Страница:
Но я отлично знал, что она ждала от меня совсем другого. По ее мнению, меня ожидали самые красивые женщины мира, прославленные балерины, примадонны, Рашели, Дузе и Гарбо. Меня это устраивало. Вот если бы проклятая лесенка была немного повыше или, еще лучше, если бы Мариетта догадалась, как важно мне начать карьеру прямо сейчас... Мне было тринадцать с половиной лет, а счастье - рукой подать.
Так вот, отказавшись от музыки, балета и живописи, мы остановили свой выбор на литературе, несмотря на угрозу венерической болезни. Теперь для осуществления наших надежд нам оставалось только выбрать псевдоним, достойный шедевров, которых ждал от нас мир. Целыми днями я просиживал в своей комнате, переводя бумагу и пытаясь найти необычайный псевдоним. Мать часто заглядывала ко мне, чтобы справиться о моем вдохновении. Мысль, что часы, убитые на этот титанический труд, с большей пользой могли быть потрачены на написание самих шедевров, никогда не приходила нам в голову.
- Ну как?
Я брал листок бумаги и знакомил ее с результатами своей литературной работы за день. Я по-прежнему был недоволен своими поисками. Ни одно имя, каким бы красивым и звучным оно ни было, не отражало всего того, что я хотел совершить для нее.
- Александр Наталь. Арман де ля Торр. Терраль. Васко де ля Фернай.
В том же духе страницы и страницы. После каждого списка имен мы переглядывались и качали головами. Это было не то, совсем не то. В глубине души мы прекрасно понимали, какие имена нам нужны, к сожалению, все они уже были разобраны. Гёте было занято, Шекспир тоже, равно как и Виктор Гюго. И, однако, именно таким, как они, я хотел бы стать для нее, именно это я и хотел бы ей подарить. Часто, сидя за столом в коротких штанишках и глядя на нее, я думал, что мир слишком тесен, чтобы вместить всю мою любовь.
- Надо что-нибудь в духе Габриеле Д'Аннунцио, - сказала мама. - Он заставил страшно страдать Дузе.
Это было сказано с оттенком уважения и восхищения. Матери казалось вполне естественным, что великие люди заставляют страдать женщин, и она надеялась, что здесь я тоже покажу себя с лучшей стороны.
Она придавала огромное значение моим успехам у женщин - вероятно, видя в этом залог удачи в жизни. У нее это неразрывно связывалось с официальными почестями, орденами, парадной формой, шампанским, приемами в посольстве, и когда она рассказывала мне о Вронском и Анне Карениной, то смотрела на меня с гордостью, гладила по голове и шумно вздыхала, улыбаясь от наивного предвкушения. Быть может, подсознательно эта прекрасная, но безмерно одинокая женщина испытывала потребность физического и чувственного реванша, который должен был взять ее сын. Во всяком случае, проходив целый день с чемоданчиком по отелям и домам богатых англичан и представляясь обедневшей русской аристократкой, вынужденной продавать последние "фамильные драгоценности", - драгоценности предоставляли ей лавочники, платившие десять процентов комиссионных, - и проведя унизительный и тяжелый день, тем более унизительный, что в течение месяца ей редко удавалось заключить хотя бы одну сделку, она едва успевала снять свое серое пальто и шляпу и закурить сигарету, как со счастливой улыбкой уже усаживалась против мальчишки в коротких штанишках, который, сознавая свою беспомощность что-либо сделать для нее, целыми днями ломал голову в поисках достаточно красивого, достаточно громкого и многообещающего псевдонима, способного выразить все то, что происходило в его душе, чтобы он звонко и чисто прозвучал для его матери, чтобы в нем слышались отголоски будущей славы, которую он намеревался сложить к ее ногам.
- Ролан де Шантеклер, Ромен де Мизор...
- Может, лучше выбрать имя без частицы, вдруг опять будет революция, говорила мать.
Один за другим я зачитывал списки звучных и напыщенных псевдонимов, в которых пытался отразить все, что чувствовал, все, чем хотел ее одарить. Она слушала внимательно и чуть настороженно, а я прекрасно понимал, что ни одно из этих имен ее не удовлетворяет, ни одно не достаточно хорошо для меня. Быть может, она просто пыталась придать мне мужества и уверенности в себе на будущее. Ведь она знала, как я страдал от своего малолетства, от бессилия помочь ей, и, наверное, чувствовала, с какой тревогой я смотрел ей вслед каждое утро, стоя на балконе и глядя, как она удаляется по улице Шекспира с тростью, сигаретой и чемоданчиком, полным "фамильных драгоценностей". При этом каждый из нас думал, найдется ли на этот раз покупатель на брошку, часы или золотую табакерку.
- Ролан Кампеадор, Ален Бризар, Юбер де Лонпре, Ромен Кортес.
Я прекрасно видел по ее глазам, что это все не то, и всерьез спрашивал себя, смогу ли я когда-нибудь угодить ей. Значительно позже, впервые услышав по радио имя генерала де Голля в день его исторического обращения к французам, я в первую очередь разозлился на себя, что не додумался до такого красивого имени пятнадцать лет назад: Шарль де Голль - наверняка это имя понравилось бы моей матери, особенно если бы я пропустил в нем одно "л" и тем превратил бы его в королевское - Charles de Gaule, - Карл Галльский...
Жизнь полна упущенных возможностей.
Глава IV
Материнская нежность, окружавшая меня в то время, возымела неожиданный и чрезвычайно счастливый результат.
Когда дела шли хорошо и продажа очередной "фамильной драгоценности" гарантировала матери хотя бы месяц относительного материального спокойствия, то ее первой заботой было сходить к парикмахеру. Потом она шла слушать цыганский оркестр на террасе отеля "Руаяль" и нанимала прислугу, в чьи обязанности входила уборка квартиры - мытье полов всегда внушало матери ужас; однажды в ее отсутствие я попробовал сам натереть паркет, и, когда она застала меня с тряпкой на четвереньках, ее рот скривился в гримасу, по щекам покатились слезы, и мне пришлось битый час успокаивать ее, объясняя, что в демократической стране такие мелкие работы по хозяйству вполне почетны и не умаляют человеческого достоинства.
Мариетта, девица с огромными лукавыми глазами, с сильными и крепкими ногами, обладала сенсационным задом, который я постоянно видел в классе вместо лица учителя математики. Это чарующее видение и приковывало мое внимание к его физиономии. Раскрыв рот, я не сводил с него глаз на протяжении всего урока - само собой, не слыша ни слова из того, что он говорил. И когда учитель, повернувшись к нам спиной, начинал чертить на доске алгебраические знаки, то, с трудом переведя на нее зачарованный взгляд, я тут же видел, как предмет моей мечты вырисовывался на черном фоне - с тех пор черный цвет действовал на меня самым счастливым образом. Когда учитель, польщенный моим гипнотическим вниманием, вдруг задавал мне вопрос, то я, встрепенувшись, одурело вращал глазами, посылая заднице Мариетты взгляд неясного упрека, и только раздраженный голос господина Валю заставлял меня наконец вернуться на землю.
