Страница:
— Это очень мило с твоей стороны, Дикки, но я нисколько не голодна. Будь добр, снеси это все обратно.
— Тетя Салли...
— Ступай, ступай, дружок.
Он промямлил еще что-то — она не разобрала — и послушно пошел назад к лестнице.
— Спасибо тебе, мой дорогой! — крикнула Салли ему вдогонку.
Она скрестила руки на груди, охваченная чувством вины, но и победным торжеством. Она не права? Ну и ладно, пожалуйста, готова рассчитаться на том свете.
Как раз в эту минуту дверь дернуло сквозняком, Салли взглянула в окно: ветки деревьев раскачивались, вскидывали листву. Неведомо откуда нежданно-негаданно прилетел ветер. Загудело на разные голоса у нее над головой, и она, хоть и понимала, что это просто ветер хозяйничает на чердаке, ощутила наплыв той же суеверной тревоги, какую часто испытывала по ночам, лежа в своей одинокой постели и глядя в темноту, или раньше, лежа рядом с Горасом — теперь-то от него уже не приходится ждать защиты. Она подошла к белому плетеному столику, взяла в руки книжку. Постояла минуту в нерешительности, вглядываясь в ночь за окном, прислушиваясь к шуму голосов, проникающему к ней сквозь стены дома, которому они сообщали жизнь, и к стону ветра в черной пустоте снаружи. Кажется, уже много времени прошло, как Джеймс уехал из дому на своем пикапе. На минуту ей представился брат в детстве: голова втянута в плечи, губы надуты, держится за ее руку. Ониксовые часы на конторке показывали без четверти одиннадцать. Она не помнит, чтобы он когда-нибудь так поздно ложился спать.
И тут по коже у нее от страха побежали мурашки. Она заметила, что внизу у почтового ящика неподвижно стоит какой-то старый, древний старик в долгополом балахоне, с длинной бородой, как у раввина. Стоит на ветру и смотрит на дом. У Салли в груди больно подпрыгнуло сердце, она пригнулась ближе к окну: нет, все стоит, недвижный как статуя, иноземный. Она сняла свои очки в голубой оправе, протерла стекла лацканом халата, быстро надела и снова выглянула в окно. Никого. Что это было? Обман зрения? Или кто-то готовится праздновать канун Дня всех святых? Ее слабые глаза перебегали от машины к машине, от тени к тени. Старик исчез с лица земли.
Внизу под ней — хотя сначала ей почудилось, что где-то далеко, — заиграли на валторне.
7
8
— Тетя Салли...
— Ступай, ступай, дружок.
Он промямлил еще что-то — она не разобрала — и послушно пошел назад к лестнице.
— Спасибо тебе, мой дорогой! — крикнула Салли ему вдогонку.
Она скрестила руки на груди, охваченная чувством вины, но и победным торжеством. Она не права? Ну и ладно, пожалуйста, готова рассчитаться на том свете.
Как раз в эту минуту дверь дернуло сквозняком, Салли взглянула в окно: ветки деревьев раскачивались, вскидывали листву. Неведомо откуда нежданно-негаданно прилетел ветер. Загудело на разные голоса у нее над головой, и она, хоть и понимала, что это просто ветер хозяйничает на чердаке, ощутила наплыв той же суеверной тревоги, какую часто испытывала по ночам, лежа в своей одинокой постели и глядя в темноту, или раньше, лежа рядом с Горасом — теперь-то от него уже не приходится ждать защиты. Она подошла к белому плетеному столику, взяла в руки книжку. Постояла минуту в нерешительности, вглядываясь в ночь за окном, прислушиваясь к шуму голосов, проникающему к ней сквозь стены дома, которому они сообщали жизнь, и к стону ветра в черной пустоте снаружи. Кажется, уже много времени прошло, как Джеймс уехал из дому на своем пикапе. На минуту ей представился брат в детстве: голова втянута в плечи, губы надуты, держится за ее руку. Ониксовые часы на конторке показывали без четверти одиннадцать. Она не помнит, чтобы он когда-нибудь так поздно ложился спать.
И тут по коже у нее от страха побежали мурашки. Она заметила, что внизу у почтового ящика неподвижно стоит какой-то старый, древний старик в долгополом балахоне, с длинной бородой, как у раввина. Стоит на ветру и смотрит на дом. У Салли в груди больно подпрыгнуло сердце, она пригнулась ближе к окну: нет, все стоит, недвижный как статуя, иноземный. Она сняла свои очки в голубой оправе, протерла стекла лацканом халата, быстро надела и снова выглянула в окно. Никого. Что это было? Обман зрения? Или кто-то готовится праздновать канун Дня всех святых? Ее слабые глаза перебегали от машины к машине, от тени к тени. Старик исчез с лица земли.
Внизу под ней — хотя сначала ей почудилось, что где-то далеко, — заиграли на валторне.
7
— Все-таки как-то нехорошо, — сказала Эстелл. — Бедная Салли сидит наверху и страдает, Джеймс разозлился и укатил невесть куда, а мы тут развлекаемся.
Она хотела сказать, что надо бы что-то сделать, раз выманить Салли из спальни им не удалось.
Но никто не пожелал понять ее намека: может быть, он получился слишком тонкий, а может быть, со вздохом подумала она, ей только того и надо было на самом деле и она сказала это не всерьез, а просто для очистки совести — нельзя же портить вечер. Вечер, надо признать, вышел на славу. Да и разве не приятно, когда вокруг тебя милые друзья: Рут, огромная и ослепительная, как никогда, а ведь, пожалуй, тоже уже сказываются годы, стоит ей немного переутомиться; муж Рут и доктор Фелпс вон смеются оглушительно и бьют один другого по плечу, видно, вспоминают что-то веселое; и симпатичный рыжий внук Томасов Девитт, он сидит на корточках у стены и, тихонько подыгрывая себе на гитаре, поет печальные песни двум мальчикам; а в задней комнате, где у Джеймса спальня, племянник Эстелл Теренс и внучка доктора Фелпса Марджи разыгрывают дуэты на валторне и флейте. Как ей жалко, что ее Феррис не может сейчас все это видеть!
