Питер Вагнер открыл глаза. Помещение было мглистое, перекошенное, дымное. Джейн теперь сидела с ним на одном стуле и смотрела сведенными глазами на чашечку своей трубки. Одной рукой она обнимала его за плечи.
   — А ты, моряк... — Глаза капитана были теперь у самого его лица. Голос зазвучал зловеще, будто из черных глубин океана, где стаи неведомых рыб пожирают живых китов. — Не все хорошо на борту «Необузданного». — Он покосился в сторону, будто высматривал призрачных шпионов. И остальные тоже покосились в сторону, придвинув лица почти вплотную к его лицу.
   Потом было еще что-то, но Питер Вагнер ничего не запомнил.
   В ту ночь ему приснилось, что он спит с женой, хотя он не спал с ней уже больше года; но только, как бывает порой во сне, это была одновременно и она и не она. Нагая, она стояла перед ним, точно маленькая фея из «Питера Пэна», источая свет, как и положено женщине-грёзе, и сосцы ее набухли и порозовели от желания. Он положил ей ладони на бедра и прижался щекой к животу. Он уже забыл это ощущение.
   — Сколько времени прошло! — произнес он. Она запрокинула ему голову и поцеловала, потом выпрямилась и подставила под его губы свой сосок. А в следующий миг (что-то произошло с временем) он уже оказался глубоко погруженным в ее тело и открытым, ищущим ртом припал к ее рту. Потом, еще через миг — или этот миг был тот же самый? — она уже разговаривала с ним, тихонько воркуя возле уха, как когда-то, вначале.
   — Почему — мост? — словно бы спрашивала она. — Ты так красив, так нежен. Что тебе внушило эту мысль? Разве ты родился под знаком Рыбы?
   — Не знаю, — ответил он. — Это у меня не в первый раз. Может быть, привычка. — Он сделал вид, что смеется. Стон, стон, стон. Она тоже засмеялась в ответ, но любовно, будто бы нисколько его не боялась. Облик ее изменился. Теперь это был оживший разворот из «Плейбоя».
   — Расскажи мне, — сказала она.
   Они когда-то встретились словно бы на нейтральной территории — в средневековом саду, трава и цветы были им периной, а над головами сплетенные ветви роняли на землю желуди и каштаны. В таком месте можно было попытать удачи, раз в жизни заключить честное перемирие, начать с начала. «Насильник, — говорила она ему. — Все мужчины насильники». Ему казалось, что это несправедливо. Право же, ему самому в жизни чаще случалось быть соблазненным, чем соблазнителем. И в общем виде ее тезис не выдерживал критики, Из того, что индеец насиловал жену белого поселенца, с которого собирался снять скальп, а белый поселенец насиловал жену индейца, с которого решил спустить шкуру, еще не следует, будто женщина, как утверждала она, с ученым педантизмом погрязая в фактах, — всегда основная жертва и первый враг мужчины. Она только главная месть врагу, только самое жестокое оскорбление мужу. В том же выверте бешеного сердца викинги разрушали соборы. Но ее, жену, это нисколько не убедило. Мужчины бьют своих женщин, приводила она новое соображение, явно почерпнутое из сточной канавы феминизма, и законами пятитысячелетнего царства мужчин это не возбраняется. «В России крестьяне бьют свои иконы», — возразил он тогда.
   — Я хочу прожить все жизни, какие есть на свете, — сказал он. — И чтобы не только я. Но и все люди. Хочу пережить все, что можно пережить, хочу воплотить в жизни сто тысяч разных романов. И чтобы все люди так. Это...
   Он попытался получше разглядеть ее, но женщина-греза оставалась не в фокусе. Теперь ему казалось, что это не его жена. Ее пальцы ласкали его бесконечно нежными, едва ощутимыми прикосновениями. Это было слишком взаправду для сна. Он накрыл ладонями ее груди. Она застонала в упоении, и мало-помалу к нему вернулась крепость.
