- Да, конечно...
   - А вот ты в своей статье и не подчеркнул этого... Есть и еще очень скверная сторона здесь. Художественная форма очень капризная вещь: удается не то, что хочешь, а то, что выходит; ведет, следовательно, форма, а не суть. И еще: художественно ты можешь воспроизвести то, что видел; положим, но то, что ты слышал, например, тебе не удается облечь в художественные формы, - ты бросаешь, а между тем, может быть, слышанное по содержанию гораздо важнее наблюденного. Опять содержание гибнет из-за формы. А между тем жизнь не форма, и за каждое предпочтение формы перед сутью приходится дорого платить. Вся задача людей, все их развитие сосредоточено на том, чтобы по возможности расширять формы жизни, - это мерило цивилизации: у китайца под формой все протухло, тина, болото... У американца жизнь бьет ключом. Больше можно сказать: форма - мерило силы народной, и преобладание ее над сутью - бессилие народа. Литература и должна разбивать эти мешающие жить формы. И что ж? Она же сама, этот, так сказать, таран рутины сам превратился в такую рутину, что современному русскому живому, умному человеку, не обладающему этой формой, приходится, не раскрывши, что называется, рта, являться и сходить с подмостков жизни... А между тем это живое слово необходимо. В прежнее время без пара, электричества, без этих страшных рычагов цивилизации там, может быть, и можно было дожидаться сочетания и содержания и формы, а теперь... когда выпячивает и с боков и снизу... когда чуть не караул впору кричать, сидеть и ждать златокудрого Аполлона может только какая-нибудь Коробочка или идиот, довольный тем, что он освободил себя от обязанности давать отчет за свои благоглупости. Наше время машин и механики, время прозы, ремесленное время, время усиленной грязной работы с засученными рукавами, время ума, а не время тонкостей маркизов и помпадурш, и литература должна быть на высоте. Не форма ее задача, а простым человеческим языком объяснение смысла этой работы, направление к цели, ободрение работников, подготовка и воспитание этих работников, которые бы полюбили свою работу, умели бы умирать за нее, а не придумывать разные отговорки в пользу сытого брюха... "семья, семья...". Так не женись, черт тебя побери, если нельзя найти другой семьи!
   - Видишь ты, я указал...
   - Бледно!! Это должно выпятиться так, чтобы слова из бумаги лезли.
   - Да, пожалуй...
   Последнюю фразу Корнев проговорил уже во дворе, в том углу его, где стоял стол, застланный чистой скатертью. Он снял фуражку и, положив ее на стол, сам сел в кресло.
   - Сам идет? - спросила озабоченно Анна Степановна, показавшаяся в дверях.
   - Идет, - рассеянно ответил сын. - Зайдет, вероятно, к приятелю своему Жану. - Корнев раздраженно кончил: - Да что вы, маменька, пугаете сами себя; точно в самом деле зверь какой идет. Человек никогда вам резкого слова не сказал, а вы его боитесь, точно вот он схватит сейчас палку и пойдет бить посуду.
   - Ох, боюсь, - ответила Анна Степановна и, комично сморщившись, посмотрела на сына и племянника и весело рассмеялась. - До смерти боюсь... Так затрепыхается, заколотится в середке, ноги подкосятся... Ей-богу.
   Калитка скрипнула, и вошел Карташев.
   - О-о! Мой! - просияла Анна Степановна, и, когда Карташев подошел, она обняла его и, подмигивая, проговорила: - Ось як.
   Карташев присел к столу и был рад, когда на него перестали обращать внимание. Облокотившись на локоть, он под разговор Корнева с братом задумался, и его сердце тревожно билось, что Корнева теперь с Рыльским и, вероятно, не скоро заглянет сюда: лучше было бы пойти прямо на бульвар. Может быть, она обрадовалась бы его приходу. Карташев вздохнул.
   - Ох, тяжко жить! - ласково заметила Анна Степановна, кладя руку на мягкие волнистые волосы Карташева.
   Корнев уже несколько раз поглядывал на приятеля. За последнее время он начинал чувствовать какую-то особенную симпатию к Карташеву.
   - Ты что это в самом деле? - спросил он.
   - Устал, - ответил смущенно Карташев и, отгоняя от себя свои мысли, спросил: - Ну что? решил ехать с нами?
   - Куда это? - поинтересовался двоюродный брат Корнева.
   - К ним... в деревню, - ответил Корнев.
   - Ты что ж, едешь?
   Корнев озабоченно посмотрел на мать. Анна Степановна только вздохнула.