Эстелл только что отошла от пианино. Она теперь уже тоже легко утомлялась — они ведь все не молоденькие, — и ей трудно было долго сидеть на табурете. Она устроилась на кушетке, обложила себя подушками, а обе палки прислонила к колену. Рядом с ней на кушетке сидел мексиканский патер, источая приятный запах одеколона, а слева против нее, у камина, расположился в кресле Лейн Уокер.
— Страдание всегда украшает вечеринки, — с улыбкой сказал ей Лейн. У него была привычка выражаться загадочно, хитро и при этом заговорщицки делиться с собеседником улыбкой авгура. Собеседнику отчасти даже лестно, Эстелл не спорит: приятно ведь, когда к тебе обращаются как к лицу осведомленному, — но, по правде сказать, она обычно понятия не имела, на что он намекает. Круглое личико херувима и эта борода метелкой под подбородком делали его похожим на гнома, и Эстелл вполне могла бы поверить, что в его словах содержится какое-нибудь озорство — ничего богохульного, разумеется, или атеистического, потому что его горячая любовь к своему пастырству так же бросалась в глаза, как и небесно-голубой вечно изумленный взор, но все-таки что-нибудь невообразимое, неожиданное — будто к исходу Дня всех святых чучела с тыквенными головами повскакали со своих мест на верандах, оказалось, что это не чучела, а живые переодетые дети, и они, проказничая, побежали вдоль по улице. Даже его речи к ученикам воскресных классов вызывали у нее легкое недоумение, хотя дети как будто бы принимали их как должное. И то же самое его проведи. Он любил возводить хитрые, веселые здания из логики и библейских и литературных цитат — не проповеди, а, можно сказать, стихи в прозе — и вдруг под занавес возвращался в лихом вираже к чему-нибудь сказанному вначале, так что у тебя прямо сердце замирало от восторга, будто он тебе открыл удивительные тайны, а спросишь себя потом, и оказывается: ничего-то ты не понял в его речах. К счастью, сегодня здесь Рейф Хернандес, он поможет.
— Да, это верно замечено! — засмеялся Хернандес. — Оно должно бы наводить на людей тоску. — Он любезно наклонился к Эстелл — запах одеколона усилился — и стал объяснять ей, будто она только что подошла и не слышала начала разговора: — Но оказывается, страдание обладает свойством усугублять удовольствие, при условии, конечно, что это чье-то чужое страдание и не слишком сильное. — Улыбаясь, он стал похож на индейца: глаза черные, зубы сверкают; и во всем его облике проступило что-то женственное или, во всяком случае, немужественное, Эстелл всегда это замечала в католических священниках. От этого она вдруг прониклась к нему еще большей симпатией. Впрочем, надо признать, если бы он оказался каким-нибудь сверхмужчиной, просто даже гориллой в пиджаке, от этого она бы тоже могла вдруг проникнуться к нему еще большей симпатией. — Страдание нас радует, в небольших дозах, понятно, — безмятежно продолжал он. — Я это заметил в Сэлме, во время забастовок сезонников. Страдание будоражит, обостряет чувства. И потом, ведь только через него определяется счастье.
— Неужто? — нервно рассмеялась Эстелл. Если Лейн Уокер имел в виду это, тогда, конечно, она его поняла. Недаром она столько лет читала с детьми оды Джона Китса. Да им самим, Лейну Уокеру и Рейфу Хернандесу, в свое время объясняла, поди, смысл Китсовых строк какая-нибудь учительница вроде Эстелл. Но она продолжала строить из себя удивленную дурочку — ради разговора и чтобы удостовериться, что Лейн не подразумевает ничего другого.
Патер ласково улыбался — эдакий жирный добрый кот, одаренный человеческим умом, может быть, древний зверь-покровитель.
— Циник скажет, что нас радует страдание других. Наверно, бывает и так, но, как правило, дело обстоит гораздо проще. Мы осознаем свое благополучие только в сравнении. Потому-то гостям и бывает так хорошо, когда их сводит под одной крышей несчастье.
Эд Томас подтвердил с другого конца комнаты:
— Я лично больше всего люблю праздновать амбарные пожары! — И картинно вытянул руку с сигарой в ожидании неизбежного вопроса.
— Праздновать амбарные пожары? — переспросил Хернандес.
— Вот именно! — На взгляд Эстелл, он что-то уж очень разгорячился. Она покосилась на доктора Фелпса: тот явно следил за своим другом с профессиональным вниманием. Сигара у Эда не курилась; кажется, он за весь вечер ни разу не закурил. — Мы празднуем амбарные пожары, — нараспев пояснил Эд Томас. — Сгорит амбар у какого-нибудь бедолаги, и мы тут же у него собираемся, вот как сейчас. Верно, Рут? — И, требуя подтверждения, он ткнул сигарой в ту сторону, где сидела его жена.
Рут тряхнула головой, засмеялась.
— Это такая дичь! — радостно подхватила она. Оба мальчика, сидевшие у стены рядом с Девиттом, смотрели на нее с улыбкой. И свой рассказ она предназначила не только для патера Хернандеса, но и для них. — Когда у кого-нибудь загорается амбар, фермеры со всей округи, за многие мили, несутся на помощь, чтобы сделать все возможное и погасить пожар, спасти имущество — с помощью Добровольной пожарной дружины, — а когда все уже позади, так или иначе, мы все отправляемся к кому-нибудь из соседей или собираемся прямо в доме у бедного погорельца и сидим распиваем какао с коричными тостами. И получается праздник, встреча старых друзей.
— Как это странно, — сказал мексиканец, улыбаясь одними губами.