   — Что же было потом? — промурлыкала она ему в самое ухо.
   — Длинные пьяные разговоры за полночь, — ответил он. — Каждый старался объяснить другому, каждый чувствовал себя заточенным и преданным. Споры. Драки. Опомнюсь — а она лежит на полу без памяти, полное впечатление, что мертвая. Ужасно вспомнить, такая глупость. А я вовсе не хотел ее обижать. Я только хотел жить и чтобы все жили — свободно, ища свое счастье, просто и невинно, как Дик и Джейн, как безумцы, как белочки или олени, или как поэт-лирик, потому что все вокруг нас неуклонно уходит. — Последняя фраза принесла ему стеснение в низу груди, наплыв восторга, который в детстве разрешился бы слезами. — Но я не мог этого объяснить даже в те минуты, когда верил, что это правда, потому что ведь вполне могло же быть и вранье, просто младенческий эгоизм. «Ты меня любишь?» — постоянно спрашивала она и плакала при этом злыми слезами, но, честное слово, я не знал. Она все время говорила, спорила, цитировала какие-то статьи. И я, упившись до одури, бывало, вдруг вскочу и бегу от нее прочь, прямо ночью, когда почувствую, что дело идет к драке, или же когда мы уже с ней подрались и я избил ее ногами до полусмерти у кого-то во дворе. Помню, один раз просыпаюсь я в доме у старого друга, гляжу на потолок, как в детстве, когда проснешься в незнакомом месте. Потолок оклеенный, дом был не свой, снятый внаем, рисунок назойливый, пошлый, выцветший — помню, вроде в серебристо-серых тонах, — и прямо над головой черная металлическая люстра. Я сначала изумился, потом вспомнил, где я, и почувствовал свободу. Такую свободу — хоть лети. Могу теперь видеться с друзьями, которые ей не нравились. Могу ездить на мотоцикле, который купил с месяц назад почти что в буквальном смысле через ее труп. Могу жить такой жизнью, для которой рожден: то здесь, то там, как бродяга; ни от кого не завися, как отшельник; не пропуская ни одной бабы, как... ну, даже и как насильник, если угодно. Тут зазвонил телефон, слышу, мой друг у себя в спальне с кем-то разговаривает. Потом он мне сказал, что звонила моя жена. Она плакала, и он бросил трубку. А я вспомнил — с такой горечью! — сколько раз и раньше она у меня плакала и сколько раз мне казалось, что она только мною и живет — как тля на листе... И я вышел вон, принял несколько таблеток снотворного — не смейся, пожалуйста, хоть это и вправду довольно смешно, — и улегся на рельсы; просыпаюсь — поезд с грохотом несется мимо, а надо мною наклонились какие-то бородатые пьянчуги, брызгают мне в лицо водой.
   Она перекатилась с бока на живот и стала целовать его в глаза, в нос, в губы. Потом заговорила снова.
   — Я раньше была верующая, — сказала она. — Я и сейчас верую, иногда. Во всяком случае, это меня волнует. По временам. А ты бывал когда-нибудь на вечеринках без запретов?
   — Вот и это еще тоже, — вздохнул он.
