- Что случилось, мама?
   - Ничего. Поди поцелуй меня.
   Я целовал ее в обе щеки, от которых веяло холодом. Прижимая меня к себе и пристально глядя поверх моего плеча, она загадочно улыбалась чему-то вдали. Потом говорила:
   - Ты станешь французским посланником.
   Я абсолютно не понимал, что это значит, но не возражал. Мне не было тогда и восьми, но я уже решил для себя, что сделаю все, что она захочет.
   - Хорошо, - беззаботно соглашался я.
   Сидевшая у камина Анеля смотрела на меня с уважением. Мама вытирала счастливые слезы и сжимала меня в объятиях.
   - У тебя будет автомобиль.
   В десятиградусный мороз она целый день пешком ходила по городу.
   - Только надо набраться терпения.
   В камине трещал огонь. Снежная завеса за окном окутывала мир тишиной, которую лишь изредка нарушал отдаленный звон бубенцов. Склонив голову, Анеля вышивала последнюю за этот день шляпную этикетку Поль Пуаре, Париж. Теперь лицо моей матери было спокойным и счастливым, с него исчезли даже следы усталости; она мысленно перенеслась я сказочную страну, и помимо своей воли я поворачивал голову по направлению ее взгляда, силясь увидеть страну торжествующей справедливости и вознагражденных матерей. Мать рассказывала мне о Франции, как другим детям рассказывают о Белоснежке и Коте в сапогах, и, несмотря на все мои старания, мне так и не удалось до конца отделаться от феерического наваждения героической и доблестной Франции. Видимо, я один из немногих, кто остался верен "сказке кормилицы".
   К сожалению, моя мать была не из тех женщин, что лелеют свою мечту в одиночестве. Она тотчас же с пафосом оповещала о ней, трубила, разносила ее повсюду, как правило сопровождая это лавой и пеплом.
   Соседи не любили ее. Хотя у мелких буржуа Вильно и не было повода для зависти, постоянные хождения этой иностранки туда-сюда с чемоданами и картонками вызывали недоверие, и очень скоро о них стало известно польской полиции, которая в ту пору была подозрительно настроена по отношению к русским беженцам. Мою мать обвинили в хранении краденого. Ей ничего не стоило разубедить клеветников, но стыд, обида и возмущение, как всегда, привели се в ярость. Прорыдав несколько часов кряду среди разбросанных шляп - дамские шляпки навсегда остались моей маленькой слабостью, - она схватила меня за руку и, заявив, что "они не знают, с кем имеют дело", потащила меня вон, на лестничную площадку. Затем последовала мучительная сцена, которую я запомнил на всю жизнь.
   Звоня и стуча в каждую дверь, она просила соседей выйти на лестничную площадку. Обменявшись с ними взаимными оскорблениями - здесь мать всегда одерживала верх, - она прижала меня к себе и, обращаясь к собравшимся, заявила гордо и во всеуслышание - ее голос все еще звучит у меня в ушах:
   - Грязные буржуазные твари! Вы не знаете, с кем имеете честь! Мой сын станет французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим актером драмы, Ибсеном, Габриеле Д'Аннунцио! Он...
   Она запнулась, подыскивая самую верную характеристику наивысшей удачи в жизни, надеясь сразить их наповал:
   - Он будет одеваться по-лондонски!
   Громкий смех "буржуазных тварей" до сих пор стоит у меня в ушах. Я краснею даже сейчас, вспоминая его, вижу насмешливые, злобные и презрительные лица - они не вызывают у меня отвращения: это обычные лица людей. Может быть, для ясности стоит заметить, что сегодня я Генеральный консул Франции, участник движения Сопротивления, кавалер ордена Почетного легиона, и если я и не стал ни Ибсеном, ни Д'Аннунцио, то все же не грех было попробовать.
   И поверьте, одеваюсь по-лондонски. Я ненавижу английский крой, но у меня нет выбора.
   Думаю, никакое событие не сыграло такой решающей роли в моей жизни, как этот раскат смеха на лестнице старого виленского дома номер 16 по улице Большая Погулянка. Всем, чего я достиг, я обязан ему как в хорошем, так и в плохом; этот смех стал частицей меня самого.
   Прижав меня к себе, мать стояла посреди этого гвалта с высоко поднятой головой, не испытывая ни неловкости, ни унижения. Она знала.
