Страница:
- Поклянись мне, что никогда не возьмешь денег у женщин!
- Клянусь.
Мысль, что она сама - женщина, не приходила ей в голову.
- Господи, дай ему силы, помоги ему, храни его от всех болезней.
И обернувшись ко мне:
- Поклянись мне, что будешь осторожен! Обещай мне, что ничем не заразишься!
- Обещаю.
Кончив молиться, она еще долго плакала, стоя на коленях. Потом я помог ей подняться, и мы вышли на улицу. Она отерла слезы и вдруг просияла. Когда она в последний раз обернулась на церковь, в ее лице мелькнула почти детская хитрость.
- Никогда не знаешь... - сказала она.
На следующее утро я уехал в Париж. Перед отъездом мне пришлось с минуту посидеть молча, по старой русской традиции, а то пути не будет. Она всучила мне пятьсот франков, настояв на том, чтобы я вез их спрятав на животе под рубашкой - вероятно, на тот случай, если на авто нападут разбойники. Я поклялся себе, что это последние деньги, которые я беру у нее, и, хотя не сдержал слово, в ту минуту мне все же стало от этого легче.
В Париже, затворясь в своей комнатушке и прогуливая занятия на юридическом, я запоем принялся писать. В полдень я наведывался на улицу Муфтар, чтобы купить хлеб, сыр и, конечно же, соленые огурцы. Мне никогда не удавалось донести огурцы до дома: я поедал их прямо на улице. Долгие недели они были моей единственной радостью. Но были и мучения. Пока я подкреплялся, стоя на улице и прислонясь к стене, мое внимание неоднократно привлекала девушка неслыханной красоты, с черными глазами и с такими мягкими каштановыми волосами, каким не было равных во всей истории человечества. Она делала покупки в то же время, что и я, и у меня вошло в привычку ждать, когда она пройдет мимо. Я абсолютно ничего не хотел от нее, я даже не мог пригласить ее в кино. Все, чего мне хотелось, это жевать свой огурец, пожирая ее взглядом. У меня всегда возникал голод при виде красоты - пейзажей, цветов, женщин.
Я - прирожденный потребитель. В конце концов девушка заметила, что я бросаю на нее странные взгляды, поедая свои соленые огурцы. Наверное, она была сильно поражена моим аппетитом, быстротой, с которой я их проглатывал, и пристальным взглядом - и улыбалась, проходя мимо. В конце концов однажды, когда я превзошел самого себя, проглотив огромный огурец, она не выдержала и, проходя мимо, участливо сказала:
- Послушайте, кончится тем, что вы умрете.
Мы познакомились. Мне повезло, что первая девушка, в которую я влюбился в Париже, была абсолютно не заинтересована во мне. Как и ее сестра, она была одной из самых красивых студенток в Латинском квартале. За ней упорно ухаживали молодые люди на автомобилях. И даже сейчас, двадцать лет спустя, вдруг встречая ее в Париже, я чувствую, что мое сердце начинает сильнее биться, и я захожу в ближайшую русскую лавку, чтобы купить себе фунт соленых огурцов.
Однажды утром, когда в кармане у меня осталось только пятьдесят франков и надо было срочно обращаться к матери, я открыл еженедельник "Гренгуар" и обнаружил там свой рассказ "Буря", напечатанный во всю страницу, и свое имя жирным шрифтом - там, где полагается.
Я не торопясь закрыл еженедельник и вернулся домой. Я не испытал никакой радости, а напротив, почему-то почувствовал себя усталым и грустным: первый сизифов камень.
Зато трудно описать сенсацию, которую вызвала публикация рассказа на рынке Буффа. В честь моей матери корпорация устроила аперитив, во время которого прозвучали торжественные речи. Мать спрятала еженедельник в свою сумочку и больше не расставалась с ним. При малейшей ссоре она вынимала его, разворачивала и совала страницу с красующимся на ней моим именем под нос противника, говоря:
- Не забывайте, с кем имеете честь!
После чего торжествующе удалялась с высоко поднятой головой, сопровождаемая ошеломленными взглядами.
За рассказ мне заплатили тысячу франков, в результате чего я абсолютно потерял голову. Раньше я никогда не видел такой суммы денег, и, тут же впав в крайность, подобно той, кого я так хорошо знал, я счел себя обеспеченным до конца дней. Первое, что я сделал, - пошел в ресторан "Бальзар", где с удовольствием съел две порции кислой капусты с отварной говядиной. Я всегда любил хорошо поесть, и чем больше я худею, тем больше ем. Я снял комнату на шестом этаже, выходящую окнами на улицу, и написал матери очень спокойное письмо, в котором объяснил ей, что теперь у меня постоянный контракт с "Гренгуаром", равно как и со многими другими издательствами, и если она нуждается в деньгах, то пусть мне об этом скажет. Я послал ей огромный флакон духов и букет цветов, заказав их телеграммой. Себе я купил коробку сигар и спортивную куртку. От сигар меня тошнило, но, решив красиво жить, я выкурил их все до одной. Затем, схватив ручку, я одним махом написал три рассказа, которые мне вернул не только "Гренгуар", но и все другие парижские еженедельники. Целых полгода ни одно из моих творений не видело света. Их нашли слишком "литературными". Я не понимал, что происходит. Позднее я это понял. Окрыленный первым успехом, я отдался своему неутолимому стремлению любой ценой поймать последний мяч, одним взмахом пера дойти до сути проблемы, и поскольку все проблемы бездонны и моя рука оказалась недостаточно длинной, то я в который раз оказался в роли пляшущего и топчущегося на месте клоуна на теннисном корте Императорского парка, и это выступление, каким бы трагическим и шутовским оно ни было, только оттолкнуло публику моей претензией на совершенство там, где я не владел даже обычным навыком, чтобы поразить легкостью и мастерством профессионала, умеющего пускать пыль в глаза. Мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что читатель имеет право на некоторое уважение и что, как и в отеле-пансионе "Мермон", ему надо сообщить номер комнаты, дать ключ и, проводив на этаж, показать, где зажигается свет и где находятся предметы первой необходимости.
Очень скоро я оказался в плачевном материальном положении. Мало того, что мои деньги улетучились невероятно быстро, - в довершение всего я продолжал получать от матери письма, полные гордости и благодарности, в которых она просила заранее сообщать ей даты публикаций моих будущих шедевров, чтобы показать их всему кварталу.
У меня не хватало мужества признаться ей в своей неудаче.
Поэтому я прибегнул к остроумной уловке, которой до сих пор горжусь.
Я написал матери письмо, в котором объяснял ей, что редакторы газет требовали от меня коммерческие, низкопробные рассказы, и я отказался компрометировать свое литературное реноме и подписывать их своим именем. Поэтому, признавался я ей, я буду подписывать эту халтуру различными псевдонимами - но при этом умоляю ее никому не разглашать моей уловки, чтобы не расстраивать друзей, преподавателей лицея в Ницце - короче, всех тех, кто верит в мой талант и неподкупность.