   Она рассказывала:
   — На первой такой вечеринке, куда я попала, все были раздетые. Ну, то есть, не все, а некоторые. Сидели и валялись на полу, жгли благовония и играли на каких-то необыкновенных инструментах, они их сами изобретают. Пошла я в другую комнату — я пока нераздетая была, — а там молодой человек по имени Бернер и одна девчонка, я не расслышала, как ее звали, смотрят в телескоп на звезды. Вернулась в первую комнату, а там — сумасшествие какое-то. Тут же на полу одни черт-те чем занимаются, другие сидят в креслах, покуривают, беседуют, на тех ноль внимания, то есть им это нисколько не мешает, пожалуйста, делайте что хотите. Я прямо обалдела. Там одна женщина была, по руке гадала. Мне бы оттуда дай бог ноги, а как-то неловко. Тут подходит ко мне мужчина в костюме и в белой кружевной манишке, будто из прошлых веков, и говорит: «Друг мой, у вас очень напряженный вид. Принести вам что-нибудь?» Я покачала головой. Он посмотрел, посмотрел на меня, так по-доброму, потом вдруг улыбнулся и спрашивает: «Вы что, боитесь, что явится полиция?» Пока он не сказал, я даже не отдавала себе отчета, но так оно на самом деле и было. Понимаешь, я не хотела портить себе репутацию. Ну, я и кивнула. А он говорит: «Вряд ли это случится» — и тронул меня за руку. «Но если вам страшно, не оставайтесь здесь. Никто не обидится, если вы уйдете. Здесь никто никого не судит». Я засмеялась, потому что поверила ему. А это была неправда. Там присутствовали люди, которые только и делали, что судили, но он был не из их числа. «Вас смущает то, что мы видим?» — спросил он. А я ответила: «Нет. Мне нравится. Просто сама я не хочу этого делать». Он стал мне рассказывать про закрытые школы, как привозили девчонок в автобусе, если там были одни мальчишки. У него самого оказалось трое детей. Мы с ним проговорили, пока не встало солнце, хорошо так поговорили, мирно. Иногда он держал меня за руку. После подошла его жена — она была в одной из спален и еще не успела одеться, — и мы поговорили втроем. Потом они уехали, а там и я поднялась. Я понимала, что все это вроде как дурно. Ну, то есть ненормально. Моя мамочка бы померла, если б я ей написала. Она считает, если ты куришь травку, значит, кончишь тем, что выпрыгнешь из машины на полном ходу. Она ненавидит современный мир. Грязь и насилие в кино, неприличные книжки, противозачаточные пилюли... А мне лично понравилось на той вечеринке. Я потом вспоминала и даже думала, хорошо бы меня опять пригласили. Это все равно как учиться плавать или летать: страх берет только поначалу...
   В глазах у нее, снилось ему, стояли слезы. Он снова ощутил себя виноватым за то, что оставил ее, ибо теперь она опять казалась ему женой, которую он некогда любил, — как, бывало, собственная жена, когда он, пьяный, хватал ее и валил на кровать, казалась ему какой-то другой женщиной; такова в этой жизни верность.
   — У нас больше не будет секретов друг от друга, — сказал он. — Ни обид, ни драк.
   Он услышал ее смех, слишком настоящий для сновидения. Сон становился кошмаром.
   — Я не жена твоя, глупый, — сказала она. — Вот уж!..
   Он держался за нее, пытаясь разглядеть ее проявляющееся лицо, она теперь казалась ему не женой, а каким-то мужчиной — плечи широкие, глаза как сталь. Здоровенный такой мужик с острым носом, оседланным очками в стальной оправе. Поднял Питера Вагнера на руки и, как борец, швырнул вниз. Питер Вагнер словно со стомильной высоты увидел приближающийся ковер, а по краям его — огненно-зеленую траву. Это была могила, в изголовье сидел ангел со сложенными крыльями. Перед самым ударом оземь он очнулся: он был в каком-то беспросветно темном помещении, и кругом — ни души. Тело его взмокло от пота. «Маргарет», — шепотом позвал он. Она встала у него в памяти прямая, как колонна, с грудями как щиты ахейские. Он крепко зажмурился. Все его фантазии, самые сладостные и самые ужасные, — один мусор. Резко, в злобной решимости, он потянулся к угрям. Но стола больше не было. Его рука ткнулась в мягкую, теплую женскую плоть.
   Теперь, в страхе, он попытался вырваться из топи сна. Но чья-то черная волосатая рука протянула ему тлеющую трубку.
 
   Салли Эббот запомнила страницу, а книгу закрыла и положила рядом с собой на одеяло. Она дочитала до главы и теперь должна дать роздых глазам.