   В свои без малого восемь лет я обладал обостренным чувством юмора, ощущал всю нелепость ситуации, и этим я немало обязан своей матери. С годами я постепенно научился, что называется, ронять брюки на глазах у всех, не испытывая при этом ни малейшего стеснения. Это важный момент в воспитании человека доброй воли. Я давно уже не боюсь показаться смешным; теперь-то я знаю, что человек никогда не бывает смешон.
   Но за те несколько минут, что мы стояли на лестнице, подвергаясь насмешкам, поношению и оскорблениям, моя грудь превратилась в клетку, из которой отчаянно рвался наружу охваченный стыдом и паникой зверь.
   В то время во дворе нашего дома был дровяной склад, в глубине которого я любил прятаться и где чувствовал себя в полной безопасности; когда после ловких акробатических трюков - поленницы доходили до второго этажа - мне удавалось проскользнуть внутрь и отгородиться со всех сторон мокрыми и пахучими дровяными стенами, то, совершенно счастливый и недосягаемый, я проводил там долгие часы со своими любимыми игрушками. Родители запрещали детям подходить к этому зыбкому и грозному сооружению: одно смещенное полено или случайный толчок мог привести к крушению всей дровяной пирамиды. Протискиваясь по узким коридорам этого мирка, я добился большой ловкости и чувствовал себя там полным хозяином; один неверный жест мог вызвать обвал, но мне здесь было хорошо - как дома. Осторожно перекладывая поленья, я построил галереи, потайные ходы, тайники - целый надежный и дружеский мир, выгодно отличающийся от реального, в который я проскальзывал как хорек и, затаившись, сидел там, несмотря на сырость, потихоньку пропитывавшую мне штаны и холодившую спину. Я точно знал, какие поленья надо было вытащить, чтобы открыть проход, и, проскользнув внутрь, старательно пристраивал их на место, чтобы чувствовать себя в большей безопасности.
   В тот день я помчался в свои дровяные владения, как только это позволили приличия, то есть когда мое бегство не производило впечатления, что я оставляю тою мать один на один с врагом; мы до конца выстояли на площадке и покинули ее последними.
   Быстро отыскав свои потайные галереи и пристроив поленья одно за другим на прежние места, я оказался в центре сооружения с пяти - или шестиметровым защитным слоем над головой и уже там, окруженный этим панцирем и в полной уверенности, что никто меня не видит, разразился рыданиями. Плакал я долго. Потом внимательно осмотрел поленья над головой и вокруг себя, чтобы выбрать самые подходящие, которые следовало выдернуть, чтобы покончить со всем разом, чтобы эта крепость обрушилась на меня и освободила от всех бед. Я с благодарностью дотронулся до каждого из них. До сих пор помню это утешительное и дружеское прикосновение, свой сопливый нос и спокойствие, вдруг охватившее меня при мысли, что меня никогда больше не смогут унизить и сделать несчастным. Задача заключалась в том, чтобы одновременно толкнуть поленья спиной и ногами.
   Я приготовился.
   Как вдруг вспомнил о забытом в кармане пироге с маком, который я стянул сегодня утром в нашей кондитерской, когда продавец занимался с покупателями. Я съел пирог. Потом принял нужное положение и, глубоко вздохнув, приготовился к толчку.
   Меня спас кот.
   Его мордочка внезапно появилась из-за поленьев прямо перед моим носом, и с минуту мы удивленно смотрели друг на друга. Это был страшно плешивый и паршивый кот цвета апельсинового мармелада, с драными ушами и с такой усатой, преступной и хитрой мордой, какая бывает только у старых котов с богатым жизненным опытом.
   Внимательно посмотрев на меня, он принялся лизать мне лицо. Я не питал иллюзий относительно побуждений, подвигших его на проявление такой симпатии - крошки от пирога с маком, смешавшись со слезами, прилипли к моим щекам и подбородку. Лаская меня, он имел свою цель. Но мне было все равно. Я замер от наслаждения, чувствуя его теплый и шероховатый язык, закрыл глаза и отдался ласке - позже, как и тогда, я не пытался понять, что, собственно, скрывалось за знаками внимания, которые мне оказывали. Главное, что рядом была его дружелюбная мордочка и теплый язык, касавшийся моего лица и лизавший меня с такой нежностью и сочувствием. Мне было этого довольно для счастья.
