Начнет, бывало, Корнев без церемонии ругать кого-нибудь, а Карташев чувствует такое унижение, как будто его самого ругают. Выругается Корнев и примется за чтенье.
   - Я не понимаю этого удовольствия, - заговорит Карташев скрепя сердце, - говорить человеку в глаза "идиот".
   - А я не понимаю удовольствия с идиотами компанию водить, - ответит небрежно Корнев и примется за свои ногти, продолжая читать.
   - Если б даже и идиот он был, что ж, он поумнеет оттого, что его назовут идиотом?
   Корнев молчит, погрузившись в чтение.
   - Если не поумнеет, то отстанет, - бросит за него Рыльский.
   - Или в морду даст? - пустит со своего места Семенов.
   - Испугал!
   - А вот назови меня...
   Рыльский весело смеялся.
   - Ну, а если два человека назовут тебя идиотом. Тоже в морду дашь?
   - Дам, конечно.
   - Ну, а три?..
   - Хоть десять.
   Корнев отрывается от чтения и говорит мягким, ласковым голосом:
   - Если бы ты встретил неприятеля, мой друг, ты что бы сделал? - Он делает свирепое лицо. - Приколол бы, ваше превосходительство. - А если ты десять неприятелей встретил? - Приколол бы! - Мой друг, разве ты можешь десять человек приколоть? Подумай хорошенько. - Так точно, не могу.
   Корнев меняет тон и говорит наставительно:
   - Солдат и тот понял.
   - Так ведь то солдат, - поясняет Рыльский, - а он сын полковника... Вот, погоди, подрастет он, один всю Европу приколет.
   - Ах, как остроумно! - говорит Семенов.
   В числе карташевской партии, между прочим, были Вервицкий и Берендя. Они сидели на одной скамейке и дружили, хотя по виду дружба их была очень оригинальна: друзья постоянно ссорились.
   Вервицкий был широкоплечий блондин, с голубыми глазами, с круглым лицом, с грубым, сиплым голосом, сутуловатый, с широкими плечами.
   Берендя, или Диоген, как называл его язвительно Вервицкий, худой, высокий, ходил, подгибая коленки, имел длинную, всегда вперед вытянутую шею, какое-то не то удивленное, не то довольное лицо, носил длинные волосы, которые то и дело оправлял рукой, имел желто-карие лучистые глаза и говорил так, что трудно было что-нибудь разобрать.
   Главным недостатком Беренди Вервицкий считал его глупость. Он этим и донимал своего друга.
   Надо отдать справедливость, Вервицкий умел подчеркнуть глупость друга. Когда он, бывало, вытянув шею, подгибая коленки, шел, стараясь изобразить Берендю, класс умирал от смеха. В мастерской передаче Вервицкого так ясно было, что Берендя действительно глуп. А еще яснее это было, когда Берендя вступал в спор.
   Рот только откроет Берендя, а уж Вервицкий упрется на локоть, уставится в друга и с наслаждением слушает. Берендя с какой-то особой манерой откинется, вытянет длинные ноги и, устремив в пространство свои лучистые глаза, начнет, поматывая головой, длинную речь. Слушает Вервицкий, слушает и начнет сам поматывать головой, потом скосит немного глаза, на манер Беренди, что-то зашепчет себе под нос и кончит тем, что и сам расхохочется, и в публике вызовет смех.
   Сбитый с позиции, Берендя обрывался и бормотал:
   - Мне кажется странно, право, такое отношение...
   Остальное исчезало в какой-то совершенно непонятной воркотне и в поматывании головой.
   - Дурак ты, дурак, - говорил в ответ Вервицкий, с искренним сокрушением, качая головой. - И всегда будешь дурак, хоть сто лет живи... Вот так и будешь все мотать головой, на кладбище повезут, и то мотать будешь, а о чем - так и не разберет никто.
   - Ну, что ж, это очень грустно, - говорил Берендя.
   - А ты думаешь, весело? - перебивал своим сиплым голосом Вервицкий.
   - Очень грустно... очень грустно... - твердил Берендя.
   - Тьфу! Противно слушать... не только слушать, смотреть.