— Не потому, что мы бесчувственные, — стал объяснять ему Эд Томас, еще шире растягивая в ухмылке рот, еще больше багровея лицом и жадно глотая воздух. — Мы это делаем для пострадавшего в первую голову, верно, Рут?
Она благодушно тряхнула головой:
— Такая дичь!
Он тоже тряхнул головой, в точности как жена, крякнул, довольный.
— Ну что ж, разные люди поступают по-разному, — сказал патер, по-видимому, им в оправдание. Он сложил на коленях мягкие ладони, в раскосых глазах светилось недостижимое превосходство кошачьего божества.
Эстелл улыбнулась и сказала, прощая патера:
— Конечно, вы совершенно правильно заметили, отец, жизнь так хрупка. Вот только что мы были счастливы и на диво здоровы, и дети наши все были в порядке, и мы не ждали от жизни ничего худого, и вдруг один какой-нибудь кошмарный несчастный случай, и мы видим, какова она жизнь на самом деле, и жмемся один к другому, охваченные страхом.
— Слушайте, слушайте! — весело крикнул доктор Фелпс, видно, хотел обратить ее слова в шутку. Все рассмеялись, поняв его замысел. Но смех прозвучал и замер, и в комнате стало неестественно тихо, весь дом затаился, старый и бестелесный, как пожелтелые кружевные занавеси на окнах, зыбкий, как тени от камина, и немой, как могила, — только из спальни доносилось пение валторны и флейты. Эстелл повернула голову, заслушалась. Дети играют, как настоящие музыканты, подумалось ей. В здешних краях музыка с каждым поколением достигает все больших высот. Ее Теренс учится в Вильямстауне у Андрэ Шпейера, который много лет играл за первым пультом с Дмитрием Митропулосом — у нее есть его пластинки, и один раз она была на концерте, когда он выступал с Беннингтонским симфоническим оркестром. Его игра пробирала до костей, плотная и верная, как золотая чаша, полная воздуха и света, как любовь воспаряющая! Когда он начинал играть, казалось, будто один из инструментов в оркестре вдруг ожил, поднялся, окрыленный. Ее Теренс, может быть, тоже когда-нибудь будет так играть. Он и теперь, в свои шестнадцать лет, прекрасно владеет инструментом. Но все дети в здешних краях, поправилась мысленно Эстелл, словно кто-нибудь мог подслушать ее мысли и обидеться, — все дети в наши дни могут учиться у первоклассных учителей, у музыкантов из Олбенского, Беркширского или даже из Вермонтского оркестров. Зачем стране так много хороших музыкантов? А летом еще устраивают музыкальные лагеря и съезды по соседству отсюда: в Тэнглвуде, Кинхейвене, Интерлокене, Марльборо.
У нее защемило сердце, она не сразу поняла почему. Ну да, конечно, она вспомнила, как они слушали с Феррисом пластинки на своем проигрывателе и музыка возносилась над ними, как арка готического окна. Они присутствовали на мессе в соборе Парижской богоматери, когда были во Франции. Вышли после службы — час поздний, Сена течет плавно, играя отражением огней, как чистый, светлый хор. Теперь бы Эстелл не узнала Парижа, так ей рассказывали. И Париж тоже не узнал бы Эстелл Моулдс Паркс.
Внезапно, врасплох подкатило неприятное воспоминание: Феррис швырнул в Сену сигарету, и Эстелл страшно разозлилась. И это все, больше ничего не было? Она от злости слова выговорить не могла. Может быть, он что-то сказал? Оскорбил ее, заставил ревновать? А у Ферриса лицо стало цвета слоновой кости — он и вообще был бледный — и верхняя губа вздернулась, словно в оскале. Так они и шли, будто два смертельных врага, — в полной тишине, только шаги отдаются гулко, как в подземелье. Какие же они были дураки! Какие дети! Над собором Парижской богоматери высилась огромная ночь, грозная и пустая, как взгляд химеры — свирепого глазастого чудища, которое пожирает маленького зверька, а он пожирает его. Шум и свет на паперти, где шла торговля сувенирами, и живыми птицами, и фруктами, и святыми мощами, казались удаленными и мрачными — балаганное видение ада. Эстелл вспомнила освещенные шпили собора в угольно-черном небе и представила себе, как идет вдоль набережной над Сеной одна-одинешенька.
Очнувшись, она с удивлением услышала, как Рут декламирует, будто в ответ на ее мысли:
— Смотрите-ка! — крикнул доктор Фелпс. — Во славу пресвятой Вирджинии! — И приветственно поднял чашку, расплескивая какао. Все засмеялись и тоже подняли чашки, крича «ура!», и Эстелл вместе со всеми, хотя мысли ее были далеко. Она сознавала, что мальчики ушли на кухню и кричат оттуда пронзительными голосами, а Девитт им отвечает; что собака подобострастно засеменила навстречу Вирджинии, вымаливая себе подачку с желтого пластикового подноса, — но на самом деле она вспоминала кадры из кинофильма, который смотрела с Феррисом в Японии, про летчиков-камикадзе, совсем еще юных благочестивых буддистов. Вспоминала, как прекрасно они улыбались и махали рукой в кожаной перчатке, а потом поднимались в воздух на заре, чтобы умереть за императора и за все, что они любили в этом трагическом, хрупком мире. На шее у них развевались белые шарфы. «Стоит чуть потревожить сон божества...» Салли и Горас Эббот спасли ей жизнь, когда умер Феррис. Если сказать вслух, получится глупо, но это правда. Неплохо было бы сейчас, когда она стала мудрее, поговорить с молодым профессором Кодамой.
Принимая из рук Вирджинии белое фарфоровое блюдце с трещинкой, Эстелл на мгновение встретилась с ней взглядом. И сразу же опустила глаза на коричневое горячее яблоко с пастилой наверху и блестящую серебряную ложечку рядом. «Ах, Вирджиния!» — только проговорила она и потянула блюдце к себе, вдыхая яблочный аромат. Какой-то миг печеное яблоко и желтые от никотина пальцы Вирджинии, еще придерживающие блюдце, заполняли все ее поле зрения, были для нее — весь мир.