   Когда излияния кота кончились, мне стало лучше. Жизнь дарила мне надежду и дружбу, которыми не следует пренебрегать. Мурлыча, кот терся о мое лицо. Я стал ему вторить, и так мы наперебой мурлыкали с ним какое-то время. Я извлек из кармана крошки от пирога и угостил его. Задрав хвост, он благодарно прильнул к моему носу. Потом куснул меня за ухо. Короче, жизнь стоила того, чтобы жить. Через пять минут я выбрался из своего убежища и, насвистывая и засунув руки в карманы, отправился домой; кот шел за мной по пятам.
   С тех пор я понял, что в жизни всегда не худо иметь при себе немного крошек от пирога, если хочешь быть бескорыстно любимым.
   Само собой разумеется, что слова французский посланник еще долгие месяцы преследовали меня, и когда наконец кондитер Мишка застал меня на месте преступления с огромным куском макового пирога, то для констатации того, что дипломатическая неприкосновенность не распространяется на хорошо известную часть моей особы, собрался весь двор.
   Глава VII
   Драматическая огласка моего будущего величия, сделанная моей матерью перед жильцами дома 16 по Большой Погулянке, вызвала смех не у всех присутствовавших.
   Среди них был некий господин Пекельный - что по-польски означает "из адского пекла". Не знаю, при каких обстоятельствах предки этого милейшего человека получили столь необычную фамилию, но я впервые видел, чтобы фамилия настолько не вязалась с носившим ее человеком. Господин Пекельный был похож на грустную, педантически чистую и озабоченную мышь; у него был до того скромный, неприметный и отсутствующий вид, какой, наверное, бывает у человека, принужденного в силу обстоятельств и вопреки всему оторваться от земли. Это была впечатлительная натура, и уверенность, с которой моя мать пророчествовала, по библейской традиции положив руку мне на голову, глубоко взволновала его. Всякий раз, встречаясь со мной на лестнице, он останавливался и серьезно, с уважением смотрел на меня. Пару раз он даже решился потрепать меня по щеке, после чего подарил мне две дюжины солдатиков и картонную крепость. Он даже пригласил меня к себе и щедро угостил конфетами и рахат-лукумом. Пока я объедался - никогда не знаешь, что будет завтра, - маленький человек сидел передо мной, поглаживая порыжевшую от табака бороденку. И вот наконец последовала трогательная просьба, крик души, признание в необузданной и тайно глодавшей его амбиции, таившейся в тихой мышиной груди:
   - Когда ты станешь...
   Он застенчиво огляделся по сторонам, вероятно сознавая свою наивность, но не в силах совладать с собой.
   - Когда ты станешь... всем тем, о чем говорила твоя мать...
   Я внимательно смотрел на него. Коробка рахат-лукума была едва начата. Инстинктивно я чувствовал, что имел на нее право только благодаря ослепительному будущему, которое мне пророчила мать.
   - Я стану французским посланником, - с апломбом ответил я.
   - Бери еще рахат-лукум, - сказал господин Пекельный, пододвигая ко мне коробку. Я взял. Он тихо кашлянул.
   - Матери чувствуют такие вещи, - сказал он. - Может, ты и вправду станешь известным. И далее будешь писать книги или в газетах...
   Он наклонился ко мне и положил руку мне на колено. Понизил голос:
   - Так вот! Когда ты будешь встречаться с влиятельными и выдающимися людьми, пообещай, что скажешь им...
   Внезапно дерзкий огонь честолюбия блеснул в глазах мыши.
   - Обещай, что скажешь им: в Вильно, на улице Большая Погулянка, в доме шестнадцать, жил господин Пекельный...
   Его умоляющий взгляд встретился с моим. Его рука лежала у меня на колене. Серьезно глядя на него, я ел рахат-лукум.
   В конце войны в Англии, куда я прибыл четырьмя годами раньше, чтобы продолжать борьбу, Ее Величество Елизавета, мать ныне здравствующей королевы, производила смотр нашей эскадрильи в Хартфорд-Бридже. Вместе с экипажем я стоял навытяжку
   у нашего самолета. Королева остановилась прямо передо мной и с обворожительной улыбкой, снискавшей ей заслуженную популярность, спросила, откуда я родом. Я тактично ответил: "Из Ниццы", чтобы не путать Ее Всемилостивейшее Величество. Но вдруг... Это было сильнее меня. Будто наяву, мне представился маленький человек, который волновался и жестикулировал, топал ногой и рвал волосы из своей бороденки, тщась напомнить о себе. Я попробовал сдержаться, но слова сами собой слетели с языка, и, решившись осуществить безумную мечту человека-мыши, я громко и внятно сказал королеве:
   - В Вильно, в доме шестнадцать по улице Большая Погулянка, жил такой господин Пекельный...