   - Не решил еще.
   - Отчего ж тебе не ехать? - спросил его брат. - Деревня...
   Но Карташев перебил его:
   - В деревне так интересно.
   Студент ждал, что он еще скажет.
   - Наши хохлы такие симпатичные, оригинальные... Когда узнаешь их - их нельзя не полюбить. А степи наши... Сначала они никакого впечатления не производят, но постепенно так привязываешься к ним, как к человеку. Знаешь, этот простор, одиночество степи... и ты один...
   "Один!" - охватило Карташева с щемящей болью и сильнее потянуло в степь.
   Он вздохнул всей грудью.
   - А осенью в степи!.. Небо синее, синее... воздух прозрачный, неподвижный... видно на десятки верст: только скирды да где-нибудь стадо овец, да орел на скирде... спокойно... тихо... так и кажется, что степь спит... дышит...
   - Не храпит? - добродушно улыбнулся Корнев и посмотрел на брата. Карташев сконфуженно провел рукой по лицу и тоже улыбнулся.
   - Смейся, а если бы поехал...
   - В деревне есть что посмотреть, - сосредоточенно, избегая Карташева, заговорил студент. - Как разворачивают "Отечественные записки" эту деревню... Успенский, Златовратский - какая прелесть!
   - Немножко скучно только, - вставил Корнев. - У Успенского и Златовратского хоть талантливо, а у других уж так серо...
   - Ну можно ли так говорить? - вспыхнул студент. - Тебе серо читать, а им жить в этом сером надо. Что ж, оно само посветлеет, если мы от него отворачиваться станем? Разве удовольствия искать в таком чтении? Материал здесь важен, и всякий хорош, лишь бы верный был. В этом отношении "Отечественные записки" и ставят вопрос в том смысле, в каком я выше говорил, - никакой формы не надо, суть давай, - потому что речь здесь идет о решении самой насущной в жизни государства задачи. Здесь нечего разводить эстетику: нужно знание... Для человека с хорошими мозгами в деревне первая пища.
   - Да нет... что ж? я, собственно, поехал бы, - согласился Корнев и покосился на вошедшую мать.
   Анна Степановна покачала головой.
   - Да уж поезжай, - вздохнула она и, обратившись к Карташеву, спросила: - Где-то моя коза? Вы не бачили часом?
   Сердце Карташева екнуло, и он ответил, стараясь придать своему голосу свободный тон:
   - Она на бульвар ушла.
   - Вертит тому Рыльскому голову, - покачала головой Анна Степановна. - И в кого она уродилась.
   - Не в вас? - спросил племянник.
   - Не знаю, я и молодой не була...
   Анна Степановна скользнула взглядом по сыну и закончила:
   - Так сразу на своего наскочила.
   - А за ним уж и весь свет пропал?
   Анна Степановна только подняла подбородок и добродушно махнула рукой.
   Корнева с Рыльским возвращались с бульвара, пропустив далеко вперед Семенова с хозяйской дочкой. Долба еще на бульваре отстал, встретив какого-то знакомого.
   - Слушайте, Рыльский, как вам нравится Аглаида Васильевна? - спрашивала своего спутника Корнева.
   - Умная баба, ловко за нос водит своего сына.
   - Знаете, я не понимаю Карташева: в нем какая-то смесь взрослого и мальчика.
   - Я думаю, в этом и выражается ее влияние: она давит его и умом, и сильным характером.
   Корнева весело рассмеялась и проговорила:
   - Посмотрите на Семенова, как он тает.
   Смеялась ли Корнева, сердилась - все у нее выходило неожиданно, всегда искренне и непринужденно.
   Рыльский взглянул на Семенова и усмехнулся.
   - Семенов! - позвала Корнева.
   Семенов оглянулся, сразу собрался и деловито зашагал к отставшим.
   - Вам нравится ваша дама? - тихо спросила Корнева, когда он подошел к ней.
   - Вот дурища! - весело, по секрету сообщил Семенов. Все трое фыркнули. - Я".
   - Идите, идите...
   Семенов зашагал назад к своей даме.
   Корнева и Рыльский опять пошли вдвоем.
   - Слушайте, отчего мне так весело? А вам весело?
   Рыльский ответил сначала глазами и потом прибавил:
   - Весело.
   Корнева пытливо заглянула в его глаза и произнесла с набежавшим вдруг огорчением:
   - Мне все кажется, что вы шутите, а на самом деле думаете совсем другое.