   - Очень грустно... очень грустно...
   - И думает, что очень умную вещь говорит.
   Такие стычки не мешали, однако, друзьям вместе готовить трудные уроки, ходить друг к другу в гости, поверять свои тайны и понимать друг в друге то сокровенное, что ускользало от наблюдения толпы, но что было в них и искало сочувствия.
   Бывало, излившись друг перед другом, друзья ложились вместе на одну кровать, в загородной квартире Беренди, в доме мещанки, у которой Берендя снимал комнату со столом и самоваром за двенадцать рублей в месяц. Берендя то начинал острить на свой счет, и тогда друзья хохотали до слез. А то вставал, вынимал скрипку и, смотря своими лучистыми глазами в зеленые обои своей комнаты, начинал играть. Чувствительный Вервицкий присаживался к окну, подпирал подбородок рукой и задумчиво смотрел в окно.
   Время летело, скучный урок лежал нетронутым, наступали сумерки, темная ночь охватывала небо и землю, охватывала душу сладкой истомой, и было так хорошо, так сладко и так жаль чего-то.
   А на другой день рассердится, бывало, Вервицкий и бесцеремонно начнет пред всем классом черпать доводы о глупости Беренди из тех же сокровенных сообщений, которые делал ему приятель накануне. Вспыхнет, бывало, покраснеет Берендя и забормочет, заикаясь, что-то себе под нос.
   А Вервицкого еще больше подмывает:
   - Ба-ба-ба! Ба-ба-ба! Пошел пилить! Ты говори прямо: я наврал? ты не говорил?
   И как ни отделывался Берендя, а в конце концов, поматывая головой и пощипывая свою пробивающуюся бородку, едва внятно лепетал:
   - Ну, говорил...
   - А зачем же ты сразу забормотал так, как будто я сам все выдумал? Вот это и подлость у тебя, что ты все: туда-сюда... туда-сюда... как змея головой, когда уж ей некуда деваться...
   И Вервицкий впивался в друга, а друг, под неотразимыми доводами, только молчал, продолжая поматывать головой.
   - Что?! Замолчал!!
   Кличку Диогена Берендя получил при следующих обстоятельствах.
   - Мы изучаем Диогена, - однажды философствовал он, - и говорим, что он мудрец. Но если я полезу в бочку, буду со свечой искать человека... меня, по крайней мере, посадят в сумасшедший дом.
   - И посадят когда-нибудь, - уверенно ответил Вервицкий. - Ты, знаешь, напоминаешь мне метафизика из басни. Ты хочешь непременно своим умом до всего дойти, а ума-то не хватает: и выходит - веревка вервие простое...
   - По-позволь...
   - Не позволю: надоел и убирайся к черту.
   - Как угодно... я только хотел сказать, что ту-ту-тут неладно... кто-нибудь из нас дурак - или Диоген, или мы...
   - Ты дурак.
   - Я утешаю себя, что, явись вот перед тобой сейчас Диоген, - тебе ничего не осталось бы, как и его назвать дураком.
   - Ну, хорошо. Теперь, когда я захочу тебя выругать дураком, я буду тебе говорить: "Диоген". Хорошо?
   - Мне очень приятно будет...
   - Ну, и мне приятно будет.
   Так и осталась за Берендей кличка Диоген.
   Выдавались иногда дни, когда между партиями Корнева и Карташева водворялся род перемирия. Тогда Корнев и Карташев точно сбрасывали свои боевые доспехи и чувствовали какое-то особенное влечение друг к другу.
   Один из таких дней подходил к концу. Последний урок был математика. Оставалось четверть часа до звонка. Учитель математики, маленький, с белым лицом и движениями, напоминавшими заведенную куклу, кончил объяснение и сел за стол. Он наклонил голову к журналу, понюхал фамилии всех учеников и произнес голосом, от которого заранее становилось страшно:
   - Корнев.
   Корнев побледнел и, перекосив, по обыкновению, лицо, пошел к доске.
   Математика не давалась ему. В этом отношении перевес был на стороне Карташева, который хотя и не делал ничего, но все-таки держался на спасительной тройке. Корнев пытался доказывать теорему голосом человека, который твердо убежден, что он ничего не докажет, да и не дадут ему доказать.