   Ее Величество грациозно кивнула и продолжила смотр. Командир эскадрильи "Лоррен", милейший Анри де Ранкур, ядовито посмотрел на меня.
   Ну что ж, я отработал свой рахат-лукум.
   Добрейшая виленская мышь давно закончила свою жизнь в кремационных печах нацистов, как и многие миллионы других евреев Европы. Однако я добросовестно продолжаю выполнять свое обещание при встречах с великими мира сего. На трибунах ООН и во французском посольстве в Лондоне, в Федеральном Дворце в Берне и на Елисейских полях, перед Шарлем де Голлем и Вышинским, перед высокими сановниками и сильными мира сего я никогда не забывал упомянуть о маленьком человеке и, выступая по многим каналам американского телевидения, неоднократно сообщал десяткам миллионов телезрителей, что в доме 16 по улице Большая Погулянка, в Вильно, некогда жил господин Пекельный, отдавший Богу душу.
   Но, в конце концов, что сделано, то сделано, и кости маленького человека, переработанные после сжигания на мыло, долгое время служили утолению чистоплотности немцев.
   Я по-прежнему люблю рахат-лукум. Но мать всегда хотела видеть во мне лорда Байрона, Гарибальди, Д'Аннунцио, д'Артаньяна, Робин Гуда и Ричарда Львиное Сердце одновременно, и поэтому мне приходится следить за своей фигурой. Я не смог совершить всех подвигов, которых она ждала от меня, но все-таки мне удалось не нагулять слишком большого живота. Ежедневно я делаю зарядку и дважды в неделю бегаю. Я бегаю, бегаю, о, как я бегаю! Кроме того, я занимаюсь фехтованием, стреляю из лука и из пистолета, прыгаю в высоту, переворачиваясь в воздухе, упражняюсь с гантелями и жонглирую тремя мячами. Конечно же, в сорок пять лет верить всему, о чем вам говорила мама, немного наивно, но я ничего не могу с собой поделать. Мне не удалось переделать мир, победить глупость и злобу, вернуть людям достоинство и справедливость, но все же в 1932 году в Ницце я выиграл турнир по пинг-понгу и до сих пор каждое утро делаю по двенадцать отжиманий, следовательно, мне еще рано отчаиваться.
   Глава VIII
   Вскоре наши дела пошли лучше. "Парижские модели" имели большой успех, и, не справляясь с заказами, мы наняли еще одну работницу. Мама уже не ходила по домам, теперь клиентки сами хлынули в наш салон. И наконец настал день, когда она поместила в газетах объявление о том, что в дальнейшем по "особой договоренности с господином Полем Пуаре" фирма будет проводить демонстрации не только шляп, но и платьев при непосредственном участии самого патрона. При входе была вывешена табличка "Maison Nouvelle, Haute Couture de Paris"5, выгравированная золотом. Моя мать никогда не делала чего-то наполовину. Такому удачному началу явно недоставало вычурности, великолепия, deus ex machina6, чтобы победить окончательно и бесповоротно. Задумчиво сидя в салоне на розовом диванчике, с потухшей сигаретой во рту и положив ногу на ногу, она строила смелый план, вдохновенно глядя вдаль, и мало-помалу ее лицо приобретало столь знакомое мне выражение, одновременно сочетавшее в себе коварство, торжество и наивность. Свернувшись в кресле напротив нее, я держал в руке пирог с маком, на этот раз доставшийся мне законным путем. Иногда я поворачивал голову по направлению ее взгляда, но ничего там не видел. Глядя, как мама строит планы, я присутствовал при захватывающем и волнующем спектакле. Я забывал про свой пирог и раскрыв рот следил за ней, полный гордости и восхищения.
   Признаться, даже для такого маленького городка, как Вильно, этой ни литовской, ни польской, ни русской провинции, где в то время еще не было фотографии, хитрость, придуманная моей матерью, была чересчур смелой и могла в который раз обречь нас на скитания по большим дорогам вместе со всеми нашими манатками.
   Вскоре "модницам" Вильно были разосланы приглашения на торжественное открытие Полем Пуаре, специально прибывшим из Парижа, "Нового дома парижских моделей" на улице Большая Погулянка, 16, в четыре часа пополудни.