   - Я говорю, что думаю.
   Корнева наблюдала Рыльского. Рыльский делал вид, что не замечает, и серьезно провожал глазами встречавшихся гуляющих.
   - Отчего, когда я хочу на вас сердиться, - я не могу. Пожалуйста, не думайте: я ужасно чувствую вашу самонадеянность и презренье ко всем. Иногда так рассержусь, вот взяла бы вас и побила.
   Она рассмеялась.
   - А посмотрю на вас... и все пропадет. Ведь это не хорошо... правда?
   - Что не хорошо? - спросил Рыльский.
   Они вошли под тень акаций.
   На них пахнуло сильным ароматом цветов.
   - Ах, как хорошо пахнет, - сказала Корнева.
   Рыльский подпрыгнул и сорвал белую кисть цветка.
   - Дайте...
   Она оглянулась и, пропустив свидетелей, прикрепила цветок у себя на груди. Она прикрепляла и смотрела на цветок, а Рыльский смотрел на нее, пока их взгляды не встретились, и в ее душе загорелось вдруг что-то. Она закрыла и открыла глаза. Ее сердце сжалось так, будто он, этот красавец с золотистыми волосами и серыми глазами, сжал ее в своих объятиях.
   Она пошла дальше, потеряв ощущение всего; что-то веселое, легкое точно уносило ее на своих крыльях.
   - Ах, я хотела бы... - вздохнула она всей грудью и замерла.
   Нет, нельзя передать ему, что хотела бы она унестись с ним вместе далеко, далеко... в волшебную сторону вечной молодости... Хотела бы вечно смотреть в его глаза, вечно гладить и целовать золотистые волосы.
   - Нет, ничего я не хочу... Я хотела бы только, чтобы вечно продолжалась эта прогулка...
   Но они уже стояли у зеленой калитки их дома. Сквозь ажурную решетку увидала она брата, спину уныло облокотившегося о стол Карташева и, оглянувшись назад, произнесла упавшим голосом:
   - Уже?
   Эхо повторило ее вздох в веселом дне, в залитой солнцем улице и понесло назад в ароматную тень белых акаций, в безмятежное синее море, в искристый воздух яркого летнего дня.
   После обеда компания отправилась кататься на лодках. Поехал и Моисеенко, соблазненный заездом на дачу Горенко, с которой он был знаком и которой интересовался. По поводу приглашения дочери хозяина Корнев было запротестовал, но Семенов энергично обратился к нему:
   - Ты молчи... понимаешь?
   Так как Семенова поддержала и Корнева, то Корнев только рукой махнул.
   Вервицкий тоже ехал и, сбегав домой, захватил на всякий случай с собой гитару и удочки. А Берендя принес скрипку.
   В гавани Вервицкий, вынув из кармана карандаш и книжку, как признанный уже писатель, приготовился записывать свои путевые впечатления.
   Это очень занимало и веселило компанию, пока приготовляли лодки.
   - Ты что же будешь записывать? - спросил Долба.
   - Так, что придется.
   - А уж написал что-нибудь?
   - Чистая...
   Наняли две лодки, так как одной, достаточно поместительной, не оказалось. Вопрос - кто где сядет - решился как-то сам собой. Карташев, избегая Корневой, как только она вступила в лодку, прыгнул в другую, за ним прыгнула Наташа, за ней Корнев, а за Корневым Моисеенко.
   - Ну-с, держитесь, только и видели нас! - крикнул весело Долба с своей лодки.
   Карташев сделал презрительную гримасу. Как опытный моряк, он сразу увидел, что их лодка ходче и парус больше. Но, чтоб найти себе в чем-нибудь утешение, он взял рифы, вследствие чего лодка Долбы обогнала его, Карташев сам сидел на руле.
   - Не подвезти ли? - раскланялись из первой лодки.
   Карташев молча злорадно посмотрел волнуясь от нетерпения. Пропустив первую лодку, выехав уже в море, он с отданными рифами, с подтянутыми кливер и фокашкотами направил лодку в сторону от ехавших впереди. Лодка понеслась стрелой, сильно накренившись на левый бок, только не черпая воду, ныряя и описывая громадный полукруг.
   - Куда это они? - спросила Корнева, сидевшая рядом с Рыльским.
   Лодка Карташева на мгновение качнулась, круто стала против ветра, болтнулись паруса, и уже правым галсом понеслась наперерез второй лодке.
   - А красиво, - заметил Вервицкий.
   - Записывай скорей, - крикнул Рыльский.