После чего я стал совершенно спокойно вырезать рассказы своих собратьев по перу из парижских еженедельников и посылать их матери с чувством исполненного долга и со спокойной совестью.
Такой выход решал моральную проблему, но никак не материальную. Мне больше нечем было платить за квартиру, и я целыми днями ходил голодный, предпочитая скорее сдохнуть с голоду, чем лишить свою мать счастливых иллюзий.
Всякий раз, когда я думаю о том времени, мне неизменно вспоминается один особенно мрачный вечер. Со вчерашнего дня я ничего не ел. Изредка заходя в гости к одному своему другу, который жил с родителями неподалеку от станции метро "Лекурб", я заметил, что если удачно подстроить свой визит, то меня почти всегда оставляли ужинать.
Будучи голоден, я решил нанести им визит вежливости. И даже прихватил с собой один из своих манускриптов, чтобы почитать его господину и госпоже Бонди, к которым питал большие симпатии. Испытывая страшный голод, я тщательно рассчитал время, чтобы попасть к супу. Я начал чувствовать чудный запах этого супа уже на площади Контрескарп, когда оставалось еще сорок пять минут хода до улицы Лекурб - мне нечем было заплатить за метро. Я проглотил слюну, и, наверное, в моем взгляде просвечивала безумная похоть, так как одинокие женщины, встречавшиеся мне на улице, шарахались от меня и ускоряли шаг. Я почти не сомневался, что кроме этого, как обычно, будет венгерский сервелат и шоколадный пирог. Наверное, я никогда не шел на свидание с таким радостным предвкушением.
Когда я наконец достиг цели, с трудом сдерживая дружеские чувства, то на мой звонок никто не ответил: моих друзей не было дома.
Я сел на лестницу и прождал час, затем другой. Но к одиннадцати часам чувство элементарного достоинства - оно всегда таится где-то внутри вас не позволило мне дожидаться их возвращения до полуночи, чтобы попросить у них поесть.
Я поднялся и двинулся обратно по проклятой улице Вожирар, в состоянии духа, которое не трудно себе представить.
И здесь открывается новая веха в моей жизни чемпиона.
Дойдя до Люксембургского сада, я поравнялся с рестораном "Медичи". Злому року угодно было, чтобы в столь поздний час я увидел сквозь белую тюлевую занавеску доброго буржуа, евшего шатобриан с дымящимся картофелем.
Я остановился, взглянул на шатобриан и попросту упал в обморок.
Мой обморок случился не от голода. Конечно же, я не ел со вчерашнего дня, но в то время я был страшно живуч и, бывало, нередко оставался не евши по двое суток, однако это не мешало мне исполнять свои обязанности, каковы бы они ни были.
Я потерял сознание от ярости, от возмущения и унижения. Как тогда, так и теперь я не могу допустить, чтобы человек оказался в такой ситуации. Я сужу о политических режимах по количеству пищи, которую они дают каждому, и, когда они с чем-то это связывают, ставят при этом условия, я плюю на них: люди имеют право есть без всяких условий.
У меня сжались кулаки, сдавило горло, от ярости потемнело в глазах, и я плашмя рухнул на тротуар. Должно быть, я долго лежал, так как, когда я открыл глаза, вокруг меня была толпа. Я был хорошо одет, даже в перчатках, и, к счастью, никому не пришло в голову догадаться об истинной причине моего обморока. "Скорую" уже вызвали, и меня это очень соблазняло: я не сомневался, что уж в госпитале-то мне представится возможность наполнить желудок. Но я не поддался этому искушению. Торопливо извинившись, я отделался от участливой публики и пошел домой. И странная вещь - я больше не чувствовал голода. Шок от унижения и обморока отодвинул мой желудок на задний план. Я зажег лампу, взял ручку и начал рассказ под названием "Маленькая женщина", который "Гренгуар" напечатал через несколько недель.
Кроме того, я подверг анализу свою совесть и обнаружил, что чересчур воспринимаю себя всерьез и что мне равно не хватает скромности и юмора. Еще мне не хватало веры в себе подобных, я не вдавался в глубокое изучение человеческой натуры, в которой всегда остается хоть капля благородства. На следующее утро я провел эксперимент, и мои оптимистические взгляды полностью подтвердились. Я начал с того, что занял сто су у полового под предлогом, что потерял кошелек. После чего подошел к стойке в баре "Капулад", заказал кофе и решительно сунул руку в корзинку с рогаликами. Я съел целых семь штук, заказал еще один кофе. После чего сурово посмотрел гарсону в глаза - бедный малый не сомневался, что в его лице экзаменовалось все человечество.
- Сколько я вам должен?
- Сколько рогаликов?
- Один, - ответил я.
Гарсон посмотрел на почти пустую корзинку. Потом на меня. Потом снова на корзинку. После чего покачал головой.
- Черт, - произнес он. - Вы, наверное, смеетесь надо мной.
- Может быть, два, - ответил я.
- Ну хорошо, все ясно, - сказал гарсон. - Я не дурак. Два кофе, один рогалик, итого семьдесят пять сантимов,
Я вышел оттуда преображенным. Что-то пело в моем сердце - возможно, рогалики. С этого дня я стал лучшим клиентом "Капулад". Иногда бедный Жюль, так звали этого великого француза, робко и неуверенно протестовал:
- Ты не можешь пойти поесть в другое место? Из-за тебя у меня будут неприятности с шефом.
- Не могу, - отвечал я. - Ты мой отец и мать. Он часто пускался в длинные вычисления, которые я рассеянно слушал.
- Два рогалика? И при этом ты смеешь смотреть мне в глаза? Три минуты назад в корзинке было девять рогаликов.
Я холодно возражал:
- Повсюду воры.
- Вот черт! - восхищался Жюль. - Ты, однако, нахал. Что ты там изучаешь?
- Право. Я закончу лиценциатом права.
- Ну негодяй! - восклицал Жюль.
Мы подружились. Когда мой второй рассказ вышел в "Гренгуаре", я подарил ему экземпляр с дарственной надписью.
Полагаю, что за время с 1936 по 1937 год я бесплатно съел в баре "Капулад" около тысячи или полутора тысяч рогаликов. Я рассматривал это как стипендию, которую предоставляло мне заведение.
Я сохранил большую неясность к рогаликам и считаю, что их форма, хрустящесть и приятная горячесть придают им что-то симпатичное и дружеское. Они уже не усваиваются у меня так, как раньше, и наша любовь стала более-менее платонической. Но мне приятно сознавать, что они там, в корзинке, на стойке. Для учащейся молодежи они сделали больше, чем Третья Республика. Как сказал бы генерал де Голль, это добрые французы.