- Не понимаю! - восклицал он. - Из всех учеников вы производите впечатление самого внимательного; можно сказать, что порой ваш взгляд буквально прикован к моим губам, и тем не менее вы где-то на Луне!
Это была правда.
Не мог же я объяснить этому милейшему человеку, что мне так отчетливо представлялось вместо его лица.
Короче, роль Мариетты в моей жизни возрастала - это начиналось с утра и длилось более-менее целый день. Когда эта средиземноморская богиня появлялась на горизонте, мое сердце галопом неслось ей навстречу, и я замирал на кровати от избытка чувств. Наконец я понял, что и Мариетта наблюдала за мной с некоторым любопытством. Она часто оборачивалась ко мне, уперев руки в бока, мечтательно улыбалась, пристально глядя на меня, вздыхала, качала головой и однажды сказала:
- Конечно же, ваша мать любит вас. В ваше отсутствие она только о вас и говорит. Тут тебе и всякие приключения, ожидающие вас, и прекрасные дамы, которые будут любить вас, и пятое, и десятое... Это начинает на меня действовать.
Я поморщился. Меньше всего мне сейчас хотелось думать о матери. Лежа поперек кровати в очень неудобной позе с согнутыми в коленях ногами, торчавшими из-под одеяла, и опершись головой о стену, я боялся шелохнуться.
- Да она говорит о вас, как о прекрасном принце! Мой Ромушка такой, мой Ромушка сякой. Я понимаю, это все потому, что вы ей сын, но в конце концов меня начинает разбирать любопытство...
Голос Мариетты действовал на меня необычайно. Во-первых, он не был похож на другие голоса. Казалось, он шел не из горла. Не знаю, откуда он возникал. Во всяком случае, он не доходил до моих ушей. Все это было очень странно.
- Но что же в вас такого особенного?
С минуту поглядев на меня, она вздохнула и принялась тереть паркет. Оцепенев с ног до головы, я лежал как бревно. Мы молчали. Временами Мариетта поворачивала голову в мою сторону, вздыхала и вновь принималась тереть паркет. У меня разрывалось сердце при виде столь страшной потери времени. Я понимал, что надо что-то делать, но был буквально пригвожден к месту. Мариетта закончила и ушла. С ее уходом во мне что-то оборвалось. У меня было такое чувство, будто я погубил свою жизнь. Ролан де Шантеклер, Артемис Кохинор и Юбер де ля Рош-Руж рыдали что есть мочи и терли кулаками глаза. Тогда я еще не знал знаменитой поговорки: "Чего хочет женщина, того хочет Бог". Мариетта продолжала бросать на меня странные взгляды; ее женское любопытство и какая-то темная зависть были, видимо, вызваны трогательными рассказами матери, рисовавшей ей картины моего триумфального будущего. Чудо наконец свершилось. Я до сих пор помню ее лукавое лицо, склонившееся надо мной, и хрипловатый голос, доносившийся до меня, в то время как я парил где-то в иных мирах, в полной невесомости, а она теребила меня за щеку:
- Эй, не надо ей говорить. Я не смогла устоять. Я понимаю, что она тебе мать, но до чего же прекрасная любовь. Даже завидно... В твоей жизни никогда не будет женщины, которая любила бы тебя так, как она. Это уж точно.
Она была права. Но тогда я еще не понимал этого. Я почувствовал это только к сорока годам. Плохо и рано быть так сильно любимым в юности, это развивает дурные привычки. Вы думаете, что это пришло. Верите, что любовь ожидает вас где-то, стоит только ее найти. Вы полагаетесь на нее. Ищете, надеетесь, ждете. Вместе с материнской любовью на заре вашей юности вам дается обещание, которое жизнь никогда не выполняет. Поэтому до конца своих дней вы вынуждены есть всухомятку. Позже всякий раз, когда женщина сжимает вас в объятиях, вы понимаете, что это не то. Вы постоянно будете возвращаться на могилу своей матери, воя как покинутый пес. Никогда больше, никогда, никогда! Восхитительные руки обнимают вас, и нежнейшие губы шепчут о любви, но вы-то знаете. Вы слишком рано прильнули к источнику и выпили его до дна. Когда вас вновь охватывает жажда, вы вольны бросаться куда угодно, источник иссяк - остались только миражи. С первым лучом зари вы познали истинную любовь, оставившую в вас глубокий след. Повсюду с вами яд сравнения, и вы томитесь всю жизнь в ожидании того, что уже получили.
Я не говорю, что надо помешать матерям любить своих малышей. Но уверен, что было бы лучше, если бы они любили кого-нибудь еще. Будь у моей матери любовник, я не проводил бы свою жизнь, умирая от жажды у каждого фонтана. На свою беду, я знаю себе цену.
Глава V
История с Мариеттой закончилась самым неожиданным образом. Однажды утром, демонстративно отправившись в лицей с ранцем под мышкой, я галопом примчался обратно, чтобы встретить свою красавицу, которая приходила к нам в половине девятого. В свою очередь мама, взяв чемоданчик, поехала в Канны, надеясь сбыть "фамильные драгоценности" англичанам из отеля "Мартинес". Нам явно ничто не угрожало, но злой рок, со свойственным ему свинством, устроил забастовку водителей автобусов - и мать вернулась домой. Едва открыв дверь, она услышала стоны и, решив, что я умираю от приступа аппендицита - боязнь аппендицита преследовала ее неотступно, - бросилась ко мне на помощь. Только что успокоившись, я пребывал в состоянии блаженства и почти полной безучастности, которое является одним из самых крупных достижений в этом мире. В свои тринадцать с половиной лет я чувствовал, что моя жизнь полностью удалась, что я выполнил свое предназначение, и, пребывая среди богов, невозмутимо созерцал свои пальцы на ноге - единственное напоминание о земле, которую я когда-то посетил. Это был момент наивысшего философского спокойствия, к которому моя душа, склонная к воспарению и безмятежности, всегда стремилась в дни мечтательное юности; момент, когда пессимистические и грустные доктрины о превратностях судьбы и несовершенстве человека рушатся, как жалкие измышления, перед очевидностью красоты жизни, лучезарной в своей полноте, мудрости и величайшем блаженстве. Находясь в эйфории, я воспринял приход матери как явление разбушевавшейся стихии милостиво. Я любезно улыбнулся ей. Реакция Мариетты была несколько иной. Пронзительно вскрикнув, она вскочила с кровати. Затем последовала довольно любопытная сцена, которую я наблюдал с большим интересом с высоты своего Олимпа. Мать, все еще держа в руке трость, быстро оценила весь размах катастрофы и, подняв руку, мгновенно перешла к действию. С ужасающей точностью трость обрушилась на физиономию моего учителя математики. Мариетта взвыла и попыталась защитить столь привлекательную часть своей особы. В комнате поднялся страшный шум, перекрывавшийся старинным русским словом курва со всей трагической силой, на которую был способен только голос моей матери. Должен признаться, моя мать бранилась превосходно: несколькими меткими словами ее поэтически-ностальгическая натура мастерски воссоздавала атмосферу "На дне" Горького или "Бурлаков на Волге", в зависимости от обстоятельств. Довольно было пустяка, чтобы эта изысканная седовласая дама, внушавшая такое доверие покупателям "фамильных драгоценностей", вдруг принималась воскрешать перед ошарашенной аудиторией всю Святую Русь пьяных кучеров, мужиков и фельдфебелей; у нее, бесспорно, был великий дар воссоздания прошлого голосом и жестами, и подобные сцены наглядно подтверждали, что в молодости она и вправду была великой актрисой, о чем часто любила упоминать.