   Комната была наполнена веселым и ярким полуденным светом, на обоях ожила выцветшая желтизна, за окном мягко шевелились на слабом ветру разноцветные листья, но среди всего этого тепла и сияния она почувствовала, что душу ей тянет неизвестно откуда взявшееся гнетущее беспокойство. На минутку закрыла глаза — сияние дня просачивалось сквозь веки, — а пролежала так, должно быть, не менее получаса. И если забылась сном, то сама не заметила.
   Когда ее сознание снова всплыло, оказалось, что она и с закрытыми глазами обдумывает дурманную грезу Питера Вагнера. Она, понятно, не могла судить, верно ли приведенное в книге описание, сама она марихуану ни разу не курила и даже не помнит, чтобы хоть когда-нибудь видела, что это за штука такая. Она и пьяной-то никогда не бывала, хотя они с Горасом иногда угощались рюмочкой-другой крепкого и пили, бывало, херес с Эстелл и Феррисом Парксами. На душе у нее, словно бы без причины, становилось все тяжелее и неспокойнее, и вдруг, будто настроение породило образ, а не родилось из него, ей представилась дверь, которая тогда, в ночь смерти Гораса, стояла раскрытая. Отчетливее, чем на фотографии, ей привиделись и красно-желтая листва, и кривые асфальтовые дорожки, и уличный фонарь у ворот, и лучащиеся фонарики из тыквы над верандой у соседей напротив; и опять зазвучала одна и та же повторяющаяся музыкальная фраза, словно настойчивый, коварный вопрос: пластинку заело. Встала в памяти вся картина, как бы вырванная из времени. Вот сейчас, она знала, она обернется и увидит в кресле Гораса с открытым круглым ртом, будто от удивления, и она вскрикнет и бросится к нему. Но она медлила, не оборачивалась, словно знала уже, что увидит Гораса, если только это знание не проникло в память после, задним числом. Все в комнате запечатлелось резко, как лезвием провели: книги, стеклянный столик, вешалка для шляп за дверью, — и на секунду почудился какой-то запах, преувеличенный памятью, но по-прежнему непонятный. Кто-то здесь был, кто-то из ее прошлого, может быть, из детства. Все это она потом повторила в своих показаниях, несколько раз со всеми подробностями. «Чем же все-таки пахло?» — «Не знаю. Лесом. Гниющими листьями. Как в зоопарке». В конце концов было решено — и она согласилась, — что смерть произошла от естественных причин. Она и теперь так считала. Но как и тогда, она опять почувствовала беспокойство, и вдруг ей стало как будто бы ясно, в чем с самого начала заключалась причина ее страха.
   Было время, когда она понимала своего брата, как понимала себя, но теперь она, пожалуй, не всегда могла его понять. В детстве она скорее была ему матерью, чем старшей сестрой, почти всегда. Он одну только ее и слушался, вот почему Ария позвонила ей в ту ночь, когда он сжег дом. Ария тогда болела; на самом-то деле — хотя Салли не представляла себе, как молниеносна саркома, — она умирала. Отчасти это и подломило Джеймса, это и смерть сына год назад, ну и виски. Голос Арии по телефону звучал слабо: ее держали на наркотиках, и ей трудно было сохранить ясное представление даже о собственном страхе.
   — Ты не могла бы сейчас приехать... и поговорить с ним... Салли...
   — Где он?
   — В доме. — Пауза, потом: — В доме Ричарда. — Еще пауза, и слабеющим голосом: — Пожар устроил.
   Она уже раз про это сказала, но Салли только теперь поняла, что это правда.
   — Я вызову полицию, — сказала она.
   — Нет! — умоляя, отозвалась Ария. Салли ждала; по десятимильному телефонному проводу ей было слышно, как та ищет слова, пытается сосредоточиться мыслями, подчинить себе язык. Наконец Ария хрипло произнесла: — Не вызывай... полицию... — На минуту стало тихо, только оглушительно гудели провода, потом возник новый звук, и Салли не сразу поняла, что это Ария плачет.