Глава XXV
Второй рассказ в "Гренгуаре" подоспел вовремя. Мать прислала мне возмущенное письмо, в котором сообщала, что чуть не отделала тростью одного типа, остановившегося в отеле и выдававшего себя за автора рассказа, который я напечатал под псевдонимом Андре Кортиса. Я пришел в ужас: Андре Кортис действительно существовал и был автором этого опуса. Необходимо было срочно чем-то успокоить мать. Публикация "Маленькой женщины" подоспела кстати, и моя слава вновь затрубила по всему рынку Буффа. Но теперь я понял, что невозможно существовать только за счет пера, и принялся искать "работу", решительно и немного загадочно произнося это слово.
Кем только я не работал: гарсоном в ресторане на Монпарнасе, служащим домовой кухни "Завтраки, обеды и ужины" (которые я развозил на трехколесном велосипеде), администратором в гостинице на площади Звезды, статистом в кино, ныряльщиком у Ларю в "Ритце" и разнорабочим в гостинице "Лаперуз". Еще я работал в Зимнем цирке, в "Мими Пенсон", рекламным агентом туристической рубрики газеты и по заказу одного репортера из еженедельника "Вуаля" занимался подробным анкетированием персонала более чем ста парижских домов терпимости. "Вуаля" так и не напечатал этой анкеты, и я с возмущением узнал, что трудился для конфиденциального туристического справочника "По злачным местам". Кроме того, мне за это не заплатили, так как "журналист", о котором шла речь, бесследно исчез. Я наклеивал этикетки на коробки и, по-видимому, был одним из немногих людей, кто если не раскрашивал, то, по крайней мере, разрисовывал жирафа - очень деликатный процесс, которому я предавался, просиживая по три часа в день на небольшой фабрике игрушек. Из всех профессий, что я перепробовал в то время, самой неприятной для меня оказалась работа администратора в большом отеле на площади Звезды. Меня постоянно третировал главный администратор, который презирал "интеллектуалов" (он знал, что я был студентом юридического), а грумы там были педерастами. Меня раздражали эти четырнадцатилетние мальчишки, которые недвусмысленно предлагали вам свои услуги. После этого посещение домов терпимости для "Вуаля" казалось глотком свежего воздуха.
Не подумайте, что я здесь как-то выступаю против гомосексуалистов. Я ничего не имею против них - но и ничего не говорю за. Выдающиеся личности из этого клана всегда советовали мне обратиться к психиатру, чтобы выяснить, излечим ли я и не есть ли моя любовь к женщинам результат травм, полученных в детстве. По своему характеру я задумчив и немного печален и прекрасно понимаю, что в наше время, после всего, что мы пережили, после концлагерей, рабства во всех его видах и водородной бомбы, мужчина может пробавляться как угодно и... чем угодно. Приняв все, с чем мы давно смирились - с трусостью, с холуйством, - трудно понять, с чего бы нам вдруг начать капризничать и привередничать. Надо быть прозорливыми. Я даже одобряю, что современные мужчины сохраняют нетронутой хотя бы малую частичку своей персоны, стремясь сохранить для будущего то, что может пригодиться в дальнейшем.
Больше всего мне нравилась работа разносчика на трехколесном велосипеде. Меня всегда радовал вид съестного, и я находил удовольствие в том, чтобы катить по Парижу, развозя вкусно приготовленные блюда. Повсюду, куда я приезжал, меня радостно встречали. Меня всегда ждали. Однажды мне надо было отвезти легкий ужин (икра, шампанское, гусиная печенка... - да что там, настоящая жизнь!) на площадь Терн. Квартира оказалась на шестом этаже: жилище холостяка. Меня встретил изысканный господин, с волосами, уже тронутыми сединой, которому в ту пору, должно быть, было столько же, сколько мне сейчас. Он был в "домашней куртке". Стол был накрыт на две персоны. Господин, в котором я узнал очень известного в ту пору писателя, с отвращением посмотрел на ужин. Я заметил, что он очень подавлен.
- Друг мой, - сказал он, - запомните: все женщины - шлюхи. Я должен был это знать. Я написал об этом семь романов.
Он с отвращением посмотрел на икру, шампанское и заливного цыпленка. Вздохнул.
- У вас есть любовница?
- Нет, - ответил я. - Я на мели. Казалось, он был приятно поражен.
- Вы так молоды, - сказал он, - но, похоже, вы знаете женщин.
- Я знавал одну или двух, - ответил я скромно.
- Шлюхи? - с надеждой спросил он. Я косил глазами на икру. Заливной цыпленок был тоже неплох.
- Не говорите мне о них, - сказал я. - Досадно вспоминать.
Казалось, он остался доволен.
- Они изменили вам?
- О-ля-ля! - произнес я, покорно кивнув.
- Однако вы молоды и к тому же красивы.
- Мэтр, - сказал ему я, с трудом оторвав взгляд от цыпленка. - Мне наставили рога, мэтр, ужасные рога. Обе женщины, которых я так любил, бросили меня ради пятидесятилетних мужчин. Да каких там пятидесятилетних! Одному из них было ровно шестьдесят.
- Не может быть! - с явным удовольствием воскликнул он. Расскажите-ка мне. Давайте садитесь. Надо разделаться с этим проклятым ужином. Чем быстрее его не станет, тем лучше.
Я набросился на икру. Одним глотком проглотил гусиную печенку и цыпленка. Когда я ем, то уж ем. Я не деликатничаю и не хожу вокруг да около. Сев за стол, я ем за двоих! Вообще-то я ценю цыпленка только с лисичками и эстрагоном. Но все же он был съедобен. Я рассказал ему, как два юных и прекрасных создания с тоненькими руками и незабываемыми глазами бросили меня, последовав за зрелыми седовласыми мужами, один из которых был довольно известным писателем.
- Конечно, женщины предпочитают зрелых мужчин, - объяснил мне хозяин. - Им внушает уверенность союз с опытным мужчиной, хорошо знающим жизнь, которому несвойственна некоторая... м-м!... неуравновешенность молодости.
Я поспешно кивнул, перейдя к пирожкам. Хозяин налил мне еще немного шампанского.
- Вам, молодой человек, надо набраться терпения, - дружелюбно сказал он мне. - Когда-нибудь вы тоже возмужаете и у вас наконец тоже появится что предложить женщинам - то, чего они больше всего ищут: авторитет, мудрость, спокойствие и надежную руку. В общем, зрелость. Тогда вы научитесь любить их и будете любимы.
Я подлил себе шампанского. Чего теперь было стесняться? Все было съедено. Я поднялся. Он взял с полки одну из своих книг и подписал мне ее. Потом положил мне руку на плечо.
- Не отчаивайтесь, друг мой! - сказал он. - Двадцать лет - тяжелый возраст. Но надо пережить ,, этот момент, он длится недолго. Когда одна из ваших подружек бросает вас ради зрелого мужчины, то воспринимайте это как обещание будущего. Когда-нибудь и вы станете зрелым человеком.