Она хотела сказать, что надо бы что-то сделать, раз выманить Салли из спальни им не удалось.
Но никто не пожелал понять ее намека: может быть, он получился слишком тонкий, а может быть, со вздохом подумала она, ей только того и надо было на самом деле и она сказала это не всерьез, а просто для очистки совести — нельзя же портить вечер. Вечер, надо признать, вышел на славу. Да и разве не приятно, когда вокруг тебя милые друзья: Рут, огромная и ослепительная, как никогда, а ведь, пожалуй, тоже уже сказываются годы, стоит ей немного переутомиться; муж Рут и доктор Фелпс вон смеются оглушительно и бьют один другого по плечу, видно, вспоминают что-то веселое; и симпатичный рыжий внук Томасов Девитт, он сидит на корточках у стены и, тихонько подыгрывая себе на гитаре, поет печальные песни двум мальчикам; а в задней комнате, где у Джеймса спальня, племянник Эстелл Теренс и внучка доктора Фелпса Марджи разыгрывают дуэты на валторне и флейте. Как ей жалко, что ее Феррис не может сейчас все это видеть!
Эстелл только что отошла от пианино. Она теперь уже тоже легко утомлялась — они ведь все не молоденькие, — и ей трудно было долго сидеть на табурете. Она устроилась на кушетке, обложила себя подушками, а обе палки прислонила к колену. Рядом с ней на кушетке сидел мексиканский патер, источая приятный запах одеколона, а слева против нее, у камина, расположился в кресле Лейн Уокер.
— Страдание всегда украшает вечеринки, — с улыбкой сказал ей Лейн. У него была привычка выражаться загадочно, хитро и при этом заговорщицки делиться с собеседником улыбкой авгура. Собеседнику отчасти даже лестно, Эстелл не спорит: приятно ведь, когда к тебе обращаются как к лицу осведомленному, — но, по правде сказать, она обычно понятия не имела, на что он намекает. Круглое личико херувима и эта борода метелкой под подбородком делали его похожим на гнома, и Эстелл вполне могла бы поверить, что в его словах содержится какое-нибудь озорство — ничего богохульного, разумеется, или атеистического, потому что его горячая любовь к своему пастырству так же бросалась в глаза, как и небесно-голубой вечно изумленный взор, но все-таки что-нибудь невообразимое, неожиданное — будто к исходу Дня всех святых чучела с тыквенными головами повскакали со своих мест на верандах, оказалось, что это не чучела, а живые переодетые дети, и они, проказничая, побежали вдоль по улице. Даже его речи к ученикам воскресных классов вызывали у нее легкое недоумение, хотя дети как будто бы принимали их как должное. И то же самое его проведи. Он любил возводить хитрые, веселые здания из логики и библейских и литературных цитат — не проповеди, а, можно сказать, стихи в прозе — и вдруг под занавес возвращался в лихом вираже к чему-нибудь сказанному вначале, так что у тебя прямо сердце замирало от восторга, будто он тебе открыл удивительные тайны, а спросишь себя потом, и оказывается: ничего-то ты не понял в его речах. К счастью, сегодня здесь Рейф Хернандес, он поможет.
— Да, это верно замечено! — засмеялся Хернандес. — Оно должно бы наводить на людей тоску. — Он любезно наклонился к Эстелл — запах одеколона усилился — и стал объяснять ей, будто она только что подошла и не слышала начала разговора: — Но оказывается, страдание обладает свойством усугублять удовольствие, при условии, конечно, что это чье-то чужое страдание и не слишком сильное. — Улыбаясь, он стал похож на индейца: глаза черные, зубы сверкают; и во всем его облике проступило что-то женственное или, во всяком случае, немужественное, Эстелл всегда это замечала в католических священниках. От этого она вдруг прониклась к нему еще большей симпатией. Впрочем, надо признать, если бы он оказался каким-нибудь сверхмужчиной, просто даже гориллой в пиджаке, от этого она бы тоже могла вдруг проникнуться к нему еще большей симпатией. — Страдание нас радует, в небольших дозах, понятно, — безмятежно продолжал он. — Я это заметил в Сэлме, во время забастовок сезонников. Страдание будоражит, обостряет чувства. И потом, ведь только через него определяется счастье.
— Неужто? — нервно рассмеялась Эстелл. Если Лейн Уокер имел в виду это, тогда, конечно, она его поняла. Недаром она столько лет читала с детьми оды Джона Китса. Да им самим, Лейну Уокеру и Рейфу Хернандесу, в свое время объясняла, поди, смысл Китсовых строк какая-нибудь учительница вроде Эстелл. Но она продолжала строить из себя удивленную дурочку — ради разговора и чтобы удостовериться, что Лейн не подразумевает ничего другого.
Патер ласково улыбался — эдакий жирный добрый кот, одаренный человеческим умом, может быть, древний зверь-покровитель.
— Циник скажет, что нас радует страдание других. Наверно, бывает и так, но, как правило, дело обстоит гораздо проще. Мы осознаем свое благополучие только в сравнении. Потому-то гостям и бывает так хорошо, когда их сводит под одной крышей несчастье.
Эд Томас подтвердил с другого конца комнаты:
— Я лично больше всего люблю праздновать амбарные пожары! — И картинно вытянул руку с сигарой в ожидании неизбежного вопроса.
— Праздновать амбарные пожары? — переспросил Хернандес.
— Вот именно! — На взгляд Эстелл, он что-то уж очень разгорячился. Она покосилась на доктора Фелпса: тот явно следил за своим другом с профессиональным вниманием. Сигара у Эда не курилась; кажется, он за весь вечер ни разу не закурил. — Мы празднуем амбарные пожары, — нараспев пояснил Эд Томас. — Сгорит амбар у какого-нибудь бедолаги, и мы тут же у него собираемся, вот как сейчас. Верно, Рут? — И, требуя подтверждения, он ткнул сигарой в ту сторону, где сидела его жена.