   — Джинни там с тобой? — спросила она, встревоженная.
   Ария пыталась ответить и в конце концов выговорила:
   — Да.
   — С тобой ничего не случилось, Ария? — И потом: — Он тебя не побил?
   Разобрать ответ все равно было невозможно, и Салли не дослушала.
   — Я сейчас буду у тебя. Никуда не уходи. И не отпускай от себя Джинни. Слышишь?
   Ответа она не услышала — только плач Арии, безнадежный и какой-то нечеловеческий, да гул проводов. Салли положила трубку. Набросила пальто и шляпу, натянула боты, схватила сумочку и побежала к машине, на ходу доставая ключи. Стояла ночь, шел слабый снег, на дорогах была гололедица. Она ехала как можно быстрее, все время сомневаясь, что правильно сделала, не вызвав полицию, шептала про себя свои мысли и почему-то напряженно вслушивалась в рев мотора и в еле различимый шорох дворников по ветровому стеклу. На полпути вверх по склону стало видно, где горит. У нее захолонуло в груди. Верить-то она верила тому, что сказала Ария, но словно бы не до конца понимала. Теперь она поехала медленнее, нога на акселераторе дрожала, и было до ужаса страшно, что сейчас, случайным рывком руки, она пошлет старый «бьюик» прямо через ограждение и под обрыв.
   Поравнявшись с горящим домом, она увидела у дороги уже несколько машин. Люди смотрели на пожар. Среди них был Сэм Фрост, он жил чуть ниже по склону. Салли думала остановиться и сбавила газ, но в это время у пылающего дома под освещенными деревьями увидела брата. Он стоял, спрятав в ладонях лицо. И это зрелище обнаженного горя и смятения так потрясло ее, что она нажала на акселератор и, вихляя и скользя, пронеслась мимо. Еще на полмили выше, у родительского дома, она остановилась, выключила мотор и минуты две отсиживалась, тяжело дыша. В груди пекло, как огнем.
   Ария лежала на кровати в нижней комнате, к ней под тем же одеялом жалась Джинни. Ария худая как скелет, руки — палки, глаза огромные.
   — Джинни, ты ступай спать наверх, — распорядилась Салли, снимая пальто. Девочка открыла было рот, чтобы возразить, но Салли прикрикнула: — Живо! — и отбросила край одеяла. Джинни скользнула на пол и пошла к двери. — И зубы почисть! — крикнула ей вдогонку Салли. Она сняла шляпу, приложила ладонь ко лбу Арии — нет, не горячий. — Ария, надо сменить простыни, — сказала она.
   Она осторожно подняла одеяло, чтобы пересадить Арию на стул.
   — Спасибо, — пробормотала Ария и ничего больше не могла произнести. По щекам ее бежали слезы.
   — Ты не огорчайся, — говорила Салли. — Теперь все будет хорошо. Сейчас мы тебе постелем чистые простыни, и, может быть, устроим тебе ванну, и расчешем тебе волосы...
   Голос ее звучал громко, бодро, а сердце в груди бешено колотилось. Она ведь ничего не знала. Как же это доктор Фелпс ей не сказал? А может, он и сам не знал. Когда он был здесь последний раз? На комоде стояли пузырьки с лекарствами, целая батарея, на всех наклейках — фамилия доктора Фелпса. Она вынула из ящика свежие неглаженые простыни — от них пахло чистым бельем — и стала застилать постель. Пока таблетки не кончатся, Джеймс, конечно, врача не пригласит. Так могли пройти недели. Ария могла совсем усохнуть, а он бы считал, что делает все возможное; Джеймс всегда был фаталистом, что пьяный, что трезвый, и с детства привык ходить за больной скотиной. Ну ладно. Теперь она, Салли, здесь. И все время, натягивая наволочки и пододеяльники, нагревая воду для ванны, доставая чистую ночную рубашку, она громко болтала — о том, как Ария прекрасно выглядит и какая теперь Джинни стала послушная, о всяких глупостях и пустяках, какие только приходили в голову. А Ария повторяла шепотом: «Спасибо... Спасибо...» — ничего не понимая, и плакала.
