ну, они привели себя в порядок — да, ей как раз стукнуло восемнадцать, потому что Ричарду было двадцать пять, последний год его жизни, — и вышли к нему на кухню. Он сидит со стаканом виски, читает газету. Поглядел на них, улыбнулся. «А я и не знал, — говорит, — что вы помолвлены. Хотите выпить?»
   — Мама, мне хочется пить, — сказал Дикки у нее под боком. Так и не очнувшись от своих дум, Вирджиния взяла с сушилки только что вымытую чашку, налила в нее холодной воды и протянула ребенку.
   — Что надо сказать?
   — Спасибо, — ответил он и поднес чашку ко рту. Сделал один глоток, остальное выплеснул. Она вздохнула.
   Ей вспомнилось, как один раз — ей было тогда лет пять — Ричард вздумал напугать ее пчелой. Он-то знал, что это трутень, не жалится, он был меньше и темнее обычных пчел — отец разрешал Ричарду возиться с ульями, — но она думала, что ужалит, и, понятно, испугалась. Завизжала, заголосила, а Ричард переполошился, схватил ее за руку. «Ты что, Джинни! Это же трутень, он не ужалит!» — чтобы только отец не услышал. Посадил трутня ей на локоть: «Вот видишь? Видишь?» И тут из-за коровника, широкоплечий и грозный, с молочным шлангом в руке, — отец. «О господи», — только охнул Ричард и сразу в слезы. А она тогда не поняла, что из-за нее он опять вышел виноват. Он постоянно оказывался виноват, хотя и не делал ничего дурного; отец почему-то придирался к нему всю жизнь.
   «Так», — сказал отец. «Это трутень», — начал было Ричард и замолчал. Она видела его перед собой, как сейчас: долговязый, нескладный двенадцатилетний мальчик волосы золотятся на солнце, лицо багровое от досады и стыда — его еще не ударили, а он уже плачет. Все ее детство отец, кажется, бил его чуть не каждый день. «Виселица по нем плачет», — говорил отец и пускал в ход ремень, или палку, или молочный шланг. Она теперь знала, что так злило отца в Ричарде. Он был робок — в точности как и сам отец в детстве, по словам тетки Салли: боялся коров, лошадей, даже петухов; боялся незнакомых людей; боялся холода и грома; боялся духов и кошмаров; боялся в первую голову, что кто-нибудь из них умрет или что отец помешается, как один их сосед, и перестреляет их всех из ружья. Может быть, если бы отец это понял...
   Но у брата было удивительное чувство юмора, даже по отношению к себе. Он знал, что он трус, и обращал это в шутку. Если он вздрагивал из-за чего-нибудь, то уж прямо чуть не подпрыгивал и всем лицом выражал комический ужас, так что и не поймешь, вправду ли он испугался или валяет дурака; а когда просил у матери ключи от машины — у их доброй, ласковой матери, которую даже мыши не боялись, — то весь съеживался и прятал голову, будто от страха, что она его сейчас ударит, и она смеялась и ловила его руки. Один раз он нарядился в ужасный маскарадный костюм: нацепил бороду и длинные седые волосы — белый лошадиный хвост, надел долгополое черное пальто, в котором ходил дядя Айра, безумный брат отца, а в руках — топор, вымазанный красной краской. И когда перед маскарадом зашел показаться матери и увидел себя в зеркале, то сам прямо вздрогнул. Даже отец и тот все-таки ему улыбнулся, но сказал только одно: «Смотри не забудь потом вычистить топор!» Потрясающий человек ее отец! Рассказать — не поверят. А ведь все это не со зла. Что бы там ни думали дядя Горас и тетя Салли, но мама-то понимала правду: «Он любит этого мальчика больше жизни. Оттого так и бесится».
   Джинни посмотрела на часы. Где все-таки он так долго пропадает?