"Пошел ты!" - мысленно произнес я, теряя терпение.
Теперь-то я разделяю его взгляды.
Мэтр проводил меня до двери. Мы долго жали друг другу руки, глядя друг другу в глаза. Превосходный сюжет на соискание Римской премии: Мудрость и Опыт, протягивающие руку Юности и Иллюзиям.
Я унес книгу под мышкой, но мне не надо было ее читать. Я уже догадывался, о чем она. Мне хотелось смеяться, свистеть и болтать с прохожими. Шампанское и мои двадцать лет окрылили меня. Мир принадлежал мне. Я мчался по Парижу, освещенному фонарями и звездами. Выпустив руль и хлопая в ладоши, я свистел и посылал воздушные поцелуи женщинам за рулем. Я поехал на красный свет и остановился от возмущенного свистка полицейского.
- В чем дело? - заорал он.
- Ни в чем, - смеясь, ответил я. - Жизнь прекрасна!
- Ладно, поезжайте! - бросил он, не устояв перед этим паролем, прозвучавшем на чистом французском.
Я был молод, моложе, чем я думал. Однако моя наивность была стара и искушенна. Она и вправду вечная: я встречаю ее в каждом новом поколении, начиная от "крыс" Сен-Жермен-де-Пре 1947 года до поколения калифорнийских "битников", которых я иногда навещаю, с удовольствием узнавая в чужих лицах гримасы своих двадцати лет.
Глава XXVI
Тогда же я встретил очаровательную шведку, о каких мечтают во всех странах с тех пор, как мир подарил людям Швецию. Она была весела, красива, умна, и главное, главное, у нее был восхитительный голос - я всегда был очень чувствителен к голосам. У меня нет слуха, и с музыкой у меня сложилось печальное и уже привычное недоразумение. Но я на редкость восприимчив к женским голосам. Абсолютно не понимаю, чем это вызвано. Возможно, это какая-то специфика моих ушей, неправильно расположенный нерв: я даже обратился как-то к специалисту, чтобы обследовать свою евстахиеву трубу, но он ничего не нашел. Короче, у Бригитты был голос, у меня - уши, и мы были созданы друг для друга. Слушая ее голос, я был счастлив. Несмотря на бывалый и опытный вид, который я старался придать себе, я наивно полагал, что ничто не угрожает нашему счастливому союзу. Мы являли собой такую счастливую пару, что наши соседи по общежитию, студенты всех цветов и широт, улыбались, встречая нас утром на лестнице. Впрочем, вскоре я заметил, что Бригитта сделалась мечтательной. Она частенько ходила проведать одну пожилую даму-шведку, жившую в отеле "Гранд Ом", на площади Пантеона, и засиживалась там допоздна, нередко до часу или двух ночи.
Бригитта возвращалась очень усталая и, грустно вздохнув, трепала меня по щеке.
Странное подозрение шевельнулось во мне: я почувствовал, что от меня что-то скрывают. При моей редкой проницательности довольно было пустяка, чтобы вызвать во мне подозрения; итак, я подумал, уж не заболела ли старая шведка, не угасает ли она тихо в своем гостиничном номере. А может быть, она - мать моей подружки и приехала в Париж лечиться у крупных французских специалистов? У Бригитты очень чуткая душа, она обожает меня и скрывает свое горе, щадя мою артистическую душу и не желая расстраивать мои творческие планы. Однажды, около часа ночи, представив себе, как моя бедная Бригитта плачет у изголовья умирающей, я не выдержал и бросился к отелю "Гранд Ом". Шел дождь. Входная дверь была заперта. Я спрятался под портиком юридического факультета и стал с тревогой смотреть на фасад отеля. Вдруг в окне пятого этажа вспыхнул свет, и на балконе появилась Бригитта с растрепанными волосами. Она была в мужском халате и на минуту замерла, подставив лицо под дождь. Я несколько удивился. Я не понимал, что она там делает в мужском халате и с растрепанными волосами. Быть может, она попала под ливень и муж шведки одолжил ей свой халат, пока не высохнут ее вещи. Вдруг на балкон вышел молодой человек в пижаме и, подойдя к ней, облокотился о бортик. На этот раз я всерьез удивился. Я не знал, что у дамы-шведки есть сын. И тут - земля разверзлась у меня под ногами, здание юрфака обрушилось мне на голову, сердце заполыхало адским огнем гнева и отвращения - молодой человек в пижаме обнял Бригитту за талию, и моя последняя надежда - быть может, она просто зашла к соседу, чтобы заправить чернилами ручку, - пропала окончательно. Мерзавец притянул к себе Бригитту и поцеловал ее в губы. После чего он потащил ее внутрь, и свет погас, но не до конца: этому злодею хотелось вдобавок видеть, что он делает. Испустив страшный вопль, я бросился к дверям отеля, чтобы помешать преступлению. Мне предстояло вскарабкаться на пятый этаж, но я рассчитывал поспеть вовремя, если только этот негодяй не законченный скот и знаком с правилами хорошего тона. Поскольку дверь была заперта, то мне пришлось стучать, звонить, кричать и метаться, теряя тем самым драгоценное время, тогда как мой соперник наверху не испытывал подобных трудностей. В довершение, будучи в безумии, я неверно определил окно, и когда консьерж наконец открыл мне и я орлом взмыл вверх по этажам, то ошибся дверью, и когда она распахнулась, я влетел и сразу бросился душить низенького молодого человека, который до того испугался, что ему чуть не сделалось плохо в моих объятиях. Достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что он вовсе не из тех молодых людей, которые принимают у себя женщин, а полная их противоположность. Он скосил на меня умоляющие глаза, но я ничем не мог ему помочь, я очень торопился. Я вновь очутился на темной лестнице, теряя драгоценные секунды в поисках выключателя. Теперь уж я опоздал. Моему убийце не надо было взбираться на пятый этаж, выламывать дверь, он был у цели и в этот момент, наверное, уже потирал руки. Внезапно силы оставили меня, и я впал в уныние. Опустившись на лестницу, я отер со лба пот и капли дождя. Послышались нерешительные шаги, и грациозный эфеб, усевшись рядом со мной, взял меня за руку. У меня даже не было сил, чтобы высвободить свою руку. Он стал меня утешать: насколько я помню, он всегда предлагал мне свою дружбу. Он похлопывал меня по руке и уверял, что мужчина вроде меня без труда найдет достойную родственную душу. Я с интересом смотрел на него и думал: э, нет, тут ничего не поделаешь. Женщины - страшные шлюхи, но их никем не заменить. У них монополия. Безграничная жалость к самому себе охватила меня. Мало того, что мне нанесли самое жестокое оскорбление, - в довершение во всем мире не нашлось никого, кроме педераста, чтобы утешить и взять меня за руку. Я мрачно посмотрел на него и, покинув отель "Гранд Ом", вернулся домой. Я лег в постель, решив завтра же записаться в Иностранный легион.