   Лодка неслась и была совсем близко. Шум воды, точно кипевшей у ее носа, угрожающе усиливался.
   - Что ж это они, прямо на нас? - взволновался Вервицкий.
   Он схватился за борт и принялся делать отчаянные взмахи рукой, долженствовавшие указать Карташеву истинный путь.
   - Да, ей-богу, он опроки...
   Лодка Карташева пронеслась у самого носа их лодки: то, что называется у моряков, нос обрезала.
   - Ну, разошелся Карташев, - сердился Рыльский, - он теперь не успокоится, пока или нас, или их не перетопит.
   - Ей-богу, шалый какой-то, - сказал Долба, - не может, как люди.
   - Ну его к черту, поедем, господа, назад, - предложил Семенов.
   Карташев уже успел повернуть свою лодку и опять резал воду, направляясь на противников.
   - Послушай, мы не потопим друг друга? - спросил Корнев.
   - Ну!.. я ведь собаку съел...
   - Ну, съел так съел, - согласился Корнев и, оставив всякую заботу, продолжал разговор с Наташей и братом.
   Разговор вертелся на Горенко. Говорила больше Наташа, а кавалеры слушали: Моисеенко - потому, что речь шла о Горенко, Корнев - потому, что говорила Наташа.
   Карташев, почти налетев опять на лодку, круто повернул было, чтобы плыть рядом, но не рассчитал расстояния, и кончилось тем, что чужим парусом чуть было не выбросило Семенова в воду.
   Семенов, взбешенный, еще бледный от избегнутой опасности, властно закричал Карташеву:
   - Сумасшедший ты... Отнимите от него руль!
   И Семенов, красный, решительный, своими маленькими горящими, как угли, глазами впился в Карташева. На мгновение все поддались его команде. Только Наташа, сконфуженная, улыбалась и ласково смотрела на брата.
   - Ну, ты, отец командир, сокращайся, - пренебрежительно крикнул Корнев Семенову, - не утопили... Чего петушишься?
   - Садись, садись, - дернул Семенова Долба.
   - Да это черт знает что такое, - волновался Семенов, усаживаясь, сумасшедшее нахальство какое-то... Надоело жить - топи себя...
   Намек Семенова вызвал улыбку у всех. Семенов успокоился.
   Только Берендя ничего не понял и, довольный, что все благополучно кончилось, пробормотал:
   - Че-черт побери... если б опрокинули, я... я утонул бы.
   Он так глубокомысленно и серьезно вник в миновавшую опасность, лучистые глаза его так раскрылись и уставились, что все покатились со смеху.
   - Ти... ти... ти... отчего ж бы утонул? - спросил Вервицкий.
   - Ду... дурак, - обиделся Берендя, - я плавать не умею.
   И лодка опять задрожала от смеха.
   Неудача Карташева кончилась тем, что он должен был уступить руль лодочнику-греку, который, воспользовавшись удобным моментом и чувствуя за собой большинство, решительно отнял у него руль.
   Окончательно развенчанный, Карташев с горя полез на нос и, устроившись там за кливером так, чтобы его никто не видел, придумывал план мести всем: коварной изменнице и отныне своему заклятому врагу, Рыльскому, и Семенову, и даже лодочнику. Относительно Мани у него уж не было теперь никаких сомнений, теперь они сидели рядом, и это убеждало его, что он в отставке.
   Было из-за чего залезть за парус, страдать, сознавая глупость страдания, и поздно жалеть, что поехал.
   На лодке, где сидела Корнева, послышалось пение. Пел Долба. Его приятный, сильный и характерный голос хохла мелодично несся по воде.
   Все притихли и отдались очарованию пения и тихого, безмятежного вечера. Было часов восемь. Ветер совсем стихал. Солнце садилось и золотило своими лучами синюю даль моря. Море точно вздыхало от избытка безмятежного покоя. И воздух, и море, и небо там, на далеком западе, точно засыпали, утомленные, сладким сном. Запад как загорелся, так и горел, залитый огненной массой. Только ближе к горизонту, точно зажатый, сквозил клочок прозрачного золотисто-зеленого неба; точно вход туда, за пределы земли.