Однако мне так никогда и не удалось до конца убедиться в этом. Конечно же, я знал, что моя мать была "драматической актрисой", - с какой гордостью она всю жизнь говорила об этом! - я помню себя в возрасте пяти или шести лет на заснеженных просторах, куда нас забрасывали ее случайные театральные турне, или в санях с унылыми бубенцами, на которых мы возвращались с какого-нибудь промозглого завода, где она "играла Чехова" перед рабочими, или в какой-нибудь казарме "декламировала поэмы" перед солдатами и матросами революции. Еще я хорошо помню, как в московском театре, сидя на полу в ее тесной гримерной, забавлялся разноцветными лоскутками, пытаясь подобрать их по всем правилам гармонии, - моя первая попытка художественного самовыражения. Я даже запомнил название пьесы, в которой она в то время играла: "Собака садовника". Мои первые детские воспоминания - театральные декорации, приятный запах дерева и краски, пустая сцена с бутафорским лесом, по которому я пробираюсь с опаской и вдруг в ужасе застываю перед зияющим черным залом. Я до сих пор помню склонявшиеся надо мной улыбающиеся, мертвенно-бледные, размалеванные лица с белыми и черными кругами под глазами, странно одетых мужчин и женщин, державших меня на коленях, пока мать играла на сцене; помню также советского матроса, посадившего меня к себе на плечи, чтобы я лучше видел мать, игравшую Розу в "Гибели надежды". Я даже помню ее сценическое имя - это были первые слова, которые я самостоятельно выучился читать на дверях ее гримерной: Нина Борисовская. Похоже, что в узком театральном кругу 1919-1920 годов ее реноме было довольно прочным. Однако Иван Мозжухин, известный киноактер, знавший мою мать в начале ее театральной карьеры, отзывался о ней весьма уклончиво. Уставившись на меня своими блеклыми глазами из-под бровей Калиостро на террасе "Гранд Блё", куда он приглашал меня всякий раз, когда снимался в Ницце, чтобы посмотреть, "каким я стал", он говорил: "Вашей матери следовало закончить консерваторию; к сожалению, жизнь сложилась так, что ей не удалось раскрыть свой талант. К тому же, молодой человек, после вашего рождения ее уже ничто, кроме вас, не интересовало". Еще я знал, что она дочь еврея-часовщика из Курска и некогда была очень хороша собой; ушла из дома в возрасте шестнадцати лет, вышла замуж, развелась, вновь вышла замуж, опять развелась, а потом - щека, прильнувшая к моей щеке, певучий голос, который шептал, говорил, пел, смеялся - беззаботный смех, редкий по своей веселости, которого с тех пор я томительно жду и напрасно ищу повсюду; аромат ландыша, темные волосы, волнами спадающие мне на лицо, и удивительные истории о моей будущей стране, рассказываемые шепотом. Не знаю, следовало ли ей кончать консерваторию, но талант у нее, бесспорно, был. Она рассказывала мне о Франции с искусством восточных сказочников и до того убедительно, что я до сих пор не могу отделаться от этого наваждения. Даже сегодня меня иногда тянет во Францию, в эту загадочную страну, о которой я так много слышал, но не видал и никогда не увижу, так как Франция в лирических и вдохновенных рассказах моей матери с раннего детства стала для меня сказочным мифом, далеким от реальности, чем-то вроде поэтического шедевра, абсолютно недоступного и недосягаемого для простого смертного. Она прекрасно говорила по-французски, правда, с сильным русским акцентом, который до сих пор чувствуется и у меня, но пожелала оставить в тайне, когда, как и благодаря кому выучила его. "Я была в Париже и в Ницце" - это все, чего мне удалось от нее добиться. В промозглой театральной гримерной, в квартире, которую мы делили с тремя другими актерскими семьями и где вместе с нами жила еще молодая в то время Ане-ля, моя няня, а после в товарных вагонах, уносящих нас вместе с тифом на Запад, она становилась передо мной на колени, терла мои застывшие руки и продолжала рассказывать о далекой стране, где исполняются самые невероятные мечты, где все равны и свободны, артисты приняты в лучших домах, а Виктор Гюго был Президентом Республики; запах камфарного ожерелья, надетого мне на шею - вернейшее средство от вшей, - ударял в нос; я стану великим скрипачом, выдающимся актером, непревзойденным поэтом, французским Габриеле Д'Аннунцио, Нижинским, Эмилем Золя; у польской границы, в Лиде, мы попали в карантин; я брел по колено в снегу, одной рукой держась за руку матери, в другой неся ночной горшок, с которым не хотел расставаться еще с Москвы и который стал другом: я очень легко привязываюсь; мне обрили голову; лежа на соломенном тюфяке и глядя вдаль, она в красках рисовала мое радужное будущее; борясь со сном, я широко раскрывал глаза, силясь увидеть то же, что она: рыцаря Баярда, Даму с камелиями; там во всех магазинах есть масло и сахар; Наполеон Бонапарт, Сара Бернар - наконец я засыпал, положив голову на ее плечо и прижимая к себе ночной горшок. Позже, значительно позже, прожив пятнадцать лет в Ницце и ежедневно сталкиваясь с французской реальностью, с морщинами на лице и совершенно седая, постаревшая - я не скрываю этого, но так ничего и не понявшая, не заметившая, она все с той же доверчивой улыбкой продолжала говорить об этой удивительной стране, образ которой прихватила с собой вместе с другими пожитками. Я же, воспитанный в этом воображаемом музее доблести и благородства, но не обладая удивительным даром своей матери видеть мир в радужном свете своей души, поначалу долгое время с ужасом смотрел по сторонам и пытался протереть глаза, а повзрослев, бросил миру отчаянный и гордый вызов, чтобы сделать его достойным наивной мечты своей матери, которую я так нежно любил.