   Как я уже говорил, когда мать принимала решения, она всегда шла до конца и даже чуть дальше. В назначенный день, когда в нашей квартире собралась толпа толстых разряженных дам, она не стала объявлять, что, дескать, Поля Пуаре задержали дела и он приносит свои извинения. Такие мелкие хитрости были не в ее натуре. Решив произвести эффект, она предъявила самого Поля Пуаре.
   Во времена своей "театральной карьеры" в России она знавала одного бездарного, отчаявшегося французского актера-шансонье, вечно разъезжавшего с периферийными турне, некоего Алекса Губернатиса. Теперь он прозябал в каком-то варшавском театре, изготовляя парики для спектаклей, и сдавил не один череп в тисках своих амбиций, перейдя с ежедневной бутылки коньяка на бутылку водки. Моя мать выслала ему железнодорожный билет, и через восемь дней Алекс Губернатис представлял в "Новом доме моделей" великого законодателя парижской моды Поля Пуаре. Здесь он превзошел самого себя. В немыслимой шотландской накидке, в страшно узких брюках в мелкую клетку, обтягивавших его впалые ягодицы, когда он наклонялся, чтобы поцеловать руку даме, в галстуке в стиле Лавальер, повязанным под резко выдававшимся кадыком, развалясь в кресле и вытянув свои непомерно длинные ноги посреди салона, он держал в руке бокал игристого вина и гнусавым голосом повествовал о великолепии и восторгах парижской жизни, упоминая знаменитостей двадцатилетней давности, и, как вдохновенный Паганини, время от времени нервно теребил свою шевелюру. К несчастью, ближе к вечеру на него подействовало игристое, и, попросив тишины, он принялся декламировать собранию второй акт "Орленка"7, после чего природа взяла свое, и он страшно визгливым голосом затянул песенку из репертуара кафешантана, любопытный и загадочный припев которой я помню до сих пор: "А! ты этого хотела, ты этого хотела, ты этого хотела - ты получила, что хотела, моя куколка!" Отбивая при этом такт каблуками и щелкая костлявыми пальцами, он лукаво поглядывал на жену дирижера городского оркестра, и мать предусмотрительно увела его в комнату Анели, где его положили спать, заперев на два оборота. В тот же вечер он в своей шотландской накидке и с оскорбленной душой артиста, пылко протестуя против такой неблагодарности и безразличия к таланту, которым наградило его небо, был посажен в варшавский поезд. В костюме черного бархата я присутствовал на торжественном открытии, пожирая глазами великолепного господина Губернатиса, а через двадцать пять лет вывел его в персонаже Саши Дарлингтона в своем романе "Большая раздевалка". Мне кажется, что мать задумала это мошенничество не только ради рекламы. Она испытывала потребность в чуде. Всю жизнь ждала какого-то божественного проявления, мановения волшебной палочки, которое поразило бы неверующих и насмешников и восстановило бы справедливость для обездоленных. За несколько недель до открытия нашего салона она сидела, вдохновенно и зачарованно глядя вдаль, и теперь я знаю, чего она ждала. Ей представлялось, как господин Поль Пуаре появляется перед собравшимися клиентками, поднимает руку, требуя тишины, и, указывая на нее собранию, долго хвалит вкус, талант и артистизм своей единственной представительницы в Вильно. При этом она хорошо знала, что чудеса случаются редко и у неба есть другие заботы. И, виновато улыбаясь, слегка подстроила чудо, предвосхищая тем самым перст судьбы, - однако в этом скорее виновата жизнь, чем моя мать.
   Во всяком случае, мошенничество не было замечено, и открытие "Нового дома парижских моделей" прошло блестяще. Сразу же после этого у нас стали одеваться все богатые горожанки. Как из рога изобилия потекли деньги. Квартиру украсили мягкие ковры, а я послушно сидел в кресле, объедаясь рахат-лукумом и глядя, как раздеваются прекрасные дамы. Мать настаивала, чтобы я при этом присутствовал, разодетый в шелка и бархат; меня представляли дамам, подводили к окну и просили закатить глаза к свету, чтобы клиентки должным образом оценили их голубизну; меня гладили по голове, спрашивали, сколько мне лет, восторгались мной, в то время как я, слизывая сахарную пудру с лукума, с интересом вникал в тонкости строения женского тела.
   Еще я помню одну виленскую оперную певицу по фамилии или под псевдонимом мадемуазель Ля Рар. В то время мне было чуть больше восьми лет.