Рут тряхнула головой, засмеялась.
— Это такая дичь! — радостно подхватила она. Оба мальчика, сидевшие у стены рядом с Девиттом, смотрели на нее с улыбкой. И свой рассказ она предназначила не только для патера Хернандеса, но и для них. — Когда у кого-нибудь загорается амбар, фермеры со всей округи, за многие мили, несутся на помощь, чтобы сделать все возможное и погасить пожар, спасти имущество — с помощью Добровольной пожарной дружины, — а когда все уже позади, так или иначе, мы все отправляемся к кому-нибудь из соседей или собираемся прямо в доме у бедного погорельца и сидим распиваем какао с коричными тостами. И получается праздник, встреча старых друзей.
— Как это странно, — сказал мексиканец, улыбаясь одними губами.
— Не потому, что мы бесчувственные, — стал объяснять ему Эд Томас, еще шире растягивая в ухмылке рот, еще больше багровея лицом и жадно глотая воздух. — Мы это делаем для пострадавшего в первую голову, верно, Рут?
Она благодушно тряхнула головой:
— Такая дичь!
Он тоже тряхнул головой, в точности как жена, крякнул, довольный.
— Ну что ж, разные люди поступают по-разному, — сказал патер, по-видимому, им в оправдание. Он сложил на коленях мягкие ладони, в раскосых глазах светилось недостижимое превосходство кошачьего божества.
Эстелл улыбнулась и сказала, прощая патера:
— Конечно, вы совершенно правильно заметили, отец, жизнь так хрупка. Вот только что мы были счастливы и на диво здоровы, и дети наши все были в порядке, и мы не ждали от жизни ничего худого, и вдруг один какой-нибудь кошмарный несчастный случай, и мы видим, какова она жизнь на самом деле, и жмемся один к другому, охваченные страхом.
— Слушайте, слушайте! — весело крикнул доктор Фелпс, видно, хотел обратить ее слова в шутку. Все рассмеялись, поняв его замысел. Но смех прозвучал и замер, и в комнате стало неестественно тихо, весь дом затаился, старый и бестелесный, как пожелтелые кружевные занавеси на окнах, зыбкий, как тени от камина, и немой, как могила, — только из спальни доносилось пение валторны и флейты. Эстелл повернула голову, заслушалась. Дети играют, как настоящие музыканты, подумалось ей. В здешних краях музыка с каждым поколением достигает все больших высот. Ее Теренс учится в Вильямстауне у Андрэ Шпейера, который много лет играл за первым пультом с Дмитрием Митропулосом — у нее есть его пластинки, и один раз она была на концерте, когда он выступал с Беннингтонским симфоническим оркестром. Его игра пробирала до костей, плотная и верная, как золотая чаша, полная воздуха и света, как любовь воспаряющая! Когда он начинал играть, казалось, будто один из инструментов в оркестре вдруг ожил, поднялся, окрыленный. Ее Теренс, может быть, тоже когда-нибудь будет так играть. Он и теперь, в свои шестнадцать лет, прекрасно владеет инструментом. Но все дети в здешних краях, поправилась мысленно Эстелл, словно кто-нибудь мог подслушать ее мысли и обидеться, — все дети в наши дни могут учиться у первоклассных учителей, у музыкантов из Олбенского, Беркширского или даже из Вермонтского оркестров. Зачем стране так много хороших музыкантов? А летом еще устраивают музыкальные лагеря и съезды по соседству отсюда: в Тэнглвуде, Кинхейвене, Интерлокене, Марльборо.
У нее защемило сердце, она не сразу поняла почему. Ну да, конечно, она вспомнила, как они слушали с Феррисом пластинки на своем проигрывателе и музыка возносилась над ними, как арка готического окна. Они присутствовали на мессе в соборе Парижской богоматери, когда были во Франции. Вышли после службы — час поздний, Сена течет плавно, играя отражением огней, как чистый, светлый хор. Теперь бы Эстелл не узнала Парижа, так ей рассказывали. И Париж тоже не узнал бы Эстелл Моулдс Паркс.
Внезапно, врасплох подкатило неприятное воспоминание: Феррис швырнул в Сену сигарету, и Эстелл страшно разозлилась. И это все, больше ничего не было? Она от злости слова выговорить не могла. Может быть, он что-то сказал? Оскорбил ее, заставил ревновать? А у Ферриса лицо стало цвета слоновой кости — он и вообще был бледный — и верхняя губа вздернулась, словно в оскале. Так они и шли, будто два смертельных врага, — в полной тишине, только шаги отдаются гулко, как в подземелье. Какие же они были дураки! Какие дети! Над собором Парижской богоматери высилась огромная ночь, грозная и пустая, как взгляд химеры — свирепого глазастого чудища, которое пожирает маленького зверька, а он пожирает его. Шум и свет на паперти, где шла торговля сувенирами, и живыми птицами, и фруктами, и святыми мощами, казались удаленными и мрачными — балаганное видение ада. Эстелл вспомнила освещенные шпили собора в угольно-черном небе и представила себе, как идет вдоль набережной над Сеной одна-одинешенька.