- Клянусь.
Мысль, что она сама - женщина, не приходила ей в голову.
- Господи, дай ему силы, помоги ему, храни его от всех болезней.
И обернувшись ко мне:
- Поклянись мне, что будешь осторожен! Обещай мне, что ничем не заразишься!
- Обещаю.
Кончив молиться, она еще долго плакала, стоя на коленях. Потом я помог ей подняться, и мы вышли на улицу. Она отерла слезы и вдруг просияла. Когда она в последний раз обернулась на церковь, в ее лице мелькнула почти детская хитрость.
- Никогда не знаешь... - сказала она.
На следующее утро я уехал в Париж. Перед отъездом мне пришлось с минуту посидеть молча, по старой русской традиции, а то пути не будет. Она всучила мне пятьсот франков, настояв на том, чтобы я вез их спрятав на животе под рубашкой - вероятно, на тот случай, если на авто нападут разбойники. Я поклялся себе, что это последние деньги, которые я беру у нее, и, хотя не сдержал слово, в ту минуту мне все же стало от этого легче.
В Париже, затворясь в своей комнатушке и прогуливая занятия на юридическом, я запоем принялся писать. В полдень я наведывался на улицу Муфтар, чтобы купить хлеб, сыр и, конечно же, соленые огурцы. Мне никогда не удавалось донести огурцы до дома: я поедал их прямо на улице. Долгие недели они были моей единственной радостью. Но были и мучения. Пока я подкреплялся, стоя на улице и прислонясь к стене, мое внимание неоднократно привлекала девушка неслыханной красоты, с черными глазами и с такими мягкими каштановыми волосами, каким не было равных во всей истории человечества. Она делала покупки в то же время, что и я, и у меня вошло в привычку ждать, когда она пройдет мимо. Я абсолютно ничего не хотел от нее, я даже не мог пригласить ее в кино. Все, чего мне хотелось, это жевать свой огурец, пожирая ее взглядом. У меня всегда возникал голод при виде красоты - пейзажей, цветов, женщин.
Я - прирожденный потребитель. В конце концов девушка заметила, что я бросаю на нее странные взгляды, поедая свои соленые огурцы. Наверное, она была сильно поражена моим аппетитом, быстротой, с которой я их проглатывал, и пристальным взглядом - и улыбалась, проходя мимо. В конце концов однажды, когда я превзошел самого себя, проглотив огромный огурец, она не выдержала и, проходя мимо, участливо сказала:
- Послушайте, кончится тем, что вы умрете.
Мы познакомились. Мне повезло, что первая девушка, в которую я влюбился в Париже, была абсолютно не заинтересована во мне. Как и ее сестра, она была одной из самых красивых студенток в Латинском квартале. За ней упорно ухаживали молодые люди на автомобилях. И даже сейчас, двадцать лет спустя, вдруг встречая ее в Париже, я чувствую, что мое сердце начинает сильнее биться, и я захожу в ближайшую русскую лавку, чтобы купить себе фунт соленых огурцов.
Однажды утром, когда в кармане у меня осталось только пятьдесят франков и надо было срочно обращаться к матери, я открыл еженедельник "Гренгуар" и обнаружил там свой рассказ "Буря", напечатанный во всю страницу, и свое имя жирным шрифтом - там, где полагается.
Я не торопясь закрыл еженедельник и вернулся домой. Я не испытал никакой радости, а напротив, почему-то почувствовал себя усталым и грустным: первый сизифов камень.
Зато трудно описать сенсацию, которую вызвала публикация рассказа на рынке Буффа. В честь моей матери корпорация устроила аперитив, во время которого прозвучали торжественные речи. Мать спрятала еженедельник в свою сумочку и больше не расставалась с ним. При малейшей ссоре она вынимала его, разворачивала и совала страницу с красующимся на ней моим именем под нос противника, говоря:
- Не забывайте, с кем имеете честь!
После чего торжествующе удалялась с высоко поднятой головой, сопровождаемая ошеломленными взглядами.
За рассказ мне заплатили тысячу франков, в результате чего я абсолютно потерял голову. Раньше я никогда не видел такой суммы денег, и, тут же впав в крайность, подобно той, кого я так хорошо знал, я счел себя обеспеченным до конца дней. Первое, что я сделал, - пошел в ресторан "Бальзар", где с удовольствием съел две порции кислой капусты с отварной говядиной. Я всегда любил хорошо поесть, и чем больше я худею, тем больше ем. Я снял комнату на шестом этаже, выходящую окнами на улицу, и написал матери очень спокойное письмо, в котором объяснил ей, что теперь у меня постоянный контракт с "Гренгуаром", равно как и со многими другими издательствами, и если она нуждается в деньгах, то пусть мне об этом скажет. Я послал ей огромный флакон духов и букет цветов, заказав их телеграммой. Себе я купил коробку сигар и спортивную куртку. От сигар меня тошнило, но, решив красиво жить, я выкурил их все до одной. Затем, схватив ручку, я одним махом написал три рассказа, которые мне вернул не только "Гренгуар", но и все другие парижские еженедельники. Целых полгода ни одно из моих творений не видело света. Их нашли слишком "литературными". Я не понимал, что происходит. Позднее я это понял. Окрыленный первым успехом, я отдался своему неутолимому стремлению любой ценой поймать последний мяч, одним взмахом пера дойти до сути проблемы, и поскольку все проблемы бездонны и моя рука оказалась недостаточно длинной, то я в который раз оказался в роли пляшущего и топчущегося на месте клоуна на теннисном корте Императорского парка, и это выступление, каким бы трагическим и шутовским оно ни было, только оттолкнуло публику моей претензией на совершенство там, где я не владел даже обычным навыком, чтобы поразить легкостью и мастерством профессионала, умеющего пускать пыль в глаза. Мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что читатель имеет право на некоторое уважение и что, как и в отеле-пансионе "Мермон", ему надо сообщить номер комнаты, дать ключ и, проводив на этаж, показать, где зажигается свет и где находятся предметы первой необходимости.
Очень скоро я оказался в плачевном материальном положении. Мало того, что мои деньги улетучились невероятно быстро, - в довершение всего я продолжал получать от матери письма, полные гордости и благодарности, в которых она просила заранее сообщать ей даты публикаций моих будущих шедевров, чтобы показать их всему кварталу.
У меня не хватало мужества признаться ей в своей неудаче.
Поэтому я прибегнул к остроумной уловке, которой до сих пор горжусь.
Я написал матери письмо, в котором объяснял ей, что редакторы газет требовали от меня коммерческие, низкопробные рассказы, и я отказался компрометировать свое литературное реноме и подписывать их своим именем. Поэтому, признавался я ей, я буду подписывать эту халтуру различными псевдонимами - но при этом умоляю ее никому не разглашать моей уловки, чтобы не расстраивать друзей, преподавателей лицея в Ницце - короче, всех тех, кто верит в мой талант и неподкупность.