   К тому времени, когда возвратился Джеймс, Ария, дрожащая, без кровинки в лице, лежала, крепко сжимая зубы, чтоб не закричать. Он встал на пороге кухни, распространяя запах дыма и джина, и посмотрел на Салли красными глазами воинственно и в то же время виновато.
   — Я сжег дом, — сказал он.
   — Знаю, — ответила она. — Арии надо дать лекарство.
   Он медленно отвернул вдруг побледневшее бородатое лицо и на нетвердых ногах прошел через гостиную в спальню. Салли вошла следом, держась на безопасном расстоянии — он тогда был крупный и сильный мужчина, злить его было страшно, — и смотрела, как он набирал таблетки. Ария открыла рот, с готовностью, как животное, и он ссыпал их ей туда, а потом левой рукой осторожно приподнял ей голову, а правой дал запить пыльной водой, которая стояла на столике, наверно, несколько дней. Она проглотила и закрыла глаза, и он бережно опустил ее голову на подушку и сидел, держа ее за руку, а Салли стояла, прислонясь к дверному косяку, покуда Ария, не заснула. Тогда он встал и огляделся растерянно. Его что-то смущало, а что, он и сам не знал. Но потом понял: постель была чистая, а он, даже сняв одежду, все равно будет чернее сажи.
   — Я лягу на кушетку, — сказал он.
   Она кивнула.
   — А я буду спать с Джинни.
   Он посмотрел на нее:
   — Ты ночуешь?
   Она только слегка кивнула, не дав ему другого ответа, и пошла через кухню к лестнице наверх.
   Он сказал — излишне громко:
   — Я сжег дом Ричарда.
   Она промолчала, до поры до времени.
   Утром он уже не помнил, зачем он это сделал, — сначала он вообще ничего не помнил. Салли Эббот не верилось, что люди могут буянить и не помнить об этом, как, например, Питер Вагнер в книжке или ее брат Джеймс в жизни. Сама она не могла бы набедокурить и забыть, это она точно знала. Но Джеймс, конечно, не врал, что не помнит. Хотя это теперь дело далекого прошлого; он уже много лет не напивался до зверства, так что ей сейчас бояться, казалось бы, нечего. Честно сказать, даже когда он гнался за ней по лестнице с головешкой, она не особенно испугалась, так, встревожилась, а главное — разозлилась. Но теперь у нее возникли сомнения. Она и не представляла себе, как плохо знает брата — он и сам-то себя толком не знает.
   Она задумалась — ни о чем, глядя в стену, лицо ее выражало печаль и сострадание. Потом оно сделалось жестче, подбородок выпятился, брови сошлись. Салли быстро встряхнула головой и вернулась к чтению.
 
7
ФИЛОСОФИЯ СУБОРДИНАЦИИ
 
   Он проснулся со странным и скорее даже приятным ощущением утраты нескольких дней, может быть, даже месяцев жизни. Он находился в корабельном кубрике, совершенно ему незнакомом, облупленные стены мелко дрожали от работы машины где-то рядом, может быть прямо за той переборкой, к которой он прислонился, пытаясь встать на ноги. Здесь было четыре койки: одна — его, одна — над ней, еще одна, неаккуратно заправленная списанным армейским одеялом, и одна — над ней, до потолка забитая черт-те чем: коробки, сложенная одежда, две банки маслин, детали от проигрывателя и одна кофейная чашка, треснутая. Ему смутно помнилось, как кто-то декламировал стихи — кажется, мистер Ангел. Может быть, снилось? Еще он помнил, что кто-то пел псалмы и ему нравилось, но подробности в памяти не удержались, даже каюту, где все это было, он толком не помнил.