Очнувшись, она с удивлением услышала, как Рут декламирует, будто в ответ на ее мысли:
Да, сказала себе Эстелл. Она, подобно старому королю, как его там зовут, верила, что в жизни не может быть ничего худого. Она и раньше была счастлива — или так ей казалось, — но тут явился Феррис, красивый и преуспевающий, и она могла ездить с ним во Францию и Германию, в Японию и Мексику, и оказалось, что мир ослепителен и благословен и, самое главное — если они будут верны друг другу, — не страшен. Она вспомнила, как шла по огромному синтоистскому храму в Киото. Внутри почти никого не было. Их японский друг, профессор Кайоко Кодама, ученый, с которым Феррис познакомился в Йеле, тихим, робким голосом рассказывал им о синтоизме: что в нем есть легенды, но нет теологии (теперь это любимая религия молодежи), что во время молитвы бьют в ладоши, чтобы привлечь внимание божества, но в действительности, как он считал, идея тут другая, гораздо глубже и древнее, что-то такое, связанное с электромагнетическими силами, со старинными теориями работы организма, дошедшими до нас, например, в иглоукалывании. Профессор Кодама со слезами на глазах говорил о щедрости американского народа к побежденным японцам. Он не мог тогда знать (Эстелл вспомнила возмущенную речь Салли Эббот), не мог знать, как не по-дружески поступят американцы со своими союзниками во Вьетнаме. «Он очень хрупок, этот мир, — говорил профессор Кодама, — стоит чуть потревожить сон божества...» Он снял очки и, кротко улыбаясь, опять вытер слезы. И только вот сию минуту Эстелл пришло в голову, что он, должно быть, имел в виду какое-то свое личное горе. Профессор Кодама! — мысленно крикнула она, сочувствуя ему, но и моля о помощи, как путеводного духа. Вдруг она поняла, что валторна с флейтой в соседней комнате больше не играют, замолчали, наверное, уж минут десять назад. Из кухни вошла Вирджиния, держа поднос с печеными яблоками.
Ибо мы как на поле ночного сраженья,
Среди выстрелов, ран и смятенья,
Где столкнулись вслепую полки.
— Смотрите-ка! — крикнул доктор Фелпс. — Во славу пресвятой Вирджинии! — И приветственно поднял чашку, расплескивая какао. Все засмеялись и тоже подняли чашки, крича «ура!», и Эстелл вместе со всеми, хотя мысли ее были далеко. Она сознавала, что мальчики ушли на кухню и кричат оттуда пронзительными голосами, а Девитт им отвечает; что собака подобострастно засеменила навстречу Вирджинии, вымаливая себе подачку с желтого пластикового подноса, — но на самом деле она вспоминала кадры из кинофильма, который смотрела с Феррисом в Японии, про летчиков-камикадзе, совсем еще юных благочестивых буддистов. Вспоминала, как прекрасно они улыбались и махали рукой в кожаной перчатке, а потом поднимались в воздух на заре, чтобы умереть за императора и за все, что они любили в этом трагическом, хрупком мире. На шее у них развевались белые шарфы. «Стоит чуть потревожить сон божества...» Салли и Горас Эббот спасли ей жизнь, когда умер Феррис. Если сказать вслух, получится глупо, но это правда. Неплохо было бы сейчас, когда она стала мудрее, поговорить с молодым профессором Кодамой.
Принимая из рук Вирджинии белое фарфоровое блюдце с трещинкой, Эстелл на мгновение встретилась с ней взглядом. И сразу же опустила глаза на коричневое горячее яблоко с пастилой наверху и блестящую серебряную ложечку рядом. «Ах, Вирджиния!» — только проговорила она и потянула блюдце к себе, вдыхая яблочный аромат. Какой-то миг печеное яблоко и желтые от никотина пальцы Вирджинии, еще придерживающие блюдце, заполняли все ее поле зрения, были для нее — весь мир.
8
ПРОПОВЕДЬ ПЕРЕД ЗАКРЫТОЙ ДВЕРЬЮ
Лейн Уокер, проходя наверху мимо старухиной двери, сказал:
— Миссис Эббот, пойдемте, помогите нам вырезать тыквенные рожи.
— Преподобный Уокер, — почти робко отозвалась старуха, — вы верите в духов?
— Ну в некотором роде да, — ответил он. — Во-первых, верю в Святого Духа. — С улыбкой, выражающей не насмешку, а удовольствие от игры, он жестом картежника, кидающего карту, выбросил руку с вытянутым для счета указательным пальцем.
Старуха из-за закрытой двери сказала, и голос ее прозвучал ближе:
— По-моему, я видела духа.
— Что ж, сейчас для него самое время, — сказал он и, приподняв руку, задумался, какого еще он мог бы назвать ей духа, в которого верит и может засчитать вторым. — Потому-то и надо понаставить побольше тыквенных чучел. Духи все и разбегутся.
Он подмигнул Льюису Хиксу, который соскребал краску с двери чулана рядом со спальней Салли Эббот. Льюис чуть слышно хмыкнул и облизнул губы: со священниками он чувствовал себя неловко, а этот тем более сумасшедший — так по крайней мере считал Льюис.
— Вы думаете, я шучу, а я говорю серьезно, преподобный, — сказала Салли Эббот.
Он по ее голосу отлично понял, что она говорит серьезно. Но на дворе, пыхтя и отдуваясь, как дракон, гудел сильный ветер, дрожали окна и что-то время от времени ударяло в стену дома — тут не так-то легко принимать с должной серьезностью страхи Салли Эббот.
— Тем более надо спешить понарезать тыквенных рож. — Он сразу же спохватился, что сказал что-то недостаточно доброе, и захотел поправиться: — Вот что. Вы отоприте дверь, я войду, и мы с вами об этом подробно поговорим.
Минутное молчание. Потом Салли Эббот ответила:
— Нет, это было бы неправильно. Я знаю, вам всем это кажется пустяком...
— Напротив. Оттого-то мы и съехались. — И добавил, хотя сразу же понял, что поторопился напрасно: — Мы должны разобраться в этом как разумные люди, а не как бешеные обезьяны.
Опять стало тихо. Потом отдалившийся голос Салли произнес:
— Я лично не считаю себя бешеной обезьяной.
Льюис посмотрел на него так, словно и он, как родственник, чувствует себя оскорбленным.
— Я вовсе не то хотел сказать. — Лейн Уокер пожал плечами. — Прошу меня простить. Я ведь не то имел в виду. — Он беспомощно улыбнулся Льюису. Льюис в ответ только повел плечом, вежливо, но не примиренно, и возобновил работу.