После чего я стал совершенно спокойно вырезать рассказы своих собратьев по перу из парижских еженедельников и посылать их матери с чувством исполненного долга и со спокойной совестью.
Такой выход решал моральную проблему, но никак не материальную. Мне больше нечем было платить за квартиру, и я целыми днями ходил голодный, предпочитая скорее сдохнуть с голоду, чем лишить свою мать счастливых иллюзий.
Всякий раз, когда я думаю о том времени, мне неизменно вспоминается один особенно мрачный вечер. Со вчерашнего дня я ничего не ел. Изредка заходя в гости к одному своему другу, который жил с родителями неподалеку от станции метро "Лекурб", я заметил, что если удачно подстроить свой визит, то меня почти всегда оставляли ужинать.
Будучи голоден, я решил нанести им визит вежливости. И даже прихватил с собой один из своих манускриптов, чтобы почитать его господину и госпоже Бонди, к которым питал большие симпатии. Испытывая страшный голод, я тщательно рассчитал время, чтобы попасть к супу. Я начал чувствовать чудный запах этого супа уже на площади Контрескарп, когда оставалось еще сорок пять минут хода до улицы Лекурб - мне нечем было заплатить за метро. Я проглотил слюну, и, наверное, в моем взгляде просвечивала безумная похоть, так как одинокие женщины, встречавшиеся мне на улице, шарахались от меня и ускоряли шаг. Я почти не сомневался, что кроме этого, как обычно, будет венгерский сервелат и шоколадный пирог. Наверное, я никогда не шел на свидание с таким радостным предвкушением.
Когда я наконец достиг цели, с трудом сдерживая дружеские чувства, то на мой звонок никто не ответил: моих друзей не было дома.
Я сел на лестницу и прождал час, затем другой. Но к одиннадцати часам чувство элементарного достоинства - оно всегда таится где-то внутри вас не позволило мне дожидаться их возвращения до полуночи, чтобы попросить у них поесть.
Я поднялся и двинулся обратно по проклятой улице Вожирар, в состоянии духа, которое не трудно себе представить.
И здесь открывается новая веха в моей жизни чемпиона.
Дойдя до Люксембургского сада, я поравнялся с рестораном "Медичи". Злому року угодно было, чтобы в столь поздний час я увидел сквозь белую тюлевую занавеску доброго буржуа, евшего шатобриан с дымящимся картофелем.
Я остановился, взглянул на шатобриан и попросту упал в обморок.
Мой обморок случился не от голода. Конечно же, я не ел со вчерашнего дня, но в то время я был страшно живуч и, бывало, нередко оставался не евши по двое суток, однако это не мешало мне исполнять свои обязанности, каковы бы они ни были.
Я потерял сознание от ярости, от возмущения и унижения. Как тогда, так и теперь я не могу допустить, чтобы человек оказался в такой ситуации. Я сужу о политических режимах по количеству пищи, которую они дают каждому, и, когда они с чем-то это связывают, ставят при этом условия, я плюю на них: люди имеют право есть без всяких условий.
У меня сжались кулаки, сдавило горло, от ярости потемнело в глазах, и я плашмя рухнул на тротуар. Должно быть, я долго лежал, так как, когда я открыл глаза, вокруг меня была толпа. Я был хорошо одет, даже в перчатках, и, к счастью, никому не пришло в голову догадаться об истинной причине моего обморока. "Скорую" уже вызвали, и меня это очень соблазняло: я не сомневался, что уж в госпитале-то мне представится возможность наполнить желудок. Но я не поддался этому искушению. Торопливо извинившись, я отделался от участливой публики и пошел домой. И странная вещь - я больше не чувствовал голода. Шок от унижения и обморока отодвинул мой желудок на задний план. Я зажег лампу, взял ручку и начал рассказ под названием "Маленькая женщина", который "Гренгуар" напечатал через несколько недель.
Кроме того, я подверг анализу свою совесть и обнаружил, что чересчур воспринимаю себя всерьез и что мне равно не хватает скромности и юмора. Еще мне не хватало веры в себе подобных, я не вдавался в глубокое изучение человеческой натуры, в которой всегда остается хоть капля благородства. На следующее утро я провел эксперимент, и мои оптимистические взгляды полностью подтвердились. Я начал с того, что занял сто су у полового под предлогом, что потерял кошелек. После чего подошел к стойке в баре "Капулад", заказал кофе и решительно сунул руку в корзинку с рогаликами. Я съел целых семь штук, заказал еще один кофе. После чего сурово посмотрел гарсону в глаза - бедный малый не сомневался, что в его лице экзаменовалось все человечество.
- Сколько я вам должен?
- Сколько рогаликов?
- Один, - ответил я.
Гарсон посмотрел на почти пустую корзинку. Потом на меня. Потом снова на корзинку. После чего покачал головой.
- Черт, - произнес он. - Вы, наверное, смеетесь надо мной.
- Может быть, два, - ответил я.
- Ну хорошо, все ясно, - сказал гарсон. - Я не дурак. Два кофе, один рогалик, итого семьдесят пять сантимов,
Я вышел оттуда преображенным. Что-то пело в моем сердце - возможно, рогалики. С этого дня я стал лучшим клиентом "Капулад". Иногда бедный Жюль, так звали этого великого француза, робко и неуверенно протестовал:
- Ты не можешь пойти поесть в другое место? Из-за тебя у меня будут неприятности с шефом.
- Не могу, - отвечал я. - Ты мой отец и мать. Он часто пускался в длинные вычисления, которые я рассеянно слушал.
- Два рогалика? И при этом ты смеешь смотреть мне в глаза? Три минуты назад в корзинке было девять рогаликов.
Я холодно возражал:
- Повсюду воры.
- Вот черт! - восхищался Жюль. - Ты, однако, нахал. Что ты там изучаешь?
- Право. Я закончу лиценциатом права.
- Ну негодяй! - восклицал Жюль.
Мы подружились. Когда мой второй рассказ вышел в "Гренгуаре", я подарил ему экземпляр с дарственной надписью.
Полагаю, что за время с 1936 по 1937 год я бесплатно съел в баре "Капулад" около тысячи или полутора тысяч рогаликов. Я рассматривал это как стипендию, которую предоставляло мне заведение.
Я сохранил большую неясность к рогаликам и считаю, что их форма, хрустящесть и приятная горячесть придают им что-то симпатичное и дружеское. Они уже не усваиваются у меня так, как раньше, и наша любовь стала более-менее платонической. Но мне приятно сознавать, что они там, в корзинке, на стойке. Для учащейся молодежи они сделали больше, чем Третья Республика. Как сказал бы генерал де Голль, это добрые французы.