Да, у моей матери был талант, который оказал влияние на всю мою жизнь.
А с другой стороны - роковой Агров с бульвара Гамбетты, омерзительный одесский торговец, грязный, жирный, обрюзглый, который как-то сказал мне, когда мы отказались платить ему ежемесячно десять процентов от прибыли с денег, взятых у него взаймы, чтобы стать пайщиками такси "рено": "Твоя мать разыгрывает из себя светскую даму, но я знавал ее, когда она пела в кабаках и армейских кафешантанах. Я не обижаюсь. Такая женщина не может оскорбить почтенного коммерсанта". В то время мне было всего четырнадцать лет, и я еще не мог заступиться за свою мать, хотя страстно того желал, поэтому я ограничился парой звонких пощечин, отвешенных почтенному коммерсанту, что и положило начало моей долгой и блистательной карьере раздатчика пощечин и снискало мне славу на весь квартал. В самом деле, с этого дня мать, очарованная моим подвигом, взяла за правило жаловаться мне всякий раз, когда чувствовала себя оскорбленной, даже если бывала не права, заканчивая свой рассказ рефреном: "Он думает, что меня некому защитить, поэтому можно оскорблять безнаказанно. Как он ошибается! Поди дай ему пару пощечин". Я знал, что почти всегда оскорбление было мнимым, ей повсюду мерещились оскорбления, и часто она первая оскорбляла людей без всякого повода, под влиянием своих взвинченных нервов. Но я ни разу не спасовал. Я был в ужасе от этих сцен, нескончаемые пощечины внушали мне отвращение, были невыносимы, но я исполнял свой долг. Вот уже четырнадцать лет, как моя мать жила и боролась в одиночку, и ей очень хотелось, чтобы ее "защищали", чтобы рядом был мужчина. Я набирался храбрости, подавляя стыд, и отправлялся к несчастному ювелиру, мяснику, табачнику или антиквару, о котором шла речь. Дрожа, входил в лавку "заинтересованного" лица, становился перед ним как истукан, сжимал кулаки и говорил дрожащим от возмущения голосом возмущение, отдававшее дурным вкусом, было вызвано сыновней любовью: "Сударь, вы оскорбили мою мать, получите!" - после чего отвешивал горемыке пощечину. Скоро я снискал славу хулигана с бульвара Гамбетты, но никто не догадывался, какой ужас внушали мне эти сцены и как и страдал от унижения. Пару раз, зная, что она была не права, я пробовал протестовать, и тогда старая дама опускалась передо мной на стул с таким видом, будто у нее подкосились ноги от такой неблагодарности, ее глаза наполнялись слезами, и она смотрела на меня с ужасом, выглядя несчастной и беспомощной.
Тогда я молча вставал и шел драться. Я не могу оставаться безучастным при виде людей, абсолютно не понимающих комизма ситуации, в которой они оказались. Мне тяжко видеть брошенного человека или собаку, а в таких случаях у моей матери был исключительный дар изображать трагичность их положения. Настолько сильный, что едва Агров кончил говорить, как схлопотал пощечину, на что он просто ответил: "Хулиган. И неудивительно, чего еще ждать от отпрыска шарлатанки и авантюриста". Так неожиданно раскрылась тайна моего происхождения, которая, впрочем, не произвела на меня никакого впечатления, так как я не придавал значения тому, кем я мог бы быть или не быть в переходный период, зная, что мне обещаны головокружительные вершины, с которых на мою мать посыплются лавры, в счет репараций. Ибо я всегда знал о своей миссии и смирился с ней; таинственная, но справедливая сила, вершившая человеческими судьбами, бросила меня на чашу жизненных весов, чтобы восстановить равновесие ценой самопожертвования. Я верил в скрытую логику добра, притаившегося в самых темных уголках мира. Верил в справедливость. При виде растерянного лица матери я чувствовал, как крепнет в моей груди необычайная уверенность в своем будущем. В самые тяжкие минуты войны я презирал опасность, чувствуя себя неуязвимым. Со мной ничего не могло случиться, потому что я был ее happy end. В той системе мер и весов, которую человек тщетно пытается навязать миру, я рассматривал себя как ее победу.
Эта уверенность возникла у меня не на пустом месте. По-видимому, в ней как в зеркале отразилась вера моей матери, кровно передавшаяся мне по наследству, сделавшая меня ее единственной надеждой и смыслом жизни. Помнится, мне было лет восемь, когда ее грандиозная мечта о моем будущем вызвала скандал, комизм и ужас которого я не забыл до сих пор.
Глава VI
В Польше мы ненадолго остановились в Вильно, "проездом", как любила заметить мать, ожидая отъезда во Францию, где мне предстояло "вырасти, выучиться и стать человеком". Она зарабатывала на жизнь, изготовляя дамские шляпы. Нашу квартиру переоборудовали в "крупный салон парижских мод" и наняли шляпницу. Ловкая подделка этикеток вводила в заблуждение клиенток, полагавших, что шляпы изготовляются известным в то время парижским модельером Полем Пуаре4. Еще молодая, с огромными зелеными глазами, озаренными безудержной материнской волей, которую нельзя было ни сломить, ни поколебать, она без устали ходила из дома в дом со своими картонками. Я оставался дома с Анелей, которая вот уже год как повсюду следовала за нами от самой Москвы. Мы были на грани катастрофы, последние "фамильные драгоценности" - на этот раз подлинные - давно были проданы; в Вильно было страшно холодно, и снежные сугробы все выше поднимались вдоль грязно-серых стен. Шляпы шли плохо. Вечером, возвращаясь домой, она нередко сталкивалась с хозяином квартиры, поджидавшим ее на лестнице и грозившим вышвырнуть нас на улицу, если в течение суток не будет уплачено за квартиру. И обычно за квартиру бывало уплачено. Каким образом, мне никогда не узнать. Но мы всегда платили в срок, у нас всегда горел огонь в камине, и я хорошо помню, какой гордостью и триумфом светились ее глаза, когда она целовала меня. Мы оказались тогда буквально на дне - я не говорю "пропасти", потому что с тех пор я понял, что у нее нет дна и можно всю жизнь устанавливать рекорды погружения, так никогда и не исчерпав ее глубин. Возвращаясь из своих странствий по заснеженному городу, мать ставила в угол шляпные коробки, садилась, закуривала сигарету и смотрела на меня, радостно улыбаясь.