   Справа раздался какой-то шорох — он вздрогнул и повернул голову. Это распахнулась дверь кубрика. Коридор за дверью был залит солнечным светом, падавшим сквозь люк, будто огненный столб, и вдруг каким-то образом Питер Вагнер вспомнил, и где он находится, и что происходило прошлой ночью (отчасти), вспомнил капитанскую каюту, трубки с марихуаной, пение, разговоры, рукопожатия. Он вскочил и быстро пошел к двери, словно задумал бегство. Так же сама собой вдруг распахнулась дверь камбуза напротив, будто рассеянное привидение бродило в поисках оставленных где-то очков. В камбузе было пусто — раковина, холодильник, на полу плескалась вода дюйма в два глубиной. Кто-то оставил неубранным хлеб и ореховое масло, а в раковине виднелась груда чашек и пластмассовых тарелок. Он прошел дальше по коридору, заглянул в дверь машинного отделения. Женщина Джейн подняла голову и улыбнулась ему. Она стояла под горящей электрической лампочкой с металлическим щитком, свисавшей сквозь дыру в настиле потолка; в правой руке у нее был разводной ключ. Лоб, нос и щеки перемазаны машинным маслом.
   — Салют капитану, — весело сказала она.
   Он не ответил, озабоченный тем, чтобы яснее представить себе окружающую обстановку. Женщина не переставала улыбаться, потом вдруг сложила губки и послала ему воздушный поцелуй. Он сразу припомнил давешний сон и понял, что это была явь. Послал ей ответный поцелуй, весело и перепуганно, потом втянул голову обратно и закрыл дверь. Поднявшись по трапу на палубу, постоял, моргая, приспосабливаясь к внезапному и полному перевороту вселенной.
   Море спало, сияя; солнце висело прямо над головой. На душе у него было на диво, до нелепости спокойно. Это, разумеется, ничего не значило, просто лишнее доказательство, что все человеческие эмоции и переживания не более как бессмысленная механика. Так, с удлинением дня, благодаря химической реакции у птиц становятся ярче перья и радостнее на душе. Питер Вагнер не одобрял того, что с ним происходит. Его возмущало, что мужчина за обеденным столиком почти наверняка подаст милостыню нищенке, так как это запрограммировано у него в генах: столетия назад в какой-нибудь африканской пещере отдать кусок добычи женщине означало обеспечить себе право лечь с ней. Его бесило — случалось, и до слез, — что благороднейший подвиг человеческого самоотвержения, когда юноша бросается на готовую разорваться гранату и спасает жизнь товарищей ценою собственной жизни, на самом деле тоже запрограммирован, как и самоотверженное поведение этой ползучей бомбы в мире насекомых, термита Globitermes sulfureus, который, чтобы спасти родичей от вторжения постороннего насекомого, рано или поздно должен лопнуть, разбрызгивая во все стороны ядовитое содержимое своего нутра. Но хотя Питер Вагнер и негодовал на то, как помыкает им жизнь, отдав его во власть давно забытого обезьяньего прошлого, в рабскую зависимость от легчайшей дрожи на самом краю пространства, тем не менее он не мог отрицать, что сейчас он безмерно счастлив. Женщина была недурна и влюблена в него — подружка под стать блаженным богам; внизу под ногами у него синее море, кругом небеса; он, Питер Вагнер, — король водоплавающих обезьян.
   — Салют капитану, — сказал мистер Нуль.
   Он тронул свою черную вязаную кепочку, но остался сидеть в шезлонге со старым номером «Популярной науки» на коленях.
   — Привет, — ответил Питер Вагнер. Он оглянулся на рубку: у штурвала стоял мистер Ангел и улыбался ему сверху, будто старый добрый приятель. Приветствуя Питера Вагнера, он поднес руку к шляпе.
   — Двигай дальше, — сказал мистер Нуль. — Осмотри всю старую посудину.