Глава XXV
Второй рассказ в "Гренгуаре" подоспел вовремя. Мать прислала мне возмущенное письмо, в котором сообщала, что чуть не отделала тростью одного типа, остановившегося в отеле и выдававшего себя за автора рассказа, который я напечатал под псевдонимом Андре Кортиса. Я пришел в ужас: Андре Кортис действительно существовал и был автором этого опуса. Необходимо было срочно чем-то успокоить мать. Публикация "Маленькой женщины" подоспела кстати, и моя слава вновь затрубила по всему рынку Буффа. Но теперь я понял, что невозможно существовать только за счет пера, и принялся искать "работу", решительно и немного загадочно произнося это слово.
Кем только я не работал: гарсоном в ресторане на Монпарнасе, служащим домовой кухни "Завтраки, обеды и ужины" (которые я развозил на трехколесном велосипеде), администратором в гостинице на площади Звезды, статистом в кино, ныряльщиком у Ларю в "Ритце" и разнорабочим в гостинице "Лаперуз". Еще я работал в Зимнем цирке, в "Мими Пенсон", рекламным агентом туристической рубрики газеты и по заказу одного репортера из еженедельника "Вуаля" занимался подробным анкетированием персонала более чем ста парижских домов терпимости. "Вуаля" так и не напечатал этой анкеты, и я с возмущением узнал, что трудился для конфиденциального туристического справочника "По злачным местам". Кроме того, мне за это не заплатили, так как "журналист", о котором шла речь, бесследно исчез. Я наклеивал этикетки на коробки и, по-видимому, был одним из немногих людей, кто если не раскрашивал, то, по крайней мере, разрисовывал жирафа - очень деликатный процесс, которому я предавался, просиживая по три часа в день на небольшой фабрике игрушек. Из всех профессий, что я перепробовал в то время, самой неприятной для меня оказалась работа администратора в большом отеле на площади Звезды. Меня постоянно третировал главный администратор, который презирал "интеллектуалов" (он знал, что я был студентом юридического), а грумы там были педерастами. Меня раздражали эти четырнадцатилетние мальчишки, которые недвусмысленно предлагали вам свои услуги. После этого посещение домов терпимости для "Вуаля" казалось глотком свежего воздуха.
Не подумайте, что я здесь как-то выступаю против гомосексуалистов. Я ничего не имею против них - но и ничего не говорю за. Выдающиеся личности из этого клана всегда советовали мне обратиться к психиатру, чтобы выяснить, излечим ли я и не есть ли моя любовь к женщинам результат травм, полученных в детстве. По своему характеру я задумчив и немного печален и прекрасно понимаю, что в наше время, после всего, что мы пережили, после концлагерей, рабства во всех его видах и водородной бомбы, мужчина может пробавляться как угодно и... чем угодно. Приняв все, с чем мы давно смирились - с трусостью, с холуйством, - трудно понять, с чего бы нам вдруг начать капризничать и привередничать. Надо быть прозорливыми. Я даже одобряю, что современные мужчины сохраняют нетронутой хотя бы малую частичку своей персоны, стремясь сохранить для будущего то, что может пригодиться в дальнейшем.
Больше всего мне нравилась работа разносчика на трехколесном велосипеде. Меня всегда радовал вид съестного, и я находил удовольствие в том, чтобы катить по Парижу, развозя вкусно приготовленные блюда. Повсюду, куда я приезжал, меня радостно встречали. Меня всегда ждали. Однажды мне надо было отвезти легкий ужин (икра, шампанское, гусиная печенка... - да что там, настоящая жизнь!) на площадь Терн. Квартира оказалась на шестом этаже: жилище холостяка. Меня встретил изысканный господин, с волосами, уже тронутыми сединой, которому в ту пору, должно быть, было столько же, сколько мне сейчас. Он был в "домашней куртке". Стол был накрыт на две персоны. Господин, в котором я узнал очень известного в ту пору писателя, с отвращением посмотрел на ужин. Я заметил, что он очень подавлен.
- Друг мой, - сказал он, - запомните: все женщины - шлюхи. Я должен был это знать. Я написал об этом семь романов.
Он с отвращением посмотрел на икру, шампанское и заливного цыпленка. Вздохнул.
- У вас есть любовница?
- Нет, - ответил я. - Я на мели. Казалось, он был приятно поражен.
- Вы так молоды, - сказал он, - но, похоже, вы знаете женщин.
- Я знавал одну или двух, - ответил я скромно.
- Шлюхи? - с надеждой спросил он. Я косил глазами на икру. Заливной цыпленок был тоже неплох.
- Не говорите мне о них, - сказал я. - Досадно вспоминать.
Казалось, он остался доволен.
- Они изменили вам?
- О-ля-ля! - произнес я, покорно кивнув.
- Однако вы молоды и к тому же красивы.
- Мэтр, - сказал ему я, с трудом оторвав взгляд от цыпленка. - Мне наставили рога, мэтр, ужасные рога. Обе женщины, которых я так любил, бросили меня ради пятидесятилетних мужчин. Да каких там пятидесятилетних! Одному из них было ровно шестьдесят.
- Не может быть! - с явным удовольствием воскликнул он. Расскажите-ка мне. Давайте садитесь. Надо разделаться с этим проклятым ужином. Чем быстрее его не станет, тем лучше.
Я набросился на икру. Одним глотком проглотил гусиную печенку и цыпленка. Когда я ем, то уж ем. Я не деликатничаю и не хожу вокруг да около. Сев за стол, я ем за двоих! Вообще-то я ценю цыпленка только с лисичками и эстрагоном. Но все же он был съедобен. Я рассказал ему, как два юных и прекрасных создания с тоненькими руками и незабываемыми глазами бросили меня, последовав за зрелыми седовласыми мужами, один из которых был довольно известным писателем.
- Конечно, женщины предпочитают зрелых мужчин, - объяснил мне хозяин. - Им внушает уверенность союз с опытным мужчиной, хорошо знающим жизнь, которому несвойственна некоторая... м-м!... неуравновешенность молодости.
Я поспешно кивнул, перейдя к пирожкам. Хозяин налил мне еще немного шампанского.
- Вам, молодой человек, надо набраться терпения, - дружелюбно сказал он мне. - Когда-нибудь вы тоже возмужаете и у вас наконец тоже появится что предложить женщинам - то, чего они больше всего ищут: авторитет, мудрость, спокойствие и надежную руку. В общем, зрелость. Тогда вы научитесь любить их и будете любимы.
Я подлил себе шампанского. Чего теперь было стесняться? Все было съедено. Я поднялся. Он взял с полки одну из своих книг и подписал мне ее. Потом положил мне руку на плечо.
- Не отчаивайтесь, друг мой! - сказал он. - Двадцать лет - тяжелый возраст. Но надо пережить ,, этот момент, он длится недолго. Когда одна из ваших подружек бросает вас ради зрелого мужчины, то воспринимайте это как обещание будущего. Когда-нибудь и вы станете зрелым человеком.
"Пошел ты!" - мысленно произнес я, теряя терпение.