   - Возьмем треугольник ABC и наложим на треугольник DEF так, чтобы точка А упала в точку D.
   Учитель слушал и в то же время внимательно, с любопытством бегал глазами по лицам учеников.
   Яковлев, первый ученик, молча поднял брови. Рыльский досадливо опустил глаза. Долба с сожалением смотрел в сторону, а один ученик, Славский, не утерпел и даже искренно чмокнул губами.
   - Как же вы это сделаете, чтоб точка А попала в точку D? - спросил учитель, смотря в то же время в лица учеников.
   - Наложу так...
   Наступила пауза. Учитель вытянул шею и внушительно сухо сказал:
   - У вас, Корнев, выражения совершенно не математические.
   - Я не способен к математике, - ответил Корнев, и раздраженное огорчение зазвучало в его голосе.
   Учитель не ожидал такого ответа и, недоумевая, обратился к нему:
   - Ну, так оставьте гимназию...
   - Я себе избрал специальность, в которой математика ни при чем...
   - Меня ни капли не интересует, какую вы специальность себе избрали, но вас должно интересовать, я думаю, то, что я вам скажу: если вы не будете знать математики, то вам придется отказаться от всякой специальности.
   - А если я не способен?..
   - Нечего и лезть...
   По коридору уже несся звонок.
   Учитель собрал тетради, пытливо заглянул в глаза Корневу и, сухо поклонившись классу, вышел своей походкой заведенной куклы.
   - Охота тебе с ним вступать в пререкания? - обратился к нему с упреком Рыльский.
   - Да ведь пристает...
   - Ну и черт с ним. Человек мстительный, требовательный, только создашь такие отношения...
   - Черт его знает, обидно стало: я, главное, знаю, чего ему хочется. Чтоб я сказал, что вот будем вращать до тех пор, пока вершина А совпадет с вершиной D...
   Рыльский, Долба и Дарсье удивленно смотрели на Корнева.
   - Если знал, зачем же ты не сказал?
   - Да когда же я в этом смысла не вижу.
   - Ну, уж это... - махнул рукой Рыльский и засмеялся.
   Рассмеялся и Долба.
   - Нет, ты уж того...
   - Ну, какой смысл, объясни?! - вспыхнул Корнев.
   - Да никакого, - сухо смерил его глазами Рыльский, - а экзамена не выдержишь...
   - Ну и черт с ним...
   - Разве, - проговорил пренебрежительно Рыльский.
   - Я, собственно, совершенно согласен с Корневым, - вмешался Карташев, не все ли равно сказать: будем вращать или наложим.
   - Ну, и говорите на здоровье. Станьте вот перед этой стенкой и пробивайте ее головой.
   - Эка мудрец какой, подумаешь, - возразил Корнев, раздумчиво грызя ногти.
   - Вот тебе и мудрец... Вечером у тебя?
   - Приходите...
   Дальше всех по одной и той же дороге было Семенову, Карташеву и Корневу.
   Когда они дошли до перекрестка, с которого расходились дороги, Корнев обратился к Карташеву:
   - Тебе ведь все равно: пойдем со мной.
   Карташев обыкновенно ходил с Семеновым, но сегодня его тянуло к Корневу, и он, не смотря на Семенова, сказал:
   - Хорошо.
   - Идешь? - спросил отрывисто Семенов, протягивая руку, и сухо добавил: - Ну, прощай.
   Карташев постарался сжать ему как можно сильнее руку, но Семенов, не взглянув на него, попрощался с Корневым и быстро пошел по улице, маршируя в своем долгополом пальто, выпячивая грудь и выпрямляясь, точно проглотил аршин.
   - Вылитый отец, - заметил Корнев, наблюдая его вслед. - Даже приседает так, хотя воображает, вероятно, что марширует на славу.
   Карташев ничего не ответил, и оба шли молча.