Так вот, отказавшись от музыки, балета и живописи, мы остановили свой выбор на литературе, несмотря на угрозу венерической болезни. Теперь для осуществления наших надежд нам оставалось только выбрать псевдоним, достойный шедевров, которых ждал от нас мир. Целыми днями я просиживал в своей комнате, переводя бумагу и пытаясь найти необычайный псевдоним. Мать часто заглядывала ко мне, чтобы справиться о моем вдохновении. Мысль, что часы, убитые на этот титанический труд, с большей пользой могли быть потрачены на написание самих шедевров, никогда не приходила нам в голову.
- Ну как?
Я брал листок бумаги и знакомил ее с результатами своей литературной работы за день. Я по-прежнему был недоволен своими поисками. Ни одно имя, каким бы красивым и звучным оно ни было, не отражало всего того, что я хотел совершить для нее.
- Александр Наталь. Арман де ля Торр. Терраль. Васко де ля Фернай.
В том же духе страницы и страницы. После каждого списка имен мы переглядывались и качали головами. Это было не то, совсем не то. В глубине души мы прекрасно понимали, какие имена нам нужны, к сожалению, все они уже были разобраны. Гёте было занято, Шекспир тоже, равно как и Виктор Гюго. И, однако, именно таким, как они, я хотел бы стать для нее, именно это я и хотел бы ей подарить. Часто, сидя за столом в коротких штанишках и глядя на нее, я думал, что мир слишком тесен, чтобы вместить всю мою любовь.
- Надо что-нибудь в духе Габриеле Д'Аннунцио, - сказала мама. - Он заставил страшно страдать Дузе.
Это было сказано с оттенком уважения и восхищения. Матери казалось вполне естественным, что великие люди заставляют страдать женщин, и она надеялась, что здесь я тоже покажу себя с лучшей стороны.
Она придавала огромное значение моим успехам у женщин - вероятно, видя в этом залог удачи в жизни. У нее это неразрывно связывалось с официальными почестями, орденами, парадной формой, шампанским, приемами в посольстве, и когда она рассказывала мне о Вронском и Анне Карениной, то смотрела на меня с гордостью, гладила по голове и шумно вздыхала, улыбаясь от наивного предвкушения. Быть может, подсознательно эта прекрасная, но безмерно одинокая женщина испытывала потребность физического и чувственного реванша, который должен был взять ее сын. Во всяком случае, проходив целый день с чемоданчиком по отелям и домам богатых англичан и представляясь обедневшей русской аристократкой, вынужденной продавать последние "фамильные драгоценности", - драгоценности предоставляли ей лавочники, платившие десять процентов комиссионных, - и проведя унизительный и тяжелый день, тем более унизительный, что в течение месяца ей редко удавалось заключить хотя бы одну сделку, она едва успевала снять свое серое пальто и шляпу и закурить сигарету, как со счастливой улыбкой уже усаживалась против мальчишки в коротких штанишках, который, сознавая свою беспомощность что-либо сделать для нее, целыми днями ломал голову в поисках достаточно красивого, достаточно громкого и многообещающего псевдонима, способного выразить все то, что происходило в его душе, чтобы он звонко и чисто прозвучал для его матери, чтобы в нем слышались отголоски будущей славы, которую он намеревался сложить к ее ногам.
- Ролан де Шантеклер, Ромен де Мизор...
- Может, лучше выбрать имя без частицы, вдруг опять будет революция, говорила мать.
Один за другим я зачитывал списки звучных и напыщенных псевдонимов, в которых пытался отразить все, что чувствовал, все, чем хотел ее одарить. Она слушала внимательно и чуть настороженно, а я прекрасно понимал, что ни одно из этих имен ее не удовлетворяет, ни одно не достаточно хорошо для меня. Быть может, она просто пыталась придать мне мужества и уверенности в себе на будущее. Ведь она знала, как я страдал от своего малолетства, от бессилия помочь ей, и, наверное, чувствовала, с какой тревогой я смотрел ей вслед каждое утро, стоя на балконе и глядя, как она удаляется по улице Шекспира с тростью, сигаретой и чемоданчиком, полным "фамильных драгоценностей". При этом каждый из нас думал, найдется ли на этот раз покупатель на брошку, часы или золотую табакерку.
- Ролан Кампеадор, Ален Бризар, Юбер де Лонпре, Ромен Кортес.
Я прекрасно видел по ее глазам, что это все не то, и всерьез спрашивал себя, смогу ли я когда-нибудь угодить ей. Значительно позже, впервые услышав по радио имя генерала де Голля в день его исторического обращения к французам, я в первую очередь разозлился на себя, что не додумался до такого красивого имени пятнадцать лет назад: Шарль де Голль - наверняка это имя понравилось бы моей матери, особенно если бы я пропустил в нем одно "л" и тем превратил бы его в королевское - Charles de Gaule, - Карл Галльский...
Жизнь полна упущенных возможностей.
Глава IV
Материнская нежность, окружавшая меня в то время, возымела неожиданный и чрезвычайно счастливый результат.
Когда дела шли хорошо и продажа очередной "фамильной драгоценности" гарантировала матери хотя бы месяц относительного материального спокойствия, то ее первой заботой было сходить к парикмахеру. Потом она шла слушать цыганский оркестр на террасе отеля "Руаяль" и нанимала прислугу, в чьи обязанности входила уборка квартиры - мытье полов всегда внушало матери ужас; однажды в ее отсутствие я попробовал сам натереть паркет, и, когда она застала меня с тряпкой на четвереньках, ее рот скривился в гримасу, по щекам покатились слезы, и мне пришлось битый час успокаивать ее, объясняя, что в демократической стране такие мелкие работы по хозяйству вполне почетны и не умаляют человеческого достоинства.
Мариетта, девица с огромными лукавыми глазами, с сильными и крепкими ногами, обладала сенсационным задом, который я постоянно видел в классе вместо лица учителя математики. Это чарующее видение и приковывало мое внимание к его физиономии. Раскрыв рот, я не сводил с него глаз на протяжении всего урока - само собой, не слыша ни слова из того, что он говорил. И когда учитель, повернувшись к нам спиной, начинал чертить на доске алгебраические знаки, то, с трудом переведя на нее зачарованный взгляд, я тут же видел, как предмет моей мечты вырисовывался на черном фоне - с тех пор черный цвет действовал на меня самым счастливым образом. Когда учитель, польщенный моим гипнотическим вниманием, вдруг задавал мне вопрос, то я, встрепенувшись, одурело вращал глазами, посылая заднице Мариетты взгляд неясного упрека, и только раздраженный голос господина Валю заставлял меня наконец вернуться на землю.