Теперь-то я разделяю его взгляды.
Мэтр проводил меня до двери. Мы долго жали друг другу руки, глядя друг другу в глаза. Превосходный сюжет на соискание Римской премии: Мудрость и Опыт, протягивающие руку Юности и Иллюзиям.
Я унес книгу под мышкой, но мне не надо было ее читать. Я уже догадывался, о чем она. Мне хотелось смеяться, свистеть и болтать с прохожими. Шампанское и мои двадцать лет окрылили меня. Мир принадлежал мне. Я мчался по Парижу, освещенному фонарями и звездами. Выпустив руль и хлопая в ладоши, я свистел и посылал воздушные поцелуи женщинам за рулем. Я поехал на красный свет и остановился от возмущенного свистка полицейского.
- В чем дело? - заорал он.
- Ни в чем, - смеясь, ответил я. - Жизнь прекрасна!
- Ладно, поезжайте! - бросил он, не устояв перед этим паролем, прозвучавшем на чистом французском.
Я был молод, моложе, чем я думал. Однако моя наивность была стара и искушенна. Она и вправду вечная: я встречаю ее в каждом новом поколении, начиная от "крыс" Сен-Жермен-де-Пре 1947 года до поколения калифорнийских "битников", которых я иногда навещаю, с удовольствием узнавая в чужих лицах гримасы своих двадцати лет.
Глава XXVI
Тогда же я встретил очаровательную шведку, о каких мечтают во всех странах с тех пор, как мир подарил людям Швецию. Она была весела, красива, умна, и главное, главное, у нее был восхитительный голос - я всегда был очень чувствителен к голосам. У меня нет слуха, и с музыкой у меня сложилось печальное и уже привычное недоразумение. Но я на редкость восприимчив к женским голосам. Абсолютно не понимаю, чем это вызвано. Возможно, это какая-то специфика моих ушей, неправильно расположенный нерв: я даже обратился как-то к специалисту, чтобы обследовать свою евстахиеву трубу, но он ничего не нашел. Короче, у Бригитты был голос, у меня - уши, и мы были созданы друг для друга. Слушая ее голос, я был счастлив. Несмотря на бывалый и опытный вид, который я старался придать себе, я наивно полагал, что ничто не угрожает нашему счастливому союзу. Мы являли собой такую счастливую пару, что наши соседи по общежитию, студенты всех цветов и широт, улыбались, встречая нас утром на лестнице. Впрочем, вскоре я заметил, что Бригитта сделалась мечтательной. Она частенько ходила проведать одну пожилую даму-шведку, жившую в отеле "Гранд Ом", на площади Пантеона, и засиживалась там допоздна, нередко до часу или двух ночи.
Бригитта возвращалась очень усталая и, грустно вздохнув, трепала меня по щеке.
Странное подозрение шевельнулось во мне: я почувствовал, что от меня что-то скрывают. При моей редкой проницательности довольно было пустяка, чтобы вызвать во мне подозрения; итак, я подумал, уж не заболела ли старая шведка, не угасает ли она тихо в своем гостиничном номере. А может быть, она - мать моей подружки и приехала в Париж лечиться у крупных французских специалистов? У Бригитты очень чуткая душа, она обожает меня и скрывает свое горе, щадя мою артистическую душу и не желая расстраивать мои творческие планы. Однажды, около часа ночи, представив себе, как моя бедная Бригитта плачет у изголовья умирающей, я не выдержал и бросился к отелю "Гранд Ом". Шел дождь. Входная дверь была заперта. Я спрятался под портиком юридического факультета и стал с тревогой смотреть на фасад отеля. Вдруг в окне пятого этажа вспыхнул свет, и на балконе появилась Бригитта с растрепанными волосами. Она была в мужском халате и на минуту замерла, подставив лицо под дождь. Я несколько удивился. Я не понимал, что она там делает в мужском халате и с растрепанными волосами. Быть может, она попала под ливень и муж шведки одолжил ей свой халат, пока не высохнут ее вещи. Вдруг на балкон вышел молодой человек в пижаме и, подойдя к ней, облокотился о бортик. На этот раз я всерьез удивился. Я не знал, что у дамы-шведки есть сын. И тут - земля разверзлась у меня под ногами, здание юрфака обрушилось мне на голову, сердце заполыхало адским огнем гнева и отвращения - молодой человек в пижаме обнял Бригитту за талию, и моя последняя надежда - быть может, она просто зашла к соседу, чтобы заправить чернилами ручку, - пропала окончательно. Мерзавец притянул к себе Бригитту и поцеловал ее в губы. После чего он потащил ее внутрь, и свет погас, но не до конца: этому злодею хотелось вдобавок видеть, что он делает. Испустив страшный вопль, я бросился к дверям отеля, чтобы помешать преступлению. Мне предстояло вскарабкаться на пятый этаж, но я рассчитывал поспеть вовремя, если только этот негодяй не законченный скот и знаком с правилами хорошего тона. Поскольку дверь была заперта, то мне пришлось стучать, звонить, кричать и метаться, теряя тем самым драгоценное время, тогда как мой соперник наверху не испытывал подобных трудностей. В довершение, будучи в безумии, я неверно определил окно, и когда консьерж наконец открыл мне и я орлом взмыл вверх по этажам, то ошибся дверью, и когда она распахнулась, я влетел и сразу бросился душить низенького молодого человека, который до того испугался, что ему чуть не сделалось плохо в моих объятиях. Достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что он вовсе не из тех молодых людей, которые принимают у себя женщин, а полная их противоположность. Он скосил на меня умоляющие глаза, но я ничем не мог ему помочь, я очень торопился. Я вновь очутился на темной лестнице, теряя драгоценные секунды в поисках выключателя. Теперь уж я опоздал. Моему убийце не надо было взбираться на пятый этаж, выламывать дверь, он был у цели и в этот момент, наверное, уже потирал руки. Внезапно силы оставили меня, и я впал в уныние. Опустившись на лестницу, я отер со лба пот и капли дождя. Послышались нерешительные шаги, и грациозный эфеб, усевшись рядом со мной, взял меня за руку. У меня даже не было сил, чтобы высвободить свою руку. Он стал меня утешать: насколько я помню, он всегда предлагал мне свою дружбу. Он похлопывал меня по руке и уверял, что мужчина вроде меня без труда найдет достойную родственную душу. Я с интересом смотрел на него и думал: э, нет, тут ничего не поделаешь. Женщины - страшные шлюхи, но их никем не заменить. У них монополия. Безграничная жалость к самому себе охватила меня. Мало того, что мне нанесли самое жестокое оскорбление, - в довершение во всем мире не нашлось никого, кроме педераста, чтобы утешить и взять меня за руку. Я мрачно посмотрел на него и, покинув отель "Гранд Ом", вернулся домой. Я лег в постель, решив завтра же записаться в Иностранный легион.