   - Послушай, - начал Корнев, - я тебя, откровенно сказать, не понимаю. Ведь не можешь же ты не понимать, что вся та компания, которой ты окружил себя, ниже тебя? Я не понимаю, какое удовольствие можно находить в общении с людьми, ниже тебя стоящими? Ведь от такого общества поглупеть только можно... Ведь не можешь же ты не понимать, что они глупее тебя?
   Корнев остановился и ждал ответа. Карташев молчал.
   - Я положительно не могу понять этого, - повторил Корнев.
   Карташев сам не знал, что ответить Корневу. Согласиться, что его друзья глупее его, ему не позволяла совесть, а вместе с тем слова Корнева приятно льстили его самолюбию.
   - А я тебя не понимаю, - мягко заговорил Карташев, - твоей, да и всех вас резкости со всеми теми, кого вы считаете ниже себя...
   - Например?
   - Да вот хотя с Вервицким, Берендей, Мурским...
   - Послушай, да ведь это же окончательные дураки.
   - Но чем же они виноваты? А между тем они так же страдают, как и другие. Ты бросишь ему дурака и думать забыл, а он мучится.
   - Ну, уж и мучится.
   - И как еще!.. Да я тебе откровенно скажу про себя: другой раз вы мне наговорите такого, что положительно в тупик станешь: может, действительно дурак... Тоска такая нападает, что, кажется, лег бы и умер.
   - Да и никогда тебя дураком и не называл никто; говорили, что ты... ну, не читаешь ничего... Ведь это ж верно?
   - Собственно, видишь ли, я читаю и много читал, но только все это как-то несистематично.
   Корнев усиленно грыз ногти.
   - Писарева читал? - спросил он тихо, точно нехотя.
   - И Писемского читал.
   - Не Писемского, а Писарева. Писемский беллетрист, а Писарев критик и публицист.
   "Беллетрист", "публицист" - всё слова, в первый раз касавшиеся уха Карташева. Его бросило в жар, ему сделалось стыдно, и уж он открыл было рот, чтобы сказать, что и Писарева читал, как вдруг передумал и грустно признался:
   - Нет, не читал.
   Искренний тон Карташева тронул Корнева.
   - Если хочешь, зайдем - я дам тебе.
   - С удовольствием, - согласился Карташев, догадываясь, что Писарев и был тот источник, который вдохновлял Корнева и его друзей.
   - Странная вещь, - говорил между тем Корнев. - Говорят, твоя мать такая умная и развитая женщина - и не познакомила тебя с писателями, без знания которых труднее обойтись образованному человеку, чем без классического сухаря...
   - Моя мать тоже против классического образования. Я теперь вспоминаю, она мне Писарева даже предлагала, но я сам, откровенно говоря, все как-то откладывал.
   - Не могла ж она не читать... Вы какие журналы получаете?
   - Мы, собственно, никаких не получаем.
   - Ведь вы богатые люди?
   Карташев решительно не знал, богатая женщина его мать или нет, и скорее даже был склонен думать, что никакого богатства у них нет, потому что и дом и именье были заложены, но ответил:
   - Кажется, у матери есть средства.
   - У нас ничего нет. Только вот что батька заработает. Мой отец в таможне. Но хотя там можно, он ничего не берет, - это я знаю, потому что у нас, кроме двух выигрышных билетов, ничего нет. Родитель молчит, но мать у меня из мещанок, жалуется и не раз показывала.
   Голос Корнева звучал какой-то иронией, и Карташеву неприятно было, что он так отзывается о своей матери.
   Они подошли к высокому белому дому, в котором помещалась женская гимназия, как раз в то время, когда оттуда выходили гимназистки.
   В самой густой толпе учениц, куда, как-то ничего не замечая, затесались Карташев и Корнев, Корнева окрикнула стройная гимназистка лет пятнадцати.
   - Вася! - проговорила она, сверкнула своими небольшими острыми глазками и весело рассмеялась.
   - А-а! - ответил небрежно Корнев. - Наше вам.
   - Ну, довольно, довольно...
   - Сестрица, - отрекомендовал пренебрежительно Корнев, обращаясь к Карташеву.
   - Вот я маме скажу, какой ты невежа, - ответила гимназистка, вспыхнув и покраснев до волос. - Разве так знакомят?
   Карташев залюбовался румянцем девушки и, встретившись с ней глазами, сконфуженно снял шапку.
   - Ах, скажите пожалуйста! - прежним тоном сказал Корнев. - Ну познакомьтесь... Сестра... Карташев...
   - У вас есть сестра?
   И едва Карташев успел ответить, она засыпала его вопросами: так же ли он груб с своими сестрами? так же ли от него мало толку? так же ли он никуда с ними ходить не хочет и такие же ли у него друзья, которые всё читают какие-то дурацкие книжки и никого знать не хотят?
   - Поехали, - сказал Корнев и стал грызть ногти.
   Карташев, идя с сестрой Корнева, сделал новое открытие, а именно, что он образцовый брат, хотя Зина и не скупилась ему на упреки. Приняв это к сведению, он стал выгораживать, как мог, своего товарища и уверять, что все это ей только кажется.
   - Пожалуйста, не трудись, - перебил его Корнев. - Все, что она говорит, одна чистая правда, но дело в том, что я не желаю быть другим...
   - Видите, какой он...
   И, посмотрев на брата, топнув ногой, прибавила:
   - У-у, противный!
   Она отвернулась. Карташев смотрел на ее каштановые, небрежной волной выбившиеся волосы, так мягко оттенявшие нежную кожу ее белой шеи. Огонь пробегал по нем, и он страстно думал, что, если б у него была такая сестра, он молился бы на нее богу.
   Она встретила его взгляд, и он испугался, как бы она не прочла его мыслей. Но она не только не прочла, но смотрела на него ласково и шла совсем близко около него. От мысли ли, что она ничего не заметила, от чего ли другого, но Карташев чувствовал себя как-то особенно хорошо и легко. Маня, еще три года назад овладевшая его фантазией, сразу стушевалась перед этой ослепительной, мягкой, женственной девушкой.
   Что Маня? Что он, собственно, любил в ней? - думал он и радовался, что Маня тает там где-то, в его сердце и уступает свое место чему-то более жгучему и определенному, чем какая-то заоблачная идиллия. Маня, которую он, вероятно, и не увидит больше, а эта шла рядом с ним, и он чувствовал ее так, словно ступала она не по мостовой, а прямо по его сердцу.
   Они вошли в калитку небольшого чистого, обсаженного акациями двора, прошли двор и в углу его между скамьями пробрались к подъезду.
   Из маленькой передней виднелась гостиная, большая, но невысокая комната, вправо из передней дверь вела в комнату Корнева, а влево была дверь в домашние комнаты. Корнев, раздевшись, указывая рукой, проговорил:
   - Милости просим...
   Карташев, неловко оправлявший свой испачканный мундир и растрепанные волосы, только что было собирался шагнуть в комнату Корнева, как из левой двери вышла маленькая сморщенная женщина, в которой Карташев сейчас же узнал мать Корнева.
   - А-а, - произнес Корнев, - ну вот... маменька, еще мой товарищ, Карташев.
   - Очень приятно, очень приятно... Я вашего батюшку видала, бывало, в соборе в царские дни... в орденах... Ваш-то батюшка меня-то уж, конечно, может, и не видел... Куда уж нам! мы люди маленькие...
   - Ах, маменька, уж вы начинаете, - вспыхнула сестра Корнева.
   Мать Корнева как-то испуганно поджала губы, морщинки сбежались на ее лице, и она огорченно ответила:
   - Что ж, нельзя и род свой вспомянуть?
   - Все это неважно, - перебил Корнев. - Род ваш отличный, и никто от него и не думает отказываться, а ежели бы вот к тому же кофейку, так и ручку даже можно поцеловать.
   - Ох ты, мой голубчик! - проговорила мать и, обратившись к Карташеву, весело спросила: - Ну, видали вы кого лучше? - и, сделав добродушно-лукавое лицо истой хохлушки, она подняла руку по направлению к сыну.
   Карташев, как очарованный, смотрел на эту обворожившую его простоту и готов был, если б не стыдно только было, поцеловать эту сморщенную маленькую добрую женщину.
   - Да ей-богу же, поцелую, - сказала мать Корнева и, обняв Карташева, поцеловала его в лоб.
   Карташев так покраснел, что покраснели и мать и сестра, которая даже захлопала в ладоши.
   - Это мой! - говорила мать, положив руку на плечо Карташеву. - Тих усих соби бери, а ций такий же дурень, як ты. Хоть ему голову всунь, не откусит.
   Подали кофе, и, несмотря на неоднократные попытки Корнева, Карташев так и не уединился с ним, а все время оставался с его семьей. Только перед самым уходом он зашел к нему в комнату и взял два тома Писарева.
   - Довольно покамест, прочтешь, еще дам.
   - Ну, отлично.
   - Смотрите ж, приходите, - сверкнула ему своими жгучими глазами сестра. - И не к Васе, а к нам.
   - К нам, к нам, - кричала вдогонку мать.
   Карташев блаженно улыбался, поворачивался и, энергично срывая с головы шапку, все кланялся и кланялся.
   - Вот, Вася, первый твой товарищ, который действительно симпатичный, решительно сказала сестра.
   - Да, он ничего себе, - согласился Корнев.
   - У него сердце, как на ладонце, ото друг, а твой Долба только и глядит, як тый вивк, по сторонам... Рыльский важный: кто его знае, що там в середке у него.
   - И красивые глаза у него...
   - Влюбись, тебе недолго.
   - Да уж скорее, чем в твоего Рыльского.
   И сестра сделала капризную, пренебрежительную гримасу.
   - Ну, ну, деточки... раночки, раночки.
   А Карташев шел, точно волна его несла: он думал о сестре Корнева, целовал ее волосы, шею, называл уменьшительными именами и сильнее прижимал к своему боку два аккуратных томика Писарева. Все было хорошо - и новое знакомство, и сестра Корнева, и Писарев. Сегодня же он постигнет премудрость, уже у него этот ключ знания того, что дает такую силу словам Корнева. И опять его мысли возвращались к сестре Корнева, и опять она смотрела на него, и он весь замирал под охватывающим его волнением.
   Ах, если б волшебной силой можно было разорвать все путы, броситься к ней и сказать: "Я люблю тебя, я твой до конца жизни! Видеть тебя, смотреть в твои глаза, целовать твои волосы - вот все счастье, вся радость моей жизни".
   Карташев вспомнил, как она переходила дорогу, вспомнил маленький след, отпечатлевшийся на земле от ее новенькой резиновой калоши, и его и к следу ее потянуло так, что он сам не знал, что сильнее отпечатлелось в его сердце - этот ли след или - вся она, отныне царица и мучительница его сердца.
   III
   МАТЬ И ТОВАРИЩИ
   Дома Карташев умолчал и о Писареве, и о семействе Корнева. Пообедав, он заперся у себя в комнате и, завалившись на кровать, принялся за Писарева.
   Раньше как-то он несколько раз принимался было за Белинского, но тот никакого интереса в нем не вызывал. Во-первых, непонятно было, во-вторых все критика таких сочинений, о которых он не слыхал, а когда спрашивал мать, то она говорила, что книги эти вышли уже из употребления. Так ничего и не вышло из этого чтения. С Писаревым дело пошло совсем иначе: на каждом шагу попадались знакомые уже в речах корневской компании мысли, да и Писарев усвоялся гораздо легче, чем Белинский.
   Когда Карташев вышел к чаю, он уже чувствовал себя точно другим человеком, точно вот одно платье сняли, а другое надели.
   Принимаясь за Писарева, он уже решил сделаться его последователем. Но когда начал читать, то, к своему удовольствию, убедился, что и в тайниках души он разделяет его мнения. Все было так ясно, так просто, что оставалось только запомнить получше - и конец. Карташев вообще не отличался усидчивостью, но Писарев захватил его. Места, поражавшие его особенно, он перечитывал даже по два раза и повторял их себе, отрываясь от книги. Ему доставляла особенно наслаждение эта вдруг появившаяся в нем усидчивость.
   Иногда он наталкивался на что-нибудь, с чем не соглашался, и решал обратить на это внимание Корнева. "Что ж, что не согласен? Сам Писарев говорит, что не желает слепых последователей".
   Карташев чувствовал даже удовольствие от мысли, что он не согласен с Писаревым.
   "Наверно, Корневу это будет неприятно", - думал он.
   На другой день под предлогом нездоровья он не пошел в гимназию, следующий день был воскресенье, а когда в понедельник он наконец отправился в класс, то уж оба томика Писарева были исправно прочитаны.
   От матери не скрылось усиленное чтение сына, и она, войдя к нему в кабинет, некоторое время смущенно рассматривала книгу.
   Карташев внимательно наблюдал ее.
   - Ты читала? - спросил он.
   - Откуда ты взял? - спросила, в свою очередь, мать.
   - У товарища одного: Корнева.
   - Читала, - сказала мать и задумалась. - Я хотела, чтоб ты позже познакомился с этой книгой.
   - Я и так почти единственный в классе, который не читал Писарева. Я думаю, и тебе неприятно, чтоб твой сын, как дурак, мигал и хлопал глазами, когда другие говорят умные вещи...
   - Мне, конечно, это неприятно, но мне еще неприятнее было бы, если б мой сын, как дурак, повторял чужие слова и мысли, не будучи в силах сам критически к ним отнестись.
   Карташев, ничего не говоря, подошел к своему столу и взял исписанный лист бумаги.
   - Прочти... это тебе покажет, умею ли я критически относиться к тому, что читаю.
   - Это что?
   - Это выписаны места, с которыми я не согласен.
   Заметки были вроде следующего:
   "Я не могу согласиться насчет музыки, - он любил сигары, а я музыку".
   Мать подавила улыбку и проговорила:
   - Читай.
   - Знаешь, Корнев сказал: "Как это у тебя такая умная и развитая мать и до сих пор не дала тебе Писарева".
   Карташев любовался исподтишка смущением матери и ждал ее ответа.
   - Корневу мать дала?
   - Нет... У Корнева мать простая совсем.
   - Ты видел ее?
   - Я вот заходил, когда книги брал у него.
   - Кто ж у него еще?
   - Сестра есть.
   - Большая?
   - Лет пятнадцати, верно.
   - Учится?
   - Да, в гимназии. Мы ее и встретили возле гимназии, когда шли... Вот Зина жалуется на меня, а посмотрела бы на Корнева...
   - Что ж, он обижает сестру?
   - Не обижает, а воли ей над собой не дает.
   - А над тобой кто ж волю дает?
   - Ну-у...
   - Что ж, Корнев и к тебе станет ходить, или ты только к нему?
   Карташев сдвинул брови.
   - Я его не звал.
   - В обществе, по крайней мере, принято, что раз ты бываешь, то и у тебя должны бывать.
   - Какое ж мы общество?
   - Да уж раз вам дело до Писарева, значит, вы взрослые.
   - Писареву все равно, будут ли люди соблюдать разные такие житейские церемонии или нет, - усмехнулся Карташев.
   - Вот ты как! Ну, а все-таки я бы тебя попросила - пока ты у меня в доме, бывать только у тех, кто и тобой не пренебрегает.
   - Да за что же ему мной пренебрегать?
   - А в таком случае зачем же он к тебе не идет? Ты уж не маленький и должен понимать, что самолюбие выше всего: раз позволишь себе наступить на ногу - и конец, - на тебя всегда будут сверху вниз смотреть.
   - Да я уверен, что он и придет ко мне.
   - Посмотрим.
   После первых двух томов Писарева Карташев прочел еще несколько других, заглянул в Добролюбова, просмаковал введение Бокля, читал Щапова и запомнил, что первичное племя, населявшее Россию, было курганное и череп имело субликоцефалический.
   Отношения Корнева и Карташева изменились: хотя споры не прекращались и носили на себе все тот же страстный, жгучий характер, но в отношения вкралось равенство. Карташева стала приглашать партия Корнева на свои вечера: Карташев потянул за собой и свою компанию. Даже Семенов примирился, бывал на чтениях и убедился, что там не происходит ничего, за что могло бы последовать исключение кого бы то ни было из гимназии.