- Не понимаю! - восклицал он. - Из всех учеников вы производите впечатление самого внимательного; можно сказать, что порой ваш взгляд буквально прикован к моим губам, и тем не менее вы где-то на Луне!
Это была правда.
Не мог же я объяснить этому милейшему человеку, что мне так отчетливо представлялось вместо его лица.
Короче, роль Мариетты в моей жизни возрастала - это начиналось с утра и длилось более-менее целый день. Когда эта средиземноморская богиня появлялась на горизонте, мое сердце галопом неслось ей навстречу, и я замирал на кровати от избытка чувств. Наконец я понял, что и Мариетта наблюдала за мной с некоторым любопытством. Она часто оборачивалась ко мне, уперев руки в бока, мечтательно улыбалась, пристально глядя на меня, вздыхала, качала головой и однажды сказала:
- Конечно же, ваша мать любит вас. В ваше отсутствие она только о вас и говорит. Тут тебе и всякие приключения, ожидающие вас, и прекрасные дамы, которые будут любить вас, и пятое, и десятое... Это начинает на меня действовать.
Я поморщился. Меньше всего мне сейчас хотелось думать о матери. Лежа поперек кровати в очень неудобной позе с согнутыми в коленях ногами, торчавшими из-под одеяла, и опершись головой о стену, я боялся шелохнуться.
- Да она говорит о вас, как о прекрасном принце! Мой Ромушка такой, мой Ромушка сякой. Я понимаю, это все потому, что вы ей сын, но в конце концов меня начинает разбирать любопытство...
Голос Мариетты действовал на меня необычайно. Во-первых, он не был похож на другие голоса. Казалось, он шел не из горла. Не знаю, откуда он возникал. Во всяком случае, он не доходил до моих ушей. Все это было очень странно.
- Но что же в вас такого особенного?
С минуту поглядев на меня, она вздохнула и принялась тереть паркет. Оцепенев с ног до головы, я лежал как бревно. Мы молчали. Временами Мариетта поворачивала голову в мою сторону, вздыхала и вновь принималась тереть паркет. У меня разрывалось сердце при виде столь страшной потери времени. Я понимал, что надо что-то делать, но был буквально пригвожден к месту. Мариетта закончила и ушла. С ее уходом во мне что-то оборвалось. У меня было такое чувство, будто я погубил свою жизнь. Ролан де Шантеклер, Артемис Кохинор и Юбер де ля Рош-Руж рыдали что есть мочи и терли кулаками глаза. Тогда я еще не знал знаменитой поговорки: "Чего хочет женщина, того хочет Бог". Мариетта продолжала бросать на меня странные взгляды; ее женское любопытство и какая-то темная зависть были, видимо, вызваны трогательными рассказами матери, рисовавшей ей картины моего триумфального будущего. Чудо наконец свершилось. Я до сих пор помню ее лукавое лицо, склонившееся надо мной, и хрипловатый голос, доносившийся до меня, в то время как я парил где-то в иных мирах, в полной невесомости, а она теребила меня за щеку:
- Эй, не надо ей говорить. Я не смогла устоять. Я понимаю, что она тебе мать, но до чего же прекрасная любовь. Даже завидно... В твоей жизни никогда не будет женщины, которая любила бы тебя так, как она. Это уж точно.
Она была права. Но тогда я еще не понимал этого. Я почувствовал это только к сорока годам. Плохо и рано быть так сильно любимым в юности, это развивает дурные привычки. Вы думаете, что это пришло. Верите, что любовь ожидает вас где-то, стоит только ее найти. Вы полагаетесь на нее. Ищете, надеетесь, ждете. Вместе с материнской любовью на заре вашей юности вам дается обещание, которое жизнь никогда не выполняет. Поэтому до конца своих дней вы вынуждены есть всухомятку. Позже всякий раз, когда женщина сжимает вас в объятиях, вы понимаете, что это не то. Вы постоянно будете возвращаться на могилу своей матери, воя как покинутый пес. Никогда больше, никогда, никогда! Восхитительные руки обнимают вас, и нежнейшие губы шепчут о любви, но вы-то знаете. Вы слишком рано прильнули к источнику и выпили его до дна. Когда вас вновь охватывает жажда, вы вольны бросаться куда угодно, источник иссяк - остались только миражи. С первым лучом зари вы познали истинную любовь, оставившую в вас глубокий след. Повсюду с вами яд сравнения, и вы томитесь всю жизнь в ожидании того, что уже получили.
Я не говорю, что надо помешать матерям любить своих малышей. Но уверен, что было бы лучше, если бы они любили кого-нибудь еще. Будь у моей матери любовник, я не проводил бы свою жизнь, умирая от жажды у каждого фонтана. На свою беду, я знаю себе цену.
Глава V
История с Мариеттой закончилась самым неожиданным образом. Однажды утром, демонстративно отправившись в лицей с ранцем под мышкой, я галопом примчался обратно, чтобы встретить свою красавицу, которая приходила к нам в половине девятого. В свою очередь мама, взяв чемоданчик, поехала в Канны, надеясь сбыть "фамильные драгоценности" англичанам из отеля "Мартинес". Нам явно ничто не угрожало, но злой рок, со свойственным ему свинством, устроил забастовку водителей автобусов - и мать вернулась домой. Едва открыв дверь, она услышала стоны и, решив, что я умираю от приступа аппендицита - боязнь аппендицита преследовала ее неотступно, - бросилась ко мне на помощь. Только что успокоившись, я пребывал в состоянии блаженства и почти полной безучастности, которое является одним из самых крупных достижений в этом мире. В свои тринадцать с половиной лет я чувствовал, что моя жизнь полностью удалась, что я выполнил свое предназначение, и, пребывая среди богов, невозмутимо созерцал свои пальцы на ноге - единственное напоминание о земле, которую я когда-то посетил. Это был момент наивысшего философского спокойствия, к которому моя душа, склонная к воспарению и безмятежности, всегда стремилась в дни мечтательное юности; момент, когда пессимистические и грустные доктрины о превратностях судьбы и несовершенстве человека рушатся, как жалкие измышления, перед очевидностью красоты жизни, лучезарной в своей полноте, мудрости и величайшем блаженстве. Находясь в эйфории, я воспринял приход матери как явление разбушевавшейся стихии милостиво. Я любезно улыбнулся ей. Реакция Мариетты была несколько иной. Пронзительно вскрикнув, она вскочила с кровати. Затем последовала довольно любопытная сцена, которую я наблюдал с большим интересом с высоты своего Олимпа. Мать, все еще держа в руке трость, быстро оценила весь размах катастрофы и, подняв руку, мгновенно перешла к действию. С ужасающей точностью трость обрушилась на физиономию моего учителя математики. Мариетта взвыла и попыталась защитить столь привлекательную часть своей особы. В комнате поднялся страшный шум, перекрывавшийся старинным русским словом курва со всей трагической силой, на которую был способен только голос моей матери. Должен признаться, моя мать бранилась превосходно: несколькими меткими словами ее поэтически-ностальгическая натура мастерски воссоздавала атмосферу "На дне" Горького или "Бурлаков на Волге", в зависимости от обстоятельств. Довольно было пустяка, чтобы эта изысканная седовласая дама, внушавшая такое доверие покупателям "фамильных драгоценностей", вдруг принималась воскрешать перед ошарашенной аудиторией всю Святую Русь пьяных кучеров, мужиков и фельдфебелей; у нее, бесспорно, был великий дар воссоздания прошлого голосом и жестами, и подобные сцены наглядно подтверждали, что в молодости она и вправду была великой актрисой, о чем часто любила упоминать.