   Мать с модисткой вышли из салона, чтобы в последний раз подогнать "парижскую модель", оставив меня один на один с очень раздетой мадемуазель Ля Рар. Продолжая лизать свой рахат-лукум, я рассматривал ее по частям. Должно быть, что-то в моем взгляде показалось мадемуазель Ля Рар фамильярным, так как она порывисто схватила платье и прикрылась им.
   Поскольку я продолжал ее рассматривать, то она спряталась за зеркалом туалетного столика. Рассердившись, я обошел столик и встал как истукан перед мадемуазель Ля Рар, расставив ноги, выпятив живот и мечтательно облизывая свой рахат-лукум. Вернувшись, мать застала нас в ледяном молчании стоящими друг против друга.
   Помню, как, выведя меня из салона, она сжала меня в объятиях и с такой гордостью поцеловала, как будто я уже начал оправдывать возлагавшиеся на меня надежды.
   К сожалению, с этого дня мне запретили появляться в салоне. Я часто говорю себе, что при некоторой ловкости и меньшей откровенности во взгляде можно было бы выиграть по крайней мере еще полгода.
   Глава IX
   Все посыпалось на нас золотым дождем. Мне наняли гувернантку-француженку и стали одевать в элегантные бархатные костюмы с кружевными и шелковыми жабо, а в непогоду меня наряжали в изумительную беличью шубку, украшенную снаружи сотней сереньких хвостиков, вызывавших веселье прохожих. Мне давали уроки хорошего тона, учили целовать руку дамам, приветствуя их чем-то вроде нырка вперед и щелкая при этом каблуками, и преподносить им цветы. На этих двух моментах - целовании руки и цветах мать особенно настаивала.
   - Ты ничего не добьешься без этого, - загадочно говорила она.
   Пару раз в неделю, когда видные клиентки посещали наш салон, гувернантка, предварительно причесав и напомадив меня, сменив носки и тщательно завязав огромное шелковое жабо под моим подбородком, предоставляла мне возможность совершить свой выход в свет.
   Я шел от дамы к даме, склоняясь в поклоне, щелкая каблуками, целуя руки и закатывая глаза как можно выше к свету, как учила меня мама. Дамы вежливо восторгались, и те, которые бывали особенно тронуты, как правило, получали значительную скидку в цене на "последние парижские модели". Я же, стремясь доставить удовольствие той, которую так любил, закатывал глаза к свету при каждом удобном случае, даже не дожидаясь, когда меня об этом попросят, и для собственного удовольствия шевелил ушами - маленький талант, секрет которого я недавно узнал у своих товарищей по двору. После этого, вновь поцеловав руки дамам, поклонившись, щелкнув каблуками, я весело мчался к дровяному складу, где, нахлобучив бумажную треуголку и вооружившись палкой, защищал Эльзас-Лотарингию, шел на Берлин и завоевывал мир вплоть до полдника.
   Перед сном мама часто заходила в мою комнату. Наклоняясь ко мне, она грустно улыбалась. Потом просила:
   - Посмотри на меня...
   Я смотрел. Она долго стояла, склонившись надо мной. Потом целовала и прижимала к себе. Я чувствовал ее слезы на своих щеках. Наконец я усомнился: в том, что в моих глазах было что-то загадочное и что я причина ее тревожных слез. Кончилось тем, что я спросил об этом Анелю. Как только наши дела пошли лучше, Анеля была произведена в ранг "директрисы заведения" и получала щедрое вознаграждение.. Она ненавидела мою гувернантку, разлучившую меня: с ней, и делала все возможное, чтобы отравить "мамзели" жизнь.
   - Анеля, почему мама, плачет, когда смотрит мне в глаза?
   Анеля смутилась. Она жила с нами с моего рождения, и мало было такого, чего бы она не знала.
   - Это из-за их цвета.
   - Но почему? Что в них такого? Анеля вздохнула.
   - Они заставляют ее мечтать, - неопределенно ответила она.
   Прошло много лет, прежде чем я понял. В то время матери было уже шестьдесят, а мне двадцать четыре, но ее взгляд с бесконечной тоской часто искал мои глаза, и я прекрасно понимал, что при этом она вздыхала не обо мне. Пусть ее смотрит. Да простит меня Бог, что уже в зрелом возрасте мне как-то раз снова пришлось поднять глаза к свету и долго оставаться так, чтобы облегчить ее воспоминания: я всегда делал для нее все, что мог.