Страница:
Временами, закурив сигару и недоуменно уставившись в потолок, я спрашивал себя, как я очутился здесь, вместо того чтобы выписывать на своем самолете героические арабески в небе славы. В арабесках, которые мне приходилось выписывать, не было ничего героического, и слава, которую я снискал себе в заведении под конец своего марафона, была не из тех, которые обеспечивают право покоиться в Пантеоне.
Да, боги, должно быть, ликовали. Придавив меня ногой к земле, они с удовольствием взирали на человека, посягнувшего похитить у них божественный огонь, который они заставили погаснуть в жалкой куче земной грязи. Вульгарный смех порой доносился до моих ушей, и я не знал, боги ли это так беззастенчиво веселились или солдаты в общем зале. Мне это было безразлично. Я еще не был побежден.
Глава XXXIV
Неожиданно я был освобожден от своего каторжного труда благодаря встрече с товарищем, ожидавшим своей очереди на медицинский осмотр, обязательный в заведении. Он сообщил мне, что теперь я вне опасности, так как командир эскадры, полковник Амель, не только отказался сообщать о моем исчезновении, но, кроме того, упрямо и вопреки всему заявлял, что мне нельзя приписать попытку угона самолета по той причине, что я никогда не приземлялся в Северной Африке на борту какого бы то ни было самолета его эскадры. Благодаря такому заявлению, за которое я выражаю здесь признательность этому офицеру, я не был объявлен дезертиром, моей матери не пришлось волноваться, и полиция прекратила свои поиски. Однако новое, хоть и благоприятное, стечение обстоятельств все же не позволяло мне всплывать на поверхность и загоняло в подполье. Поскольку я оказался без гроша, оставив все, что у меня было, в руках мамаши Зубиды, то я одолжил у своего товарища на билет автобусом до Касабланки, рассчитывая проскользнуть на борт отплывающего судна.
Однако я не мог смириться с тем, чтобы оставить Мекнес, тайно не наведавшись на авиабазу. Вы, вероятно, уже заметили, что я нелегко расстаюсь с тем, что мне дорого, и мысль оставить в Африке свою кожаную куртку была мне невыносима. Никогда еще она не была мне так необходима, как в эту минуту. Она была привычной защитной оболочкой, панцирем, вселявшим в меня чувство безопасности и неуязвимости; она придавала моему силуэту суровость, решительность и внушала опасение тем, кто решился бы меня тронуть, - иными словами, позволяла оставаться незаметным. Но мне уже не суждено было ее увидеть. Прибыв на место квартирования и войдя в свою бывшую комнату, я нашел только сиротливо торчавший гвоздь: куртка исчезла.
Я опустился на кровать и расплакался. Не знаю, как долго я рыдал, глядя на опустевший гвоздь. Теперь у меня отняли действительно все.
Наконец, в состоянии полного нервного и физического истощения, я заснул и проспал шестнадцать часов, проснувшись в той же позе - поперек кровати в надвинутой на глаза фуражке. Приняв ледяной душ, я вышел из лагеря, надеясь остановить автобус до Касабланки. На пути меня ждал приятный сюрприз: мне повстречался странствующий торговец, у которого среди прочих лакомств были и соленые огурцы. Вот оно, долгожданное подтверждение того, что всесильная любовь-хранительница не оставила меня. Усевшись на обочине, я позавтракал, враз уничтожив полдюжины огурцов. Мне стало легче. Греясь на солнышке, я колебался между желанием продолжить дегустацию и сознанием того, что в такой трагический момент, в каком находится Франция, необходимо проявлять стоицизм и сдержанность. Я с трудом заставил себя распрощаться с торговцем и с его банками, мысленно подумав: будь у него дочь, я бы женился на ней. Я ясно представил себя в роли продавца соленых огурцов рядом с любящей, преданной подругой и трудолюбивым и признательным тестем. На меня нахлынуло такое чувство нерешительности и одиночества, что я чуть было не пропустил свой автобус. Но я все же остановил его под воздействием внезапного прилива сил, прихватив с собой солидный запас огурцов, завернутых в газету, и вошел в автобус, прижимая к сердцу своих верных друзей. До чего же детство сильно во взрослом человеке!
Я сошел в Касабланке на площади Франции и тут же встретил двух курсантов Летной школы, офицеров Форсана и Далиго, которые тоже искали оказии в Англию. Мы решили объединить наши усилия и целый день скитались по городу. Вход в порт охранялся жандармами, а на улицах нам не встретился ни один поляк: последний английский военный корабль, должно быть, давно ушел. К одиннадцати вечера мы в отчаянии собрались под газовым фонарем. Я слабел духом. Я мысленно говорил себе, что сделал все, что мог, и что перед невозможным все бессильно. В то же время я чувствовал какой-то подвох. Во мне проснулся фатализм азиатской степи и нашептывал мне ядовитые слова. Или же существует судьба, которая решает все, или же ничего не существует, и нам остается только забиться в угол и махнуть на все рукой. Если меня действительно хранит светлая и праведная сила - что ж! - ей остается только проявиться. Мама всегда рассказывала мне о моих будущих победах и лаврах, в общем, давала мне некоторые обещания, вот пусть теперь сама и выпутывается.
Не знаю, как ей это удалось, но я вдруг увидел непонятно откуда взявшегося и направлявшегося ко мне бравого польского капрала. Мы бросились ему на шею: это был первый капрал, которого я поцеловал. Он сообщил нам, что грузовое британское судно "Окрест", вывозящее контингент польских войск из Северной Африки, ровно в полночь поднимет якорь. И добавил, что сошел на берег, чтобы купить кое-какой провизии для улучшения рациона. По крайней мере, так он думал: я-то знал, какая сила заставила его покинуть корабль и привела к газовому фонарю, освещавшему нашу грустную компанию. Видно, артистическая натура моей матери, которая всегда и нередко трагически заставляла ее строить наше будущее по канонам поучительной литературы, аналогично продолжала сказываться и во мне, и, в то время еще не сдавшись, я упрямо пытался разглядеть вокруг, в самой жизни, некое творческое начало, которое бы счастливо изменило нашу судьбу.
Итак, капрал подвернулся как нельзя кстати. Форсан одолжил у него куртку, Далиго - фуражку; что же касается меня, то, будучи по известной причине без куртки, я шел и зычно по-польски отдавал команды своим спутникам. Мы беспрепятственно прошли кордон жандармов, охранявших портовые ворота и сходни, и поднялись на борт, правда благодаря двум дежурным офицерам, которым я объяснил наше положение в нескольких драматических и доходчивых фразах на прекрасном языке Мицкевича:
- Специальная связная миссия. Уинстон Черчилль. Капитан из Мезон-Руж, второй отдел.
Ночь мы безмятежно провели в угольном бункере, убаюканные мечтами о неслыханной славе. К сожалению, как раз в тот момент, когда я въезжал в Берлин на белом коне, меня разбудил горн.
Настроение у нас было приподнятое и даже переходило в пафос: верные союзники-англичане ждали нас с распростертыми объятиями. Мы сообща поднимем наши шпаги и кулаки против ненавистных богов, полагающих, что человека можно победить, и, подобно классическим защитникам чести, отметим лица этих сатрапов шрамами в память о нашем благородстве.
Мы прибыли в Гибралтар как раз в момент возвращения британского флота, который только что с честью потопил нашу лучшую эскадру в Мерс-эль-Кебире25. Представьте себе, что означала для нас эта новость: последняя надежда нанесла нам удар ниже пояса.