— Можете не извиняться, — гордо произнесла Салли из глубины комнаты. — Мой брат Джеймс придерживается точно такого же мнения. Женщины вообще не люди, они не далеко ушли от животных предков.
— Миссис Эббот, — просительно произнес пастор и простер руки к двери, — ведь вы же не думаете, что я... — Его природный оптимизм быстро иссякал, на Льюиса Хикса он теперь намеренно не смотрел. Два противника сразу — это чересчур.
— Кто как считает, — холодно и снисходительно произнесла Салли Эббот. — Каждый должен держаться своих мнений.
Несмотря на то, что Лейн Уокер был небольшого роста и благодушен по природе, один из избранных, как сказал бы Жан Кальвин — утром, едва раскрыв глаза, разбуженный к жизни первыми же шорохами дня (птицами, своей шумной троицей детишек, женой, спозаранку начинающей уроки верховой езды), он сразу вскакивал с постели, горя нетерпением тут же взяться за тысячу неотложных дел: сколько книг надо прочитать и писем отправить, сколько навестить прихожан и составить проповедей (сочинение проповедей было его любимым занятием, и он делал это мастерски), — но все же и он перед лицом неизбежности умел признать себя побежденным.
— Миссис Эббот, — сказал он, — начнем сначала. — И любезным, приветливым тоном начал: — Мы с мальчиками вырезаем тыквенные фонари, миссис Эббот. Не согласитесь ли вы нам помочь?
— Обезьяны не умеют вырезать фонари, — отозвалась старуха.
С протянутой в знак доброй воли рукой он еще подождал за дверью, потом обратил круглое лицо к Льюису Хиксу — тот стоял к нему спиной и, как ни разгоралось внизу всеобщее веселье, как ни выл, как ни налетал ночной ветер снаружи, знай себе работал скребком, сдирая старую краску. Маленький пастор округлил и без того круглые голубые глаза, словно вдруг вспомнил что-то, быть может, что он сказочное существо, и потеребил двумя пальцами редкую, кудельками, как у гнома, бородку. Повернувшись снова к двери, он немного театрально, озорно запрокинул голову и выставил смешную плоскую ступню, будто отрешился от смертных людей с их неурядицами, но готов, так и быть, если человечество захочет внять, дать ему на прощание последний ценный совет.
— Миссис Эббот, — торжественно произнес он, — вы несправедливы к обезьянам.
Салли только хмыкнула за дверью. По правде сказать, она была озадачена и просто не нашлась, что ответить.
— Вы, по-видимому, думаете, как и многие, что люди произошли от обезьян и сохранили в той или иной степени их черты. Но на самом деле это не так. Обезьяны произошли от людей.
Скребок Льюиса Хикса на минуту остановился и тут же снова задвигался, как заводной. Но по затылку Льюиса было видно, что он слушает во все уши.
— Хорошо известно, — напыщенно продолжал Лейн Уокер, постепенно впадая в проповеднический тон, но пока еще не всерьез, пока еще это было веселое подражание, — хорошо известно, что предки человека, с одной стороны, и обезьяны — с другой, разделились более тридцати пяти миллионов лет назад. Тем не менее легко доказать, что человек от обезьян не произошел. Правильнее будет утверждать, напротив, что обезьяны ведут свое происхождение от предков человека. Разница эта принципиальная, имеющая большое моральное значение. Человек примитивно организован, обезьяны, человекообразные и мартышки всякие, узко специализированы. У нас, например, самые примитивные зубы среди всех двуногих без перьев, если не считать «Платонова человека», как Диоген именует ощипанную птицу. Мы не обзавелись великолепными грозными клыками, как у шимпанзе или гориллы, и их огромными, как ножи, резцами. Они нам оказались не нужны. По-видимому, мы уже научились рубить камнями и отпугивать врагов палками. — Он заложил руки за спину и, нагнувшись к двери, продолжал вполголоса, словно делясь с дверью доверительными сведениями: — Или взять руки и ноги. Несколько миллионов лет назад у гиббонов были руки и ноги равной длины, примерно как у нас теперь. Но потом у обезьян — особенно у гиббонов — развились длинные руки и короткие ноги, чтобы удобнее было качаться на ветках деревьев. А нам это не понадобилось. Мы к этому времени уже отважились спуститься с деревьев и с помощью дубин и камней и своих хитрых маленьких голов храбро завоевывали новые жизненные пространства. Не думайте, что я все это выдумал, миссис Эббот. Это все данные палеонтологии — прочтите хотя бы Бьорна Куртена. Если люди ищут в науке моральный урок, следует разобраться сначала в том, что говорит наука.
— Миссис Эббот, пойдемте, помогите нам вырезать тыквенные рожи.
— Преподобный Уокер, — почти робко отозвалась старуха, — вы верите в духов?
— Ну в некотором роде да, — ответил он. — Во-первых, верю в Святого Духа. — С улыбкой, выражающей не насмешку, а удовольствие от игры, он жестом картежника, кидающего карту, выбросил руку с вытянутым для счета указательным пальцем.
Старуха из-за закрытой двери сказала, и голос ее прозвучал ближе:
— По-моему, я видела духа.
— Что ж, сейчас для него самое время, — сказал он и, приподняв руку, задумался, какого еще он мог бы назвать ей духа, в которого верит и может засчитать вторым. — Потому-то и надо понаставить побольше тыквенных чучел. Духи все и разбегутся.
Он подмигнул Льюису Хиксу, который соскребал краску с двери чулана рядом со спальней Салли Эббот. Льюис чуть слышно хмыкнул и облизнул губы: со священниками он чувствовал себя неловко, а этот тем более сумасшедший — так по крайней мере считал Льюис.
— Вы думаете, я шучу, а я говорю серьезно, преподобный, — сказала Салли Эббот.