Однако мне так никогда и не удалось до конца убедиться в этом. Конечно же, я знал, что моя мать была "драматической актрисой", - с какой гордостью она всю жизнь говорила об этом! - я помню себя в возрасте пяти или шести лет на заснеженных просторах, куда нас забрасывали ее случайные театральные турне, или в санях с унылыми бубенцами, на которых мы возвращались с какого-нибудь промозглого завода, где она "играла Чехова" перед рабочими, или в какой-нибудь казарме "декламировала поэмы" перед солдатами и матросами революции. Еще я хорошо помню, как в московском театре, сидя на полу в ее тесной гримерной, забавлялся разноцветными лоскутками, пытаясь подобрать их по всем правилам гармонии, - моя первая попытка художественного самовыражения. Я даже запомнил название пьесы, в которой она в то время играла: "Собака садовника". Мои первые детские воспоминания - театральные декорации, приятный запах дерева и краски, пустая сцена с бутафорским лесом, по которому я пробираюсь с опаской и вдруг в ужасе застываю перед зияющим черным залом. Я до сих пор помню склонявшиеся надо мной улыбающиеся, мертвенно-бледные, размалеванные лица с белыми и черными кругами под глазами, странно одетых мужчин и женщин, державших меня на коленях, пока мать играла на сцене; помню также советского матроса, посадившего меня к себе на плечи, чтобы я лучше видел мать, игравшую Розу в "Гибели надежды". Я даже помню ее сценическое имя - это были первые слова, которые я самостоятельно выучился читать на дверях ее гримерной: Нина Борисовская. Похоже, что в узком театральном кругу 1919-1920 годов ее реноме было довольно прочным. Однако Иван Мозжухин, известный киноактер, знавший мою мать в начале ее театральной карьеры, отзывался о ней весьма уклончиво. Уставившись на меня своими блеклыми глазами из-под бровей Калиостро на террасе "Гранд Блё", куда он приглашал меня всякий раз, когда снимался в Ницце, чтобы посмотреть, "каким я стал", он говорил: "Вашей матери следовало закончить консерваторию; к сожалению, жизнь сложилась так, что ей не удалось раскрыть свой талант. К тому же, молодой человек, после вашего рождения ее уже ничто, кроме вас, не интересовало". Еще я знал, что она дочь еврея-часовщика из Курска и некогда была очень хороша собой; ушла из дома в возрасте шестнадцати лет, вышла замуж, развелась, вновь вышла замуж, опять развелась, а потом - щека, прильнувшая к моей щеке, певучий голос, который шептал, говорил, пел, смеялся - беззаботный смех, редкий по своей веселости, которого с тех пор я томительно жду и напрасно ищу повсюду; аромат ландыша, темные волосы, волнами спадающие мне на лицо, и удивительные истории о моей будущей стране, рассказываемые шепотом. Не знаю, следовало ли ей кончать консерваторию, но талант у нее, бесспорно, был. Она рассказывала мне о Франции с искусством восточных сказочников и до того убедительно, что я до сих пор не могу отделаться от этого наваждения. Даже сегодня меня иногда тянет во Францию, в эту загадочную страну, о которой я так много слышал, но не видал и никогда не увижу, так как Франция в лирических и вдохновенных рассказах моей матери с раннего детства стала для меня сказочным мифом, далеким от реальности, чем-то вроде поэтического шедевра, абсолютно недоступного и недосягаемого для простого смертного. Она прекрасно говорила по-французски, правда, с сильным русским акцентом, который до сих пор чувствуется и у меня, но пожелала оставить в тайне, когда, как и благодаря кому выучила его. "Я была в Париже и в Ницце" - это все, чего мне удалось от нее добиться. В промозглой театральной гримерной, в квартире, которую мы делили с тремя другими актерскими семьями и где вместе с нами жила еще молодая в то время Ане-ля, моя няня, а после в товарных вагонах, уносящих нас вместе с тифом на Запад, она становилась передо мной на колени, терла мои застывшие руки и продолжала рассказывать о далекой стране, где исполняются самые невероятные мечты, где все равны и свободны, артисты приняты в лучших домах, а Виктор Гюго был Президентом Республики; запах камфарного ожерелья, надетого мне на шею - вернейшее средство от вшей, - ударял в нос; я стану великим скрипачом, выдающимся актером, непревзойденным поэтом, французским Габриеле Д'Аннунцио, Нижинским, Эмилем Золя; у польской границы, в Лиде, мы попали в карантин; я брел по колено в снегу, одной рукой держась за руку матери, в другой неся ночной горшок, с которым не хотел расставаться еще с Москвы и который стал другом: я очень легко привязываюсь; мне обрили голову; лежа на соломенном тюфяке и глядя вдаль, она в красках рисовала мое радужное будущее; борясь со сном, я широко раскрывал глаза, силясь увидеть то же, что она: рыцаря Баярда, Даму с камелиями; там во всех магазинах есть масло и сахар; Наполеон Бонапарт, Сара Бернар - наконец я засыпал, положив голову на ее плечо и прижимая к себе ночной горшок. Позже, значительно позже, прожив пятнадцать лет в Ницце и ежедневно сталкиваясь с французской реальностью, с морщинами на лице и совершенно седая, постаревшая - я не скрываю этого, но так ничего и не понявшая, не заметившая, она все с той же доверчивой улыбкой продолжала говорить об этой удивительной стране, образ которой прихватила с собой вместе с другими пожитками. Я же, воспитанный в этом воображаемом музее доблести и благородства, но не обладая удивительным даром своей матери видеть мир в радужном свете своей души, поначалу долгое время с ужасом смотрел по сторонам и пытался протереть глаза, а повзрослев, бросил миру отчаянный и гордый вызов, чтобы сделать его достойным наивной мечты своей матери, которую я так нежно любил.
Да, у моей матери был талант, который оказал влияние на всю мою жизнь.
А с другой стороны - роковой Агров с бульвара Гамбетты, омерзительный одесский торговец, грязный, жирный, обрюзглый, который как-то сказал мне, когда мы отказались платить ему ежемесячно десять процентов от прибыли с денег, взятых у него взаймы, чтобы стать пайщиками такси "рено": "Твоя мать разыгрывает из себя светскую даму, но я знавал ее, когда она пела в кабаках и армейских кафешантанах. Я не обижаюсь. Такая женщина не может оскорбить почтенного коммерсанта". В то время мне было всего четырнадцать лет, и я еще не мог заступиться за свою мать, хотя страстно того желал, поэтому я ограничился парой звонких пощечин, отвешенных почтенному коммерсанту, что и положило начало моей долгой и блистательной карьере раздатчика пощечин и снискало мне славу на весь квартал. В самом деле, с этого дня мать, очарованная моим подвигом, взяла за правило жаловаться мне всякий раз, когда чувствовала себя оскорбленной, даже если бывала не права, заканчивая свой рассказ рефреном: "Он думает, что меня некому защитить, поэтому можно оскорблять безнаказанно. Как он ошибается! Поди дай ему пару пощечин". Я знал, что почти всегда оскорбление было мнимым, ей повсюду мерещились оскорбления, и часто она первая оскорбляла людей без всякого повода, под влиянием своих взвинченных нервов. Но я ни разу не спасовал. Я был в ужасе от этих сцен, нескончаемые пощечины внушали мне отвращение, были невыносимы, но я исполнял свой долг. Вот уже четырнадцать лет, как моя мать жила и боролась в одиночку, и ей очень хотелось, чтобы ее "защищали", чтобы рядом был мужчина. Я набирался храбрости, подавляя стыд, и отправлялся к несчастному ювелиру, мяснику, табачнику или антиквару, о котором шла речь. Дрожа, входил в лавку "заинтересованного" лица, становился перед ним как истукан, сжимал кулаки и говорил дрожащим от возмущения голосом возмущение, отдававшее дурным вкусом, было вызвано сыновней любовью: "Сударь, вы оскорбили мою мать, получите!" - после чего отвешивал горемыке пощечину. Скоро я снискал славу хулигана с бульвара Гамбетты, но никто не догадывался, какой ужас внушали мне эти сцены и как и страдал от унижения. Пару раз, зная, что она была не права, я пробовал протестовать, и тогда старая дама опускалась передо мной на стул с таким видом, будто у нее подкосились ноги от такой неблагодарности, ее глаза наполнялись слезами, и она смотрела на меня с ужасом, выглядя несчастной и беспомощной.
Тогда я молча вставал и шел драться. Я не могу оставаться безучастным при виде людей, абсолютно не понимающих комизма ситуации, в которой они оказались. Мне тяжко видеть брошенного человека или собаку, а в таких случаях у моей матери был исключительный дар изображать трагичность их положения. Настолько сильный, что едва Агров кончил говорить, как схлопотал пощечину, на что он просто ответил: "Хулиган. И неудивительно, чего еще ждать от отпрыска шарлатанки и авантюриста". Так неожиданно раскрылась тайна моего происхождения, которая, впрочем, не произвела на меня никакого впечатления, так как я не придавал значения тому, кем я мог бы быть или не быть в переходный период, зная, что мне обещаны головокружительные вершины, с которых на мою мать посыплются лавры, в счет репараций. Ибо я всегда знал о своей миссии и смирился с ней; таинственная, но справедливая сила, вершившая человеческими судьбами, бросила меня на чашу жизненных весов, чтобы восстановить равновесие ценой самопожертвования. Я верил в скрытую логику добра, притаившегося в самых темных уголках мира. Верил в справедливость. При виде растерянного лица матери я чувствовал, как крепнет в моей груди необычайная уверенность в своем будущем. В самые тяжкие минуты войны я презирал опасность, чувствуя себя неуязвимым. Со мной ничего не могло случиться, потому что я был ее happy end. В той системе мер и весов, которую человек тщетно пытается навязать миру, я рассматривал себя как ее победу.
Эта уверенность возникла у меня не на пустом месте. По-видимому, в ней как в зеркале отразилась вера моей матери, кровно передавшаяся мне по наследству, сделавшая меня ее единственной надеждой и смыслом жизни. Помнится, мне было лет восемь, когда ее грандиозная мечта о моем будущем вызвала скандал, комизм и ужас которого я не забыл до сих пор.
Глава VI
В Польше мы ненадолго остановились в Вильно, "проездом", как любила заметить мать, ожидая отъезда во Францию, где мне предстояло "вырасти, выучиться и стать человеком". Она зарабатывала на жизнь, изготовляя дамские шляпы. Нашу квартиру переоборудовали в "крупный салон парижских мод" и наняли шляпницу. Ловкая подделка этикеток вводила в заблуждение клиенток, полагавших, что шляпы изготовляются известным в то время парижским модельером Полем Пуаре4. Еще молодая, с огромными зелеными глазами, озаренными безудержной материнской волей, которую нельзя было ни сломить, ни поколебать, она без устали ходила из дома в дом со своими картонками. Я оставался дома с Анелей, которая вот уже год как повсюду следовала за нами от самой Москвы. Мы были на грани катастрофы, последние "фамильные драгоценности" - на этот раз подлинные - давно были проданы; в Вильно было страшно холодно, и снежные сугробы все выше поднимались вдоль грязно-серых стен. Шляпы шли плохо. Вечером, возвращаясь домой, она нередко сталкивалась с хозяином квартиры, поджидавшим ее на лестнице и грозившим вышвырнуть нас на улицу, если в течение суток не будет уплачено за квартиру. И обычно за квартиру бывало уплачено. Каким образом, мне никогда не узнать. Но мы всегда платили в срок, у нас всегда горел огонь в камине, и я хорошо помню, какой гордостью и триумфом светились ее глаза, когда она целовала меня. Мы оказались тогда буквально на дне - я не говорю "пропасти", потому что с тех пор я понял, что у нее нет дна и можно всю жизнь устанавливать рекорды погружения, так никогда и не исчерпав ее глубин. Возвращаясь из своих странствий по заснеженному городу, мать ставила в угол шляпные коробки, садилась, закуривала сигарету и смотрела на меня, радостно улыбаясь.