В чистом искрящемся небе, где Испания смыкается с Африкой, мне было довольно поднять голову, чтобы увидеть нависшую надо мной гигантскую массу Тотоша, бога глупости. Широко расставив ноги, он стоял на рейде в синей воде, которая едва доходила ему до колен, запрокинув голову и держась за бока, и сотрясал небо раскатами смеха - надевши по случаю фуражку английского адмирала.
Потом я вспомнил о матери. Я представил себе, как она выходит на улицу, направляясь бить стекла британского консульства в Ницце, на бульваре Виктора Гюго. Седая, в шляпе, надетой набок, с сигаретой во рту и с тростью в руке, она призывает прохожих присоединиться к ней и выразить свое возмущение.
В силу этих причин, не желая больше оставаться на борту английского судна и заметив на рейде сторожевой корабль под трехцветным флагом, я разделся и нырнул в воду.
Я был в полной растерянности и, не зная, на что решиться и как быть, инстинктивно бросился к национальному флагу. Пока я плыл, мне впервые в жизни пришла в голову мысль о самоубийстве. Но я из породы непокорных и никому не подставляю левую щеку. И посему я решил прихватить с собой в небытие английского адмирала, с успехом завершившего бойню в Мерс-эль-Кебире. Проще всего было бы потребовать у него аудиенции в Гибралтаре и разрядить свой револьвер в его медали, предварительно сделав ему комплименты. Потом я с удовольствием дал бы себя расстрелять: мне льстило, что при этом будет присутствовать целый взвод. Я бы очень смотрелся на таком фоне.
Мне предстояло проплыть два километра, и, пока я плыл, я освежился и слегка успокоился. В конце концов я буду сражаться не за Англию. Удар ниже пояса, который она нанесла нам, был непростителен, но по крайней мере он ясно показал, что она намерена продолжать войну. Я решил, что сейчас не время менять свои планы и что я должен переправиться в Англию, не обращая внимания на англичан. Тем временем я был уже в двухстах метрах от французского судна, и, прежде чем пускаться в обратный путь, мне надо было передохнуть.
Итак, плюнув в небо - я всегда плаваю на спине, - я отделался от британского адмирала, лорда Мерс-эль-Кебира, и продолжал плыть в сторону сторожевого катера. Подплыв к трапу, я вскарабкался на борт. На мостике сидел сержант ВВС и чистил картошку. Он ничуть не удивился, когда я голый вышел из воды. После того как Франция проиграла войну, а Великобритания потопила союзный флот, вас уже ничто не могло удивить.
- Все в порядке? - вежливо спросил он.
Я обрисовал ему ситуацию и в свою очередь узнал, что катер направляется в Англию с дюжиной сержантов ВВС на борту, чтобы присоединиться к генералу де Голлю. Мы единодушно прокляли позицию британского флота, также единодушно рассудив, что англичане будут продолжать войну, а главное - откажутся подписывать перемирие с немцами.
Сержант Канеппа - позднее полковник Канеппа, участник движения Сопротивления, кавалер уже не раз упоминавшегося мной ордена Почетного легиона, через восемнадцать лет погибший в Алжире, без передышки сражаясь на всех фронтах, где Франция проливала свою кровь, - вот этот самый сержант Канеппа предложил мне остаться на борту, желая избавить меня от плавания под британским флагом, и заявил, что он тем более рад, если я останусь, так как у них будет на одного рекрута больше для чистки картошки. Я со всей важностью отнесся к столь новому и неожиданному предложению и решил, что, несмотря на свое негодование по отношению к англичанам, я все же скорее предпочту плавание под их флагом, чем займусь хозяйственными делами, столь чуждыми моей поэтической натуре. Поэтому я дружески помахал ему рукой и опять погрузился в волны.
Плавание от Гибралтара до Глазго продолжалось семнадцать дней, и за это время я обнаружил, что на борту находились и другие французские "дезертиры". Мы познакомились. Среди них был Шату, которого потом сбили над Северным морем, Жантий, которому суждено было пасть вместе с его "Харрикейном", сражаясь против десятерых; Лустро, погибший на Крите; братья Ланже, младший из которых был моим пилотом, пока не погиб от удара молнии в самолет над Африкой, а старший по-прежнему жив; Мильски-Латур, которому пришлось поменять фамилию на Латур-Прангард и который рухнул вместе со своим "Боуфайтером", кажется, на побережье Норвегии; Рабинович из Марселя, он же Олив, убитый во время тренировочного полета; Шарнак, выбросившийся вместе с бомбами на Рур; невозмутимый Стоун, который летает и по сей день; и другие большей частью с вымышленными именами, чтобы обезопасить свои семьи, оставшиеся во Франции, или стремившиеся забыть прошлое. Но из всех бунтовщиков, находившихся на борту "Окреста", мне особенно запомнился один, чье имя всегда всплывает в памяти, когда меня одолевают сомнение и отчаяние.
Его звали Букийар, и в свои тридцать пять он казался намного старше нас. Роста скорее малого, слегка сутулый, в своем вечном берете, с карими глазами на вытянутом приветливом лице; за его мягкостью и спокойствием скрывалось пламя, которое порой превращает Францию в одно из самых ярко освещенных мест на земле.
Он был первым французским асом, сражавшимся в Англии, пока не погиб после своей шестой победы, и двадцать летчиков на командном пункте, не отрывая глаз от черной глотки громкоговорителя, слушали, как он пел куплет известной французской песенки, покуда не раздался взрыв. Вот и теперь, когда я царапаю эти строки на берегу Океана, шум которого поглотил столько криков о помощи и столько брошенных ему вызовов, эта песня сама собой подступает к моим губам. И голос друга помогает воссоздать прошлое, и я вновь вижу его рядом живым и улыбающимся. Лишь необъятности Биг-Сура дано вместить мои чувства к нему.
В Париже нет улицы, названной его именем, но для меня любая улица Франции носит его имя.
Глава XXXV
В Глазго нас встретили с музыкой: шотландский полк под звуки волынок продефелировал перед нами в пунцовой парадной форме. Моя мать очень любила военные парады, но мы еще не опомнились от ужаса Мерс-эль-Кебира, и, повернувшись спиной к музыкантам, парадно шествовавшим по аллеям парка, в котором расположился наш лагерь, все французские летчики молча разошлись по своим палаткам, в то время как бравые шотландцы, задетые за живое и сделавшиеся еще более красными, продолжали со свойственным британцам упрямством оглушать опустевшие аллеи заунывными звуками. Из пятидесяти летчиков, очутившихся в Англии, к концу войны в живых осталось только трое. В последующие нелегкие месяцы, разбросавшие всех по английскому, французскому, русскому и африканскому небу, они сообща сбили более ста пятидесяти вражеских самолетов, пока в свою очередь не погибли. Мушотт пять самолетов, Кастелен - десять, Маркиз - двенадцать, Леон - десять, Познанский - пять, Далиго... К чему перечислять их имена, которые никому ничего больше не говорят? Действительно, к чему? - ведь я и так никогда не забуду их. Все, что еще живо во мне, принадлежит им. Порой мне кажется, что я продолжаю жить из вежливости и что мое сердце бьется только благодаря моей любви к зверям.
Вскоре после моего приезда в Глазго мать помешала совершить мне непростительную глупость, из-за которой мне пришлось бы краснеть всю жизнь. Вы, вероятно, помните, из-за чего меня лишили звания младшего лейтенанта по окончании Летной школы Авора. Рана от такой несправедливости была мучительна и еще свежа в моем сердце. Однако теперь проще простого было самому исправить эту ошибку. Стоило пришить на рукава нашивки младшего лейтенанта, и все. В конце концов, я имел на это право и был лишен этого только по вине каких-то негодяев. Почему бы мне не воздать себе справедливость?
Само собой разумеется, что мать тут же вмешалась. Дело не в том, что я с ней посоветовался, вовсе нет. Напротив, я сделал все возможное, чтобы она осталась в неведении относительно моего плана, старался не думать о ней. Напрасно: в мгновение ока она очутилась рядом и, сжимая в руке трость, произнесла очень обидный монолог. Она не так меня воспитывала, не этого ждала от меня. Она никогда, никогда не позволит мне вернуться домой, если я такое сделаю. Она умрет от стыда и горя. Напрасно, поджав хвост, я пытался скрыться от нее на улицах Глазго. Она повсюду следовала за мной, грозя своей тростью, и я отчетливо видел ее лицо, то умоляющее или возмущенное, то с гримасой непонимания, которую я так хорошо знал. Мама по-прежнему была в своем сером пальто, в серо-фиолетовой шляпе и с ниткой жемчуга на шее. У женщин раньше всего старится шея.
Я остался сержантом.
В Олимпия-холл, где собирались первые французские добровольцы, приходили девушки и дамы из высшего английского света, чтобы поболтать с нами. Одна из них, обворожительная блондинка в военной форме, сыграла со мной бесчисленное количество партий в шахматы. Похоже, она всерьез решила поддержать моральный дух несчастных добровольцев-французов, и мы целыми днями просиживали за шахматной доской. Прекрасно играя, она все время выигрывала и тут же предлагала мне новую партию. После семнадцати дней круиза проводить время, играя в шахматы с красивой девушкой, в то время когда горишь желанием драться, - одно из самых раздражительных занятий, какие я знаю. В конце концов я стал избегать ее и издали наблюдал, как она мерится силами с сержантом-артиллеристом, который кончил тем, что стал таким же грустным и пришибленным, как и я. Блондинка же, по-прежнему обворожительная, с легкой садистской улыбкой передвигала фигуры на шахматной доске. Коварная. Я никогда еще не встречал девушки из хорошей семьи, которая бы сделала больше, чтобы уничтожить моральный дух армии.
Тогда еще я не знал ни слова по-английски, и мне было трудно общаться с местными жителями. Порой мне весьма успешно удавалось объясниться жестами. Англичане мало жестикулируют, однако им нетрудно объяснить, чего от них хотят. Незнание языка даже облегчает жизнь, сводя отношения к главному и избавляя нас от светских разговоров и обмена любезностями.
В Олимпия-холле я подружился с юношей, назовем его условно Люсьеном, который после нескольких суток бурного кутежа внезапно застрелился. За три дня и четыре ночи он без памяти влюбился в одну танцовщицу из "Веллингтона" - кабаре, усердно посещаемого Королевскими ВВС, - был обманут ею с другим завсегдатаем и до того убит горем, что смерть показалась ему единственным спасением. Действительно, большинство из нас оставило Францию и свои семьи при чрезвычайных и столь неожиданных обстоятельствах, что нервная разрядка наступала лишь несколькими неделями позже и проявлялась порой самым непредсказуемым образом. Многие старались зацепиться за первый попавшийся буй, как мой товарищ Люсьен, которому пришлось выпустить его, а точнее, уступить другому, и тогда он камнем пошел ко дну под тяжестью накопившегося отчаяния. Что до меня, то я держался, правда на расстоянии, за надежный буй, дававший мне чувство полной безопасности, поскольку мать редко пустит вас на волю волн. Тем не менее случалось, что я за ночь выпивал бутылку виски в каком-нибудь кабачке, где мы мыкали свое нетерпение и обиду. Мы были в отчаянии от проволочек, с которыми нам предоставляли самолеты и отправляли в бой. Чаще всего я проводил время в компании Линьона, де Мезилиса, Бегена, Перрье, Барберона, Рокера, Мельвиля-Линча. Линьон, потеряв ноги в Африке, продолжал летать с протезами и был сбит на своем "Москито" в Англии. Де Мезилис потерял левую руку в Тибести, Королевские ВВС сделали ему искусственную; он был убит на "Спитфайре" в Англии. Пежо сбили в Ливии - весь в ожогах, он прошел пятьдесят километров по пустыне и, дойдя до своих, упал замертво. Рокер был подбит в открытом море вблизи Фритауна и съеден акулами на глазах у своей жены. Астье де Виллатт, Сент-Перез, Барберон, Перрье, Ланже, Эзанно, Мельвиль-Линч остались в живых. Мы иногда видимся. Редко: все, что мы имели сказать друг другу, погибло с теми, кто не вернулся. Я был задействован Королевскими ВВС в нескольких ночных полетах на "Веллингтоне" и "Бленхейме", что побудило Би-би-си торжественно сообщить в июле 1940 года, что французская авиация с британских баз бомбардировала Германию. "Французской авиацией" был мой товарищ, некто Морель, и я. Сообщение Би-би-си несказанно воодушевило мою мать. Поскольку у нее не возникало ни малейшего сомнения в том, что означало "французская авиация с британских баз...". Это был я. Впоследствии я узнал, что в течение многих дней она, сияя, ходила по рядам рынка Буффа, сообщая хорошую новость: наконец-то я взял дело в свои руки.
Потом меня послали в Сент-Этьен. Получив увольнительную, мы с Люсьеном отправились в Лондон. Позвонив мне в отель, он сказал, что все идет отлично и моральный дух на высоте, после чего повесил трубку и неожиданно покончил с собой. Сперва я очень злился на него, но поскольку вспышки гнева у меня кратковременны, то, когда вместе с двумя капралами меня обязали эскортировать гроб-ящик с его телом до небольшого военного кладбища П., я уже не держал на него зла.
В Ридинге в результате бомбардировки было повреждено железнодорожное полотно, и нам пришлось долго ждать. Сдав гроб в камеру хранения и получив квитанцию, мы отправились в город. Город Ридинг был не из приятных, и, чтобы отделаться от гнетущего настроения, нам пришлось выпить несколько больше, чем следовало, так что, вернувшись на вокзал, мы были не в состоянии нести ящик. Разыскав двух носильщиков, я вручил им квитанцию и попросил отнести ящик в багажный вагон. Прибыв на место назначения в момент полного затемнения и имея всего три минуты на стоянку, мы бросились к багажному вагону и едва успели вытащить ящик, как поезд тронулся. После часа езды на грузовике мы смогли наконец сдать свою ношу смотрителю кладбища и оставить на ночь вместе с флагом, необходимым для церемонии. На следующее утро, прибыв на место, мы встретили разъяренного английского младшего лейтенанта, который смотрел на нас округлившимися глазами. Обтягивая ящик трехцветным знаменем, он заметил, что на нем черной краской значилась торговая реклама известной марки пива: Guiness is good for you26.
He знаю, по вине ли носильщиков, нервничавших при бомбардировке, или по нашей собственной в связи с затемнением, но ясно было одно: кто-то где-то перепутал ящики. Само собой, нам было очень досадно, тем более что уже ждали капеллан и шестеро солдат, выстроившихся у могилы для салютования. В конце концов, боясь услышать обвинения в легкомыслии от своих британских союзников, склонных обвинять в этом граждан Свободной Франции, мы решили, что отступать поздно и надо спасать честь мундира. Я пристально посмотрел в глаза английскому офицеру, он быстро кивнул, показывая, что все прекрасно понимает. Мы снова быстро покрыли знаменем ящик и, на своих плечах отнеся его на кладбище, приступили к погребению. Священник сказал несколько слов, мы встали в почетный караул, прозвучали залпы в голубое небо, и меня охватила такая ярость по отношению к этому сдавшемуся трусу, который не разделил нашего братства и манкировал нашей нелегкой дружбой, что у меня сами собой сжались кулаки, проклятие было готово сорваться с губ и подступил комок к горлу.
Мы так и не узнали, что стало с другим, подлинным гробом. Иногда у меня возникают разные интересные гипотезы.
Глава XXXVI
Наконец-то меня направили на учения в Эндовер в составе бомбардировочной эскадрильи, которая готовилась к отправке в Африку под командованием Астье де Виллатта. Над нашими головами разворачивались исторические сражения, где бравая английская молодежь, невозмутимо улыбаясь, демонстрировала яростному врагу свое мужество, от которого зависела судьба мира.
Это были личности. Среди них сражались французы: Букийар, Мушотт, Блэз... Я не попал в их число. Я бродил по залитому солнцем селению, не отрывая взгляда от неба. Время от времени какой-нибудь молодой англичанин приземлялся на изрешеченном пулями "Харрикейне", пополнял запасы горючего и боеприпасов и вновь отправлялся в бой. Все они носили на шее разноцветные шарфы, и я тоже стал носить на шее шарф. Это был мой единственный вклад в борьбу Англии. Я старался не думать о матери и о своих обещаниях. Именно тогда я проникся к Англии дружбой и уважением, которые никогда не пройдут у тех, кто в июле сорокового удостоился чести ступать по ее земле.
Закончив учения, мы перед отправкой в Африку получили увольнительную на четверо суток в Лондон. Здесь со мной произошел случай, невероятный по глупости даже для моей жизни чемпиона.
На вторые сутки увольнительной, в разгар сильной бомбардировки, я в компании одной юной поэтессы из Челси сидел в "Веллингтоне", где все союзные летчики назначали свидания. Поэтесса вызвала у меня горькое разочарование, ибо ни на минуту не закрывала рта, рассуждая о Т. С. Элиоте, Эзре Паунде и Одене и обратив ко мне свои прекрасные голубые глаза, буквально светящиеся глупостью. Я был на грани срыва и ненавидел ее всем сердцем. Время от времени я нежно целовал ее в рот, чтобы заставить замолчать, но поскольку мой исковерканный нос был все еще забит, то через минуту мне приходилось оставлять ее губы, чтобы вдохнуть, - и она тут же переходила к Э. Каммингсу и Уолту Уитмену. Я колебался, не изобразить ли мне приступ эпилепсии, к чему обычно прибегал в таких случаях. Но поскольку я был в форме, то это было несколько неудобно. Поэтому я ограничился тем, что потихоньку, кончиками пальцев, ласкал ее губы, стараясь остановить поток слов и в то же время выразительными жестами призывая ее к сладостно-томному безмолвию, единственному языку сердца. Но с ней ничего нельзя было поделать. Сжав мою руку в своей, она принялась рассуждать о символизме Джойса. Внезапно я понял, что оставшиеся четверть часа придется посвятить литературе. Я всегда не переносил скучные разговоры и убожество интеллекта и вдруг почувствовал, как капли пота покатились по моему лбу, в то время как мой оторопелый взгляд сосредоточился на этом оральном сфинктере, который то и дело открывался и закрывался, открывался и закрывался. В порыве отчаяния я снова бросился на этот орган, тщетно пытаясь сковать его своими поцелуями. Вот почему я облегченно вздохнул, увидев красавца офицера, польского летчика из армии Андерса, который подошел к нашему столику и, поклонившись, пригласил мою спутницу на танец. Хотя кодекс чести и запрещает приглашать чужую даму, я признательно улыбнулся ему и, рухнув на банкетку, залпом осушил два стакана, после чего стал отчаянно махать официантке, решив оплатить счет и незаметно скрыться в ночи. Пока я жестикулировал как утопающий, стараясь привлечь внимание официантки, Эзрочка Паунд вернулась за столик и сразу же принялась рассуждать об Э. Каммингсе и журнале "Горизонт", от главного редактора которого она была в восторге. Продолжая оставаться вежливым, я сидел, подперев голову и зажав уши обеими руками, решив больше не слушать ни единого слова из того, что она говорила. Тут появился другой польский офицер. Я приятно улыбнулся ему: быть может, Эзрочке Паунд повезет и она найдет с ним лучшие точки соприкосновения, чем литература, а я от нее отделаюсь. Но как бы не так! Не успели они уйти, как она вернулась. Когда с исконной французской галантностью я поднялся, чтобы встретить ее, подошел третий польский офицер. Тут я заметил, что на меня смотрят. И понял, что речь идет о хорошо продуманной акции, целью которой, включая и поведение трех офицеров, было оскорбить и унизить меня. Они даже не давали моей партнерше присесть, один за другим беря ее под руку и бросая в мою сторону ироничные и презрительные взгляды. Как я уже сказал, "Веллингтон" был забит офицерами-союзниками: канадцами, норвежцами, голландцами, чехами, поляками, австралийцами, и надо мной уже начали смеяться, тем более что мои нежные поцелуи не прошли незамеченными - у меня уводили девушку, а я не защищался. Кровь бросилась мне в лицо: задета честь мундира. Мое положение было абсурдным - мне надо было драться, чтобы удержать девушку, от которой уже несколько часов я смертельно хотел отделаться. Но у меня не было другого выхода. Даже если мое положение и было глупым, я не имел права уклоняться. Итак, я с улыбкой поднялся и громко по-английски произнес несколько хорошо прочувствованных слов, которых от меня ждали, после чего сперва запустил свой стакан виски в физиономию первого лейтенанта, потом наотмашь дал пощечину другому и сел, чувствуя, что честь спасена и мать с удовлетворением и гордостью смотрит на меня. Мне казалось, что с ними покончено. Увы! Третий поляк, которому я ничего не сделал, поскольку у меня только две руки, счел себя оскорбленным. Пока нас пытались растащить, он разразился бранью в адрес французской авиации и во всеуслышание заклеймил Францию, которая так дурно обошлась с героической польской авиацией. Я даже проникся к нему симпатией. В конце концов, я тоже немного поляк если не по крови, то хотя бы по тем годам, что прожил в его стране, - какое-то время у меня даже был польский паспорт. Я чуть было не пожал ему руку, но вместо этого, верный кодексу чести и тщетно пытаясь вырвать свои руки, которые крепко держали - одну австралиец, другую норвежец, очень удачно заехал ему головой в лицо. В конце концов, кто я такой, чтобы нарушать традиции польского кодекса чести? Похоже, он остался доволен и рухнул. Я думал, что точка поставлена. Увы! Двое его товарищей предложили мне выйти. Я с радостью согласился, думая отделаться от Эзрочки Паунд. Снова ошибка! Малышка, с безошибочным инстинктом почувствовавшая себя в центре "событий", решительно повисла у меня на руке. На улице, при полном затемнении, мы очутились впятером. Снаряды сыпались со всех сторон. "Скорые помощи" проносились с омерзительными приглушенными сиренами.
Да, боги, должно быть, ликовали. Придавив меня ногой к земле, они с удовольствием взирали на человека, посягнувшего похитить у них божественный огонь, который они заставили погаснуть в жалкой куче земной грязи. Вульгарный смех порой доносился до моих ушей, и я не знал, боги ли это так беззастенчиво веселились или солдаты в общем зале. Мне это было безразлично. Я еще не был побежден.
Глава XXXIV
Неожиданно я был освобожден от своего каторжного труда благодаря встрече с товарищем, ожидавшим своей очереди на медицинский осмотр, обязательный в заведении. Он сообщил мне, что теперь я вне опасности, так как командир эскадры, полковник Амель, не только отказался сообщать о моем исчезновении, но, кроме того, упрямо и вопреки всему заявлял, что мне нельзя приписать попытку угона самолета по той причине, что я никогда не приземлялся в Северной Африке на борту какого бы то ни было самолета его эскадры. Благодаря такому заявлению, за которое я выражаю здесь признательность этому офицеру, я не был объявлен дезертиром, моей матери не пришлось волноваться, и полиция прекратила свои поиски. Однако новое, хоть и благоприятное, стечение обстоятельств все же не позволяло мне всплывать на поверхность и загоняло в подполье. Поскольку я оказался без гроша, оставив все, что у меня было, в руках мамаши Зубиды, то я одолжил у своего товарища на билет автобусом до Касабланки, рассчитывая проскользнуть на борт отплывающего судна.
Однако я не мог смириться с тем, чтобы оставить Мекнес, тайно не наведавшись на авиабазу. Вы, вероятно, уже заметили, что я нелегко расстаюсь с тем, что мне дорого, и мысль оставить в Африке свою кожаную куртку была мне невыносима. Никогда еще она не была мне так необходима, как в эту минуту. Она была привычной защитной оболочкой, панцирем, вселявшим в меня чувство безопасности и неуязвимости; она придавала моему силуэту суровость, решительность и внушала опасение тем, кто решился бы меня тронуть, - иными словами, позволяла оставаться незаметным. Но мне уже не суждено было ее увидеть. Прибыв на место квартирования и войдя в свою бывшую комнату, я нашел только сиротливо торчавший гвоздь: куртка исчезла.
Я опустился на кровать и расплакался. Не знаю, как долго я рыдал, глядя на опустевший гвоздь. Теперь у меня отняли действительно все.
Наконец, в состоянии полного нервного и физического истощения, я заснул и проспал шестнадцать часов, проснувшись в той же позе - поперек кровати в надвинутой на глаза фуражке. Приняв ледяной душ, я вышел из лагеря, надеясь остановить автобус до Касабланки. На пути меня ждал приятный сюрприз: мне повстречался странствующий торговец, у которого среди прочих лакомств были и соленые огурцы. Вот оно, долгожданное подтверждение того, что всесильная любовь-хранительница не оставила меня. Усевшись на обочине, я позавтракал, враз уничтожив полдюжины огурцов. Мне стало легче. Греясь на солнышке, я колебался между желанием продолжить дегустацию и сознанием того, что в такой трагический момент, в каком находится Франция, необходимо проявлять стоицизм и сдержанность. Я с трудом заставил себя распрощаться с торговцем и с его банками, мысленно подумав: будь у него дочь, я бы женился на ней. Я ясно представил себя в роли продавца соленых огурцов рядом с любящей, преданной подругой и трудолюбивым и признательным тестем. На меня нахлынуло такое чувство нерешительности и одиночества, что я чуть было не пропустил свой автобус. Но я все же остановил его под воздействием внезапного прилива сил, прихватив с собой солидный запас огурцов, завернутых в газету, и вошел в автобус, прижимая к сердцу своих верных друзей. До чего же детство сильно во взрослом человеке!
Я сошел в Касабланке на площади Франции и тут же встретил двух курсантов Летной школы, офицеров Форсана и Далиго, которые тоже искали оказии в Англию. Мы решили объединить наши усилия и целый день скитались по городу. Вход в порт охранялся жандармами, а на улицах нам не встретился ни один поляк: последний английский военный корабль, должно быть, давно ушел. К одиннадцати вечера мы в отчаянии собрались под газовым фонарем. Я слабел духом. Я мысленно говорил себе, что сделал все, что мог, и что перед невозможным все бессильно. В то же время я чувствовал какой-то подвох. Во мне проснулся фатализм азиатской степи и нашептывал мне ядовитые слова. Или же существует судьба, которая решает все, или же ничего не существует, и нам остается только забиться в угол и махнуть на все рукой. Если меня действительно хранит светлая и праведная сила - что ж! - ей остается только проявиться. Мама всегда рассказывала мне о моих будущих победах и лаврах, в общем, давала мне некоторые обещания, вот пусть теперь сама и выпутывается.
Не знаю, как ей это удалось, но я вдруг увидел непонятно откуда взявшегося и направлявшегося ко мне бравого польского капрала. Мы бросились ему на шею: это был первый капрал, которого я поцеловал. Он сообщил нам, что грузовое британское судно "Окрест", вывозящее контингент польских войск из Северной Африки, ровно в полночь поднимет якорь. И добавил, что сошел на берег, чтобы купить кое-какой провизии для улучшения рациона. По крайней мере, так он думал: я-то знал, какая сила заставила его покинуть корабль и привела к газовому фонарю, освещавшему нашу грустную компанию. Видно, артистическая натура моей матери, которая всегда и нередко трагически заставляла ее строить наше будущее по канонам поучительной литературы, аналогично продолжала сказываться и во мне, и, в то время еще не сдавшись, я упрямо пытался разглядеть вокруг, в самой жизни, некое творческое начало, которое бы счастливо изменило нашу судьбу.
Итак, капрал подвернулся как нельзя кстати. Форсан одолжил у него куртку, Далиго - фуражку; что же касается меня, то, будучи по известной причине без куртки, я шел и зычно по-польски отдавал команды своим спутникам. Мы беспрепятственно прошли кордон жандармов, охранявших портовые ворота и сходни, и поднялись на борт, правда благодаря двум дежурным офицерам, которым я объяснил наше положение в нескольких драматических и доходчивых фразах на прекрасном языке Мицкевича:
- Специальная связная миссия. Уинстон Черчилль. Капитан из Мезон-Руж, второй отдел.
Ночь мы безмятежно провели в угольном бункере, убаюканные мечтами о неслыханной славе. К сожалению, как раз в тот момент, когда я въезжал в Берлин на белом коне, меня разбудил горн.
Настроение у нас было приподнятое и даже переходило в пафос: верные союзники-англичане ждали нас с распростертыми объятиями. Мы сообща поднимем наши шпаги и кулаки против ненавистных богов, полагающих, что человека можно победить, и, подобно классическим защитникам чести, отметим лица этих сатрапов шрамами в память о нашем благородстве.
Мы прибыли в Гибралтар как раз в момент возвращения британского флота, который только что с честью потопил нашу лучшую эскадру в Мерс-эль-Кебире25. Представьте себе, что означала для нас эта новость: последняя надежда нанесла нам удар ниже пояса.
В чистом искрящемся небе, где Испания смыкается с Африкой, мне было довольно поднять голову, чтобы увидеть нависшую надо мной гигантскую массу Тотоша, бога глупости. Широко расставив ноги, он стоял на рейде в синей воде, которая едва доходила ему до колен, запрокинув голову и держась за бока, и сотрясал небо раскатами смеха - надевши по случаю фуражку английского адмирала.
Потом я вспомнил о матери. Я представил себе, как она выходит на улицу, направляясь бить стекла британского консульства в Ницце, на бульваре Виктора Гюго. Седая, в шляпе, надетой набок, с сигаретой во рту и с тростью в руке, она призывает прохожих присоединиться к ней и выразить свое возмущение.
В силу этих причин, не желая больше оставаться на борту английского судна и заметив на рейде сторожевой корабль под трехцветным флагом, я разделся и нырнул в воду.
Я был в полной растерянности и, не зная, на что решиться и как быть, инстинктивно бросился к национальному флагу. Пока я плыл, мне впервые в жизни пришла в голову мысль о самоубийстве. Но я из породы непокорных и никому не подставляю левую щеку. И посему я решил прихватить с собой в небытие английского адмирала, с успехом завершившего бойню в Мерс-эль-Кебире. Проще всего было бы потребовать у него аудиенции в Гибралтаре и разрядить свой револьвер в его медали, предварительно сделав ему комплименты. Потом я с удовольствием дал бы себя расстрелять: мне льстило, что при этом будет присутствовать целый взвод. Я бы очень смотрелся на таком фоне.
Мне предстояло проплыть два километра, и, пока я плыл, я освежился и слегка успокоился. В конце концов я буду сражаться не за Англию. Удар ниже пояса, который она нанесла нам, был непростителен, но по крайней мере он ясно показал, что она намерена продолжать войну. Я решил, что сейчас не время менять свои планы и что я должен переправиться в Англию, не обращая внимания на англичан. Тем временем я был уже в двухстах метрах от французского судна, и, прежде чем пускаться в обратный путь, мне надо было передохнуть.
Итак, плюнув в небо - я всегда плаваю на спине, - я отделался от британского адмирала, лорда Мерс-эль-Кебира, и продолжал плыть в сторону сторожевого катера. Подплыв к трапу, я вскарабкался на борт. На мостике сидел сержант ВВС и чистил картошку. Он ничуть не удивился, когда я голый вышел из воды. После того как Франция проиграла войну, а Великобритания потопила союзный флот, вас уже ничто не могло удивить.
- Все в порядке? - вежливо спросил он.
Я обрисовал ему ситуацию и в свою очередь узнал, что катер направляется в Англию с дюжиной сержантов ВВС на борту, чтобы присоединиться к генералу де Голлю. Мы единодушно прокляли позицию британского флота, также единодушно рассудив, что англичане будут продолжать войну, а главное - откажутся подписывать перемирие с немцами.
Сержант Канеппа - позднее полковник Канеппа, участник движения Сопротивления, кавалер уже не раз упоминавшегося мной ордена Почетного легиона, через восемнадцать лет погибший в Алжире, без передышки сражаясь на всех фронтах, где Франция проливала свою кровь, - вот этот самый сержант Канеппа предложил мне остаться на борту, желая избавить меня от плавания под британским флагом, и заявил, что он тем более рад, если я останусь, так как у них будет на одного рекрута больше для чистки картошки. Я со всей важностью отнесся к столь новому и неожиданному предложению и решил, что, несмотря на свое негодование по отношению к англичанам, я все же скорее предпочту плавание под их флагом, чем займусь хозяйственными делами, столь чуждыми моей поэтической натуре. Поэтому я дружески помахал ему рукой и опять погрузился в волны.
Плавание от Гибралтара до Глазго продолжалось семнадцать дней, и за это время я обнаружил, что на борту находились и другие французские "дезертиры". Мы познакомились. Среди них был Шату, которого потом сбили над Северным морем, Жантий, которому суждено было пасть вместе с его "Харрикейном", сражаясь против десятерых; Лустро, погибший на Крите; братья Ланже, младший из которых был моим пилотом, пока не погиб от удара молнии в самолет над Африкой, а старший по-прежнему жив; Мильски-Латур, которому пришлось поменять фамилию на Латур-Прангард и который рухнул вместе со своим "Боуфайтером", кажется, на побережье Норвегии; Рабинович из Марселя, он же Олив, убитый во время тренировочного полета; Шарнак, выбросившийся вместе с бомбами на Рур; невозмутимый Стоун, который летает и по сей день; и другие большей частью с вымышленными именами, чтобы обезопасить свои семьи, оставшиеся во Франции, или стремившиеся забыть прошлое. Но из всех бунтовщиков, находившихся на борту "Окреста", мне особенно запомнился один, чье имя всегда всплывает в памяти, когда меня одолевают сомнение и отчаяние.
Его звали Букийар, и в свои тридцать пять он казался намного старше нас. Роста скорее малого, слегка сутулый, в своем вечном берете, с карими глазами на вытянутом приветливом лице; за его мягкостью и спокойствием скрывалось пламя, которое порой превращает Францию в одно из самых ярко освещенных мест на земле.
Он был первым французским асом, сражавшимся в Англии, пока не погиб после своей шестой победы, и двадцать летчиков на командном пункте, не отрывая глаз от черной глотки громкоговорителя, слушали, как он пел куплет известной французской песенки, покуда не раздался взрыв. Вот и теперь, когда я царапаю эти строки на берегу Океана, шум которого поглотил столько криков о помощи и столько брошенных ему вызовов, эта песня сама собой подступает к моим губам. И голос друга помогает воссоздать прошлое, и я вновь вижу его рядом живым и улыбающимся. Лишь необъятности Биг-Сура дано вместить мои чувства к нему.
В Париже нет улицы, названной его именем, но для меня любая улица Франции носит его имя.
Глава XXXV
В Глазго нас встретили с музыкой: шотландский полк под звуки волынок продефелировал перед нами в пунцовой парадной форме. Моя мать очень любила военные парады, но мы еще не опомнились от ужаса Мерс-эль-Кебира, и, повернувшись спиной к музыкантам, парадно шествовавшим по аллеям парка, в котором расположился наш лагерь, все французские летчики молча разошлись по своим палаткам, в то время как бравые шотландцы, задетые за живое и сделавшиеся еще более красными, продолжали со свойственным британцам упрямством оглушать опустевшие аллеи заунывными звуками. Из пятидесяти летчиков, очутившихся в Англии, к концу войны в живых осталось только трое. В последующие нелегкие месяцы, разбросавшие всех по английскому, французскому, русскому и африканскому небу, они сообща сбили более ста пятидесяти вражеских самолетов, пока в свою очередь не погибли. Мушотт пять самолетов, Кастелен - десять, Маркиз - двенадцать, Леон - десять, Познанский - пять, Далиго... К чему перечислять их имена, которые никому ничего больше не говорят? Действительно, к чему? - ведь я и так никогда не забуду их. Все, что еще живо во мне, принадлежит им. Порой мне кажется, что я продолжаю жить из вежливости и что мое сердце бьется только благодаря моей любви к зверям.
Вскоре после моего приезда в Глазго мать помешала совершить мне непростительную глупость, из-за которой мне пришлось бы краснеть всю жизнь. Вы, вероятно, помните, из-за чего меня лишили звания младшего лейтенанта по окончании Летной школы Авора. Рана от такой несправедливости была мучительна и еще свежа в моем сердце. Однако теперь проще простого было самому исправить эту ошибку. Стоило пришить на рукава нашивки младшего лейтенанта, и все. В конце концов, я имел на это право и был лишен этого только по вине каких-то негодяев. Почему бы мне не воздать себе справедливость?
Само собой разумеется, что мать тут же вмешалась. Дело не в том, что я с ней посоветовался, вовсе нет. Напротив, я сделал все возможное, чтобы она осталась в неведении относительно моего плана, старался не думать о ней. Напрасно: в мгновение ока она очутилась рядом и, сжимая в руке трость, произнесла очень обидный монолог. Она не так меня воспитывала, не этого ждала от меня. Она никогда, никогда не позволит мне вернуться домой, если я такое сделаю. Она умрет от стыда и горя. Напрасно, поджав хвост, я пытался скрыться от нее на улицах Глазго. Она повсюду следовала за мной, грозя своей тростью, и я отчетливо видел ее лицо, то умоляющее или возмущенное, то с гримасой непонимания, которую я так хорошо знал. Мама по-прежнему была в своем сером пальто, в серо-фиолетовой шляпе и с ниткой жемчуга на шее. У женщин раньше всего старится шея.
Я остался сержантом.
В Олимпия-холл, где собирались первые французские добровольцы, приходили девушки и дамы из высшего английского света, чтобы поболтать с нами. Одна из них, обворожительная блондинка в военной форме, сыграла со мной бесчисленное количество партий в шахматы. Похоже, она всерьез решила поддержать моральный дух несчастных добровольцев-французов, и мы целыми днями просиживали за шахматной доской. Прекрасно играя, она все время выигрывала и тут же предлагала мне новую партию. После семнадцати дней круиза проводить время, играя в шахматы с красивой девушкой, в то время когда горишь желанием драться, - одно из самых раздражительных занятий, какие я знаю. В конце концов я стал избегать ее и издали наблюдал, как она мерится силами с сержантом-артиллеристом, который кончил тем, что стал таким же грустным и пришибленным, как и я. Блондинка же, по-прежнему обворожительная, с легкой садистской улыбкой передвигала фигуры на шахматной доске. Коварная. Я никогда еще не встречал девушки из хорошей семьи, которая бы сделала больше, чтобы уничтожить моральный дух армии.
Тогда еще я не знал ни слова по-английски, и мне было трудно общаться с местными жителями. Порой мне весьма успешно удавалось объясниться жестами. Англичане мало жестикулируют, однако им нетрудно объяснить, чего от них хотят. Незнание языка даже облегчает жизнь, сводя отношения к главному и избавляя нас от светских разговоров и обмена любезностями.
В Олимпия-холле я подружился с юношей, назовем его условно Люсьеном, который после нескольких суток бурного кутежа внезапно застрелился. За три дня и четыре ночи он без памяти влюбился в одну танцовщицу из "Веллингтона" - кабаре, усердно посещаемого Королевскими ВВС, - был обманут ею с другим завсегдатаем и до того убит горем, что смерть показалась ему единственным спасением. Действительно, большинство из нас оставило Францию и свои семьи при чрезвычайных и столь неожиданных обстоятельствах, что нервная разрядка наступала лишь несколькими неделями позже и проявлялась порой самым непредсказуемым образом. Многие старались зацепиться за первый попавшийся буй, как мой товарищ Люсьен, которому пришлось выпустить его, а точнее, уступить другому, и тогда он камнем пошел ко дну под тяжестью накопившегося отчаяния. Что до меня, то я держался, правда на расстоянии, за надежный буй, дававший мне чувство полной безопасности, поскольку мать редко пустит вас на волю волн. Тем не менее случалось, что я за ночь выпивал бутылку виски в каком-нибудь кабачке, где мы мыкали свое нетерпение и обиду. Мы были в отчаянии от проволочек, с которыми нам предоставляли самолеты и отправляли в бой. Чаще всего я проводил время в компании Линьона, де Мезилиса, Бегена, Перрье, Барберона, Рокера, Мельвиля-Линча. Линьон, потеряв ноги в Африке, продолжал летать с протезами и был сбит на своем "Москито" в Англии. Де Мезилис потерял левую руку в Тибести, Королевские ВВС сделали ему искусственную; он был убит на "Спитфайре" в Англии. Пежо сбили в Ливии - весь в ожогах, он прошел пятьдесят километров по пустыне и, дойдя до своих, упал замертво. Рокер был подбит в открытом море вблизи Фритауна и съеден акулами на глазах у своей жены. Астье де Виллатт, Сент-Перез, Барберон, Перрье, Ланже, Эзанно, Мельвиль-Линч остались в живых. Мы иногда видимся. Редко: все, что мы имели сказать друг другу, погибло с теми, кто не вернулся. Я был задействован Королевскими ВВС в нескольких ночных полетах на "Веллингтоне" и "Бленхейме", что побудило Би-би-си торжественно сообщить в июле 1940 года, что французская авиация с британских баз бомбардировала Германию. "Французской авиацией" был мой товарищ, некто Морель, и я. Сообщение Би-би-си несказанно воодушевило мою мать. Поскольку у нее не возникало ни малейшего сомнения в том, что означало "французская авиация с британских баз...". Это был я. Впоследствии я узнал, что в течение многих дней она, сияя, ходила по рядам рынка Буффа, сообщая хорошую новость: наконец-то я взял дело в свои руки.
Потом меня послали в Сент-Этьен. Получив увольнительную, мы с Люсьеном отправились в Лондон. Позвонив мне в отель, он сказал, что все идет отлично и моральный дух на высоте, после чего повесил трубку и неожиданно покончил с собой. Сперва я очень злился на него, но поскольку вспышки гнева у меня кратковременны, то, когда вместе с двумя капралами меня обязали эскортировать гроб-ящик с его телом до небольшого военного кладбища П., я уже не держал на него зла.
В Ридинге в результате бомбардировки было повреждено железнодорожное полотно, и нам пришлось долго ждать. Сдав гроб в камеру хранения и получив квитанцию, мы отправились в город. Город Ридинг был не из приятных, и, чтобы отделаться от гнетущего настроения, нам пришлось выпить несколько больше, чем следовало, так что, вернувшись на вокзал, мы были не в состоянии нести ящик. Разыскав двух носильщиков, я вручил им квитанцию и попросил отнести ящик в багажный вагон. Прибыв на место назначения в момент полного затемнения и имея всего три минуты на стоянку, мы бросились к багажному вагону и едва успели вытащить ящик, как поезд тронулся. После часа езды на грузовике мы смогли наконец сдать свою ношу смотрителю кладбища и оставить на ночь вместе с флагом, необходимым для церемонии. На следующее утро, прибыв на место, мы встретили разъяренного английского младшего лейтенанта, который смотрел на нас округлившимися глазами. Обтягивая ящик трехцветным знаменем, он заметил, что на нем черной краской значилась торговая реклама известной марки пива: Guiness is good for you26.
He знаю, по вине ли носильщиков, нервничавших при бомбардировке, или по нашей собственной в связи с затемнением, но ясно было одно: кто-то где-то перепутал ящики. Само собой, нам было очень досадно, тем более что уже ждали капеллан и шестеро солдат, выстроившихся у могилы для салютования. В конце концов, боясь услышать обвинения в легкомыслии от своих британских союзников, склонных обвинять в этом граждан Свободной Франции, мы решили, что отступать поздно и надо спасать честь мундира. Я пристально посмотрел в глаза английскому офицеру, он быстро кивнул, показывая, что все прекрасно понимает. Мы снова быстро покрыли знаменем ящик и, на своих плечах отнеся его на кладбище, приступили к погребению. Священник сказал несколько слов, мы встали в почетный караул, прозвучали залпы в голубое небо, и меня охватила такая ярость по отношению к этому сдавшемуся трусу, который не разделил нашего братства и манкировал нашей нелегкой дружбой, что у меня сами собой сжались кулаки, проклятие было готово сорваться с губ и подступил комок к горлу.
Мы так и не узнали, что стало с другим, подлинным гробом. Иногда у меня возникают разные интересные гипотезы.
Глава XXXVI
Наконец-то меня направили на учения в Эндовер в составе бомбардировочной эскадрильи, которая готовилась к отправке в Африку под командованием Астье де Виллатта. Над нашими головами разворачивались исторические сражения, где бравая английская молодежь, невозмутимо улыбаясь, демонстрировала яростному врагу свое мужество, от которого зависела судьба мира.
Это были личности. Среди них сражались французы: Букийар, Мушотт, Блэз... Я не попал в их число. Я бродил по залитому солнцем селению, не отрывая взгляда от неба. Время от времени какой-нибудь молодой англичанин приземлялся на изрешеченном пулями "Харрикейне", пополнял запасы горючего и боеприпасов и вновь отправлялся в бой. Все они носили на шее разноцветные шарфы, и я тоже стал носить на шее шарф. Это был мой единственный вклад в борьбу Англии. Я старался не думать о матери и о своих обещаниях. Именно тогда я проникся к Англии дружбой и уважением, которые никогда не пройдут у тех, кто в июле сорокового удостоился чести ступать по ее земле.
Закончив учения, мы перед отправкой в Африку получили увольнительную на четверо суток в Лондон. Здесь со мной произошел случай, невероятный по глупости даже для моей жизни чемпиона.
На вторые сутки увольнительной, в разгар сильной бомбардировки, я в компании одной юной поэтессы из Челси сидел в "Веллингтоне", где все союзные летчики назначали свидания. Поэтесса вызвала у меня горькое разочарование, ибо ни на минуту не закрывала рта, рассуждая о Т. С. Элиоте, Эзре Паунде и Одене и обратив ко мне свои прекрасные голубые глаза, буквально светящиеся глупостью. Я был на грани срыва и ненавидел ее всем сердцем. Время от времени я нежно целовал ее в рот, чтобы заставить замолчать, но поскольку мой исковерканный нос был все еще забит, то через минуту мне приходилось оставлять ее губы, чтобы вдохнуть, - и она тут же переходила к Э. Каммингсу и Уолту Уитмену. Я колебался, не изобразить ли мне приступ эпилепсии, к чему обычно прибегал в таких случаях. Но поскольку я был в форме, то это было несколько неудобно. Поэтому я ограничился тем, что потихоньку, кончиками пальцев, ласкал ее губы, стараясь остановить поток слов и в то же время выразительными жестами призывая ее к сладостно-томному безмолвию, единственному языку сердца. Но с ней ничего нельзя было поделать. Сжав мою руку в своей, она принялась рассуждать о символизме Джойса. Внезапно я понял, что оставшиеся четверть часа придется посвятить литературе. Я всегда не переносил скучные разговоры и убожество интеллекта и вдруг почувствовал, как капли пота покатились по моему лбу, в то время как мой оторопелый взгляд сосредоточился на этом оральном сфинктере, который то и дело открывался и закрывался, открывался и закрывался. В порыве отчаяния я снова бросился на этот орган, тщетно пытаясь сковать его своими поцелуями. Вот почему я облегченно вздохнул, увидев красавца офицера, польского летчика из армии Андерса, который подошел к нашему столику и, поклонившись, пригласил мою спутницу на танец. Хотя кодекс чести и запрещает приглашать чужую даму, я признательно улыбнулся ему и, рухнув на банкетку, залпом осушил два стакана, после чего стал отчаянно махать официантке, решив оплатить счет и незаметно скрыться в ночи. Пока я жестикулировал как утопающий, стараясь привлечь внимание официантки, Эзрочка Паунд вернулась за столик и сразу же принялась рассуждать об Э. Каммингсе и журнале "Горизонт", от главного редактора которого она была в восторге. Продолжая оставаться вежливым, я сидел, подперев голову и зажав уши обеими руками, решив больше не слушать ни единого слова из того, что она говорила. Тут появился другой польский офицер. Я приятно улыбнулся ему: быть может, Эзрочке Паунд повезет и она найдет с ним лучшие точки соприкосновения, чем литература, а я от нее отделаюсь. Но как бы не так! Не успели они уйти, как она вернулась. Когда с исконной французской галантностью я поднялся, чтобы встретить ее, подошел третий польский офицер. Тут я заметил, что на меня смотрят. И понял, что речь идет о хорошо продуманной акции, целью которой, включая и поведение трех офицеров, было оскорбить и унизить меня. Они даже не давали моей партнерше присесть, один за другим беря ее под руку и бросая в мою сторону ироничные и презрительные взгляды. Как я уже сказал, "Веллингтон" был забит офицерами-союзниками: канадцами, норвежцами, голландцами, чехами, поляками, австралийцами, и надо мной уже начали смеяться, тем более что мои нежные поцелуи не прошли незамеченными - у меня уводили девушку, а я не защищался. Кровь бросилась мне в лицо: задета честь мундира. Мое положение было абсурдным - мне надо было драться, чтобы удержать девушку, от которой уже несколько часов я смертельно хотел отделаться. Но у меня не было другого выхода. Даже если мое положение и было глупым, я не имел права уклоняться. Итак, я с улыбкой поднялся и громко по-английски произнес несколько хорошо прочувствованных слов, которых от меня ждали, после чего сперва запустил свой стакан виски в физиономию первого лейтенанта, потом наотмашь дал пощечину другому и сел, чувствуя, что честь спасена и мать с удовлетворением и гордостью смотрит на меня. Мне казалось, что с ними покончено. Увы! Третий поляк, которому я ничего не сделал, поскольку у меня только две руки, счел себя оскорбленным. Пока нас пытались растащить, он разразился бранью в адрес французской авиации и во всеуслышание заклеймил Францию, которая так дурно обошлась с героической польской авиацией. Я даже проникся к нему симпатией. В конце концов, я тоже немного поляк если не по крови, то хотя бы по тем годам, что прожил в его стране, - какое-то время у меня даже был польский паспорт. Я чуть было не пожал ему руку, но вместо этого, верный кодексу чести и тщетно пытаясь вырвать свои руки, которые крепко держали - одну австралиец, другую норвежец, очень удачно заехал ему головой в лицо. В конце концов, кто я такой, чтобы нарушать традиции польского кодекса чести? Похоже, он остался доволен и рухнул. Я думал, что точка поставлена. Увы! Двое его товарищей предложили мне выйти. Я с радостью согласился, думая отделаться от Эзрочки Паунд. Снова ошибка! Малышка, с безошибочным инстинктом почувствовавшая себя в центре "событий", решительно повисла у меня на руке. На улице, при полном затемнении, мы очутились впятером. Снаряды сыпались со всех сторон. "Скорые помощи" проносились с омерзительными приглушенными сиренами.