Он по ее голосу отлично понял, что она говорит серьезно. Но на дворе, пыхтя и отдуваясь, как дракон, гудел сильный ветер, дрожали окна и что-то время от времени ударяло в стену дома — тут не так-то легко принимать с должной серьезностью страхи Салли Эббот.
— Тем более надо спешить понарезать тыквенных рож. — Он сразу же спохватился, что сказал что-то недостаточно доброе, и захотел поправиться: — Вот что. Вы отоприте дверь, я войду, и мы с вами об этом подробно поговорим.
Минутное молчание. Потом Салли Эббот ответила:
— Нет, это было бы неправильно. Я знаю, вам всем это кажется пустяком...
— Напротив. Оттого-то мы и съехались. — И добавил, хотя сразу же понял, что поторопился напрасно: — Мы должны разобраться в этом как разумные люди, а не как бешеные обезьяны.
Опять стало тихо. Потом отдалившийся голос Салли произнес:
— Я лично не считаю себя бешеной обезьяной.
Льюис посмотрел на него так, словно и он, как родственник, чувствует себя оскорбленным.
— Я вовсе не то хотел сказать. — Лейн Уокер пожал плечами. — Прошу меня простить. Я ведь не то имел в виду. — Он беспомощно улыбнулся Льюису. Льюис в ответ только повел плечом, вежливо, но не примиренно, и возобновил работу.
— Можете не извиняться, — гордо произнесла Салли из глубины комнаты. — Мой брат Джеймс придерживается точно такого же мнения. Женщины вообще не люди, они не далеко ушли от животных предков.
— Миссис Эббот, — просительно произнес пастор и простер руки к двери, — ведь вы же не думаете, что я... — Его природный оптимизм быстро иссякал, на Льюиса Хикса он теперь намеренно не смотрел. Два противника сразу — это чересчур.
— Кто как считает, — холодно и снисходительно произнесла Салли Эббот. — Каждый должен держаться своих мнений.
Несмотря на то, что Лейн Уокер был небольшого роста и благодушен по природе, один из избранных, как сказал бы Жан Кальвин — утром, едва раскрыв глаза, разбуженный к жизни первыми же шорохами дня (птицами, своей шумной троицей детишек, женой, спозаранку начинающей уроки верховой езды), он сразу вскакивал с постели, горя нетерпением тут же взяться за тысячу неотложных дел: сколько книг надо прочитать и писем отправить, сколько навестить прихожан и составить проповедей (сочинение проповедей было его любимым занятием, и он делал это мастерски), — но все же и он перед лицом неизбежности умел признать себя побежденным.
— Миссис Эббот, — сказал он, — начнем сначала. — И любезным, приветливым тоном начал: — Мы с мальчиками вырезаем тыквенные фонари, миссис Эббот. Не согласитесь ли вы нам помочь?
— Обезьяны не умеют вырезать фонари, — отозвалась старуха.
С протянутой в знак доброй воли рукой он еще подождал за дверью, потом обратил круглое лицо к Льюису Хиксу — тот стоял к нему спиной и, как ни разгоралось внизу всеобщее веселье, как ни выл, как ни налетал ночной ветер снаружи, знай себе работал скребком, сдирая старую краску. Маленький пастор округлил и без того круглые голубые глаза, словно вдруг вспомнил что-то, быть может, что он сказочное существо, и потеребил двумя пальцами редкую, кудельками, как у гнома, бородку. Повернувшись снова к двери, он немного театрально, озорно запрокинул голову и выставил смешную плоскую ступню, будто отрешился от смертных людей с их неурядицами, но готов, так и быть, если человечество захочет внять, дать ему на прощание последний ценный совет.
— Миссис Эббот, — торжественно произнес он, — вы несправедливы к обезьянам.
Салли только хмыкнула за дверью. По правде сказать, она была озадачена и просто не нашлась, что ответить.
— Вы, по-видимому, думаете, как и многие, что люди произошли от обезьян и сохранили в той или иной степени их черты. Но на самом деле это не так. Обезьяны произошли от людей.
Скребок Льюиса Хикса на минуту остановился и тут же снова задвигался, как заводной. Но по затылку Льюиса было видно, что он слушает во все уши.
— Хорошо известно, — напыщенно продолжал Лейн Уокер, постепенно впадая в проповеднический тон, но пока еще не всерьез, пока еще это было веселое подражание, — хорошо известно, что предки человека, с одной стороны, и обезьяны — с другой, разделились более тридцати пяти миллионов лет назад. Тем не менее легко доказать, что человек от обезьян не произошел. Правильнее будет утверждать, напротив, что обезьяны ведут свое происхождение от предков человека. Разница эта принципиальная, имеющая большое моральное значение. Человек примитивно организован, обезьяны, человекообразные и мартышки всякие, узко специализированы. У нас, например, самые примитивные зубы среди всех двуногих без перьев, если не считать «Платонова человека», как Диоген именует ощипанную птицу. Мы не обзавелись великолепными грозными клыками, как у шимпанзе или гориллы, и их огромными, как ножи, резцами. Они нам оказались не нужны. По-видимому, мы уже научились рубить камнями и отпугивать врагов палками. — Он заложил руки за спину и, нагнувшись к двери, продолжал вполголоса, словно делясь с дверью доверительными сведениями: — Или взять руки и ноги. Несколько миллионов лет назад у гиббонов были руки и ноги равной длины, примерно как у нас теперь. Но потом у обезьян — особенно у гиббонов — развились длинные руки и короткие ноги, чтобы удобнее было качаться на ветках деревьев. А нам это не понадобилось. Мы к этому времени уже отважились спуститься с деревьев и с помощью дубин и камней и своих хитрых маленьких голов храбро завоевывали новые жизненные пространства. Не думайте, что я все это выдумал, миссис Эббот. Это все данные палеонтологии — прочтите хотя бы Бьорна Куртена. Если люди ищут в науке моральный урок, следует разобраться сначала в том, что говорит наука.