   Корнев засмотрелся в эту точку. Неожиданной волной вдруг хлынуло на него далекое прошлое. Точно какие-то таинственные двери этого далекого, милого детства вдруг отворились в этом клочке золотисто-зеленого неба и мягко звали в свою вечную даль. Прильнув к стеклу окна своей детской, он, опять мальчик, смотрит на это заходящее солнце, смотрит на сад, на целый лес других садов. Далеко за ними ярко горят в заходящих лучах окна какой-то башни. Что это за башня? Кто в ней живет? Давно зашло солнце, потухли окна волшебной башни, едва догорает розовая полоска на далеком западе, а он все не может оторваться от чарующего вида. Уже сонного укладывает его няня в кровать, но и в кровати долго еще мучит он свою старую няню трудными для нее вопросами, куда делась башня, и куда солнце ушло, и что за полоска там далеко, далеко так тоскливо светится в надвигающейся темной, пока еще прозрачной в вечернем сумраке, ночи.
   И старушка няня, как умеет, отвечает на трудные для нее вопросы: солнце спать ушло, полоска оттого, что солнышко дверь забыло затворить, принцессу заколдовал злой волшебник и посадил в башню. Он вырастет, убьет волшебника и уедет с принцессой в ту сторону, куда ушло солнышко, где так хорошо, что и сказать нельзя. Теперь и не помнит он, и что это за башня, и где это все было, и няни уже нет. А стоит, как живая, будто стоит там за дверьми его вечной детской, тихо возится и ждет, когда он приведет к ней заколдованную принцессу.
   Корнев вдруг очнулся, недовольно сдвинул брови и покосился на своего двоюродного брата.
   Ветер совсем стих. Паруса сердито хлопнули и опустились. Лодочники перебросились между собою несколькими греческими фразами и стали убирать паруса. Карташеву хотелось принять участие в уборке, но он был сердит на лодочника. Он равнодушным недружелюбным взглядом наблюдал, как тот возился, и не двинул пальцем. Когда лодочник, забравшись на нос, задевал его, он брезгливо, так, что лодочник замечал, сторонился от его загорелых, засученных рук, от его черной бороды, обветренных глаз и красной фески.
   Долба продолжал петь.
   Когда он кончил, Берендя заметил:
   - За... замечательно мелодичны малороссийские песни.
   - Типично... именно с оттенками хохла, - поддержал Рыльский.
   - Что? - спросил его с подъехавшей в это время лодки Корнев.
   Лодки поехали рядом.
   - Я говорю, типично поет он.
   - Да, - согласился Корнев.
   - И голос у вас выразительный какой, - сказала Наташа. - Спойте еще.
   - Еще? Что ж еще? Я принимаю похвалу только оттенку. Наши песни только тот споет так... чтоб передать душу хохляцкую... а наша душа в степи, в тоске по степи, когда ее нет... в удали казацкой... в любви, - есть дивчина, любит ее, сколько пустит, - нет - потопит свое горе и душу без думки, с размаху, так - только чтоб дух захватило в славном деле... Спеть так может только тот, кто рос в степи, кто кормился в ней подпаском, плакал, когда били его, радовался, когда дивчина-сердце по той степи шла да светилась на весь божий мир. О! такой запоет про степь; запоет, як про мамку свою рыдну, затоскует и заплачет, как про дивчину, от которой оторвали люди, а сердце не забыло...
   Ой, мамо, мамо,
   Сердце не божае,
   Кого раз полюбит
   С тем и помирае.
   Он оборвался и раздраженно проговорил?
   - Это не та хохлушка поет, что полурусский костюм надела, да и думает, что она хохлуша. Это не в три яруса перевязанная кацапка поет, которой хоть в очи наплюй... кисель какой-то... тесто: облепит своего мужа так, что и застрял и скис... Это поет дивчина, без которой и Сечи и воли не было бы у казака... та, которая не боится искать, а уж "знайдет", так сумеет взять то, что ей бог, а не люди дали, спрашивать не станет... даст свое счастье, кому захочет.
   - Ну, однако, жена Тараса Бульбы не похожа на ту, которая тебе снится, - заметил Корнев.
   - Мне или Гоголю снится? Была бы Сечь, если б бабы не гоняли их туда? Вся история наша не с бою? А кацапы всё киселем: закиселили татар, закиселили французов... Та-а-рас! Посмотрел бы я на твоего Тараса, если б ему русская трехъярусная попалась.
   - Слушайте, Долба, я хохлуша? - спросила Корнева.
   Долба поднял голову и, облокотившись локтями о колени, ловя губой свои подстриженные усы, смотрел ей в глаза и загадочно щурился.
   Корнева не выдержала. В глазах ее мелькнуло что-то.
   - Ведьма! - быстро наклонился к ней Долба и залился веселым смехом.
   - Благодарю, - обиделась Корнева.
   - Нет, так сразу нельзя ответить... Вы знаете, у нас, у хохлов, как паробки дивчат узнают: кохаются.
   - Что значит кохаются?
   - Кахаются?.. Воля полная... у нас девушка до свадьбы совершенно вольная, и критики на нее нет: хочет - с одним жартуется, с другим, - пока не подберутся друг к другу.
   - Что ж, это разврат... - заметил Семенов.
   - Нет, разврата нет: воля. Разврат, где воли нет, а здесь воля полная... И дело до разврата не доходит.
   - Ну... - кивнул головой Семенов.
   - Под устав не подходит, - в тон ему сказал Рыльский.
   - Под устав нравственности не подходит, - ответил с ударением Семенов и уставился в глаза Рыльскому.
   Рыльский понял, на что хотел намекнуть Семенов, и спросил, слегка прищуриваясь:
   - Чувствуешь себя хорошо?
   - Очень хорошо.
   - Ну, и проповедуй своей невесте...
   - Я надеюсь, что моя невеста сама это будет знать, - ответил многозначительно Семенов.
   Наступило общее неловкое молчание.
   - Описать тебе твою невесту? - предложил Долба Семенову.
   - Опиши, - вызывающе протянул Семенов.
   - Красивая, - начал Долба, отсчитывая по пальцам, - конечно, с хорошими манерами, - словом, то, что называется воспитанная.
   - Надеюсь.
   - Будете играть; ты на скрипке, она на рояле.
   - Обязательно.
   - Ну, что ж еще? По утрам станете играть, под вечер гулять ходить будете... Ты будешь затягиваться с двойным наслаждением против теперешнего и будешь ей всё объяснять: "Вот это, моя милая, хороший человек, а это дурной, а по сторонам, когда я говорю, не смотри, а то я обижусь. А если я обижусь, я не скрипку, а тебя пилить стану. А если ты не образумишься, я тебя попру своим презреньем и понятием о чувстве собственного достоинства вообще и о том, что такое порядочная, воспитанная женщина в особенности..."
   - Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.
   - Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная...
   - Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? - спросил Вервицкий.
   Долба весело посмотрел на него.
   - Выбирать-то мы с тобой будем...
   - Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, - сказал Вервицкий.
   Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:
   - Не сообразил. Ты что не пишешь?
   - Не пишется, - пожал плечами Вервицкий.
   Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.
   На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.
   Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: "Эх вы!" - прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.
   - Постой, и я, - предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.
   Один за другим попрыгали все, за исключением Карташева.
   - Обиделся, - тихо махнул рукой Рыльский.
   Еще подождали, и, наконец, Долба спросил Карташева.
   - Ты что ж?
   - Я не пойду, - ответил Карташев.
   - Пойдем, Тёма, - попросила было сестра.
   - Не пойду, - отрезал Карташев и отвернулся.
   Переглянулись все и стали медленно подниматься в гору.
   - Что с ним сегодня? - спросила Корнева.
   Рыльский молча пожал плечами.
   - Ну, что ж? не хочет, и бог с ним, - сказал Семенов.
   Карташев лежал в лодке так плотно, точно прирос, злорадно провожая глазами исчезавшую между деревьями компанию.
   Горенко сидела на ступеньках террасы и, увидев многочисленное общество, пошла к ним навстречу.
   - Наташа! - радостно бросилась она.
   Она быстро поцеловала Наташу, посмотрела на дорожку, откуда пришли все, и спросила:
   - А брат твой?
   - Капризничает... в лодке лежит, - ответила Корнева.
   - Просто не в духе, - сказала Наташа, - с утра он еще... там дома у него вышла одна история неприятная.
   По лицу Горенки пробежала тень.
   - Что ж, он боится, что при виде меня ему еще неприятнее станет?
   Анна Петровна обиженно улыбнулась, пожала плечами и повернулась к остальным:
   - Милости просим на террасу.
   Моисеенко как поздоровался, так и стоял, продолжая смотреть на нее.
   - Вы как попали? - спросила его Горенко.
   - Только под одним условием и поехал, чтобы к вам на дачу, - выдала его Корнева.
   Горенко покраснела и, по привычке кусая губы, пошла за другими рядом с Моисеенко.
   - Как брат?
   - Ничего... сегодня лучше.
   Манера говорить Анны Петровны была оригинальная и своеобразная: она отвечала не сразу, как будто ее отделяла от говорившего какая-то изолирующая среда, звук чрез которую проходил не сразу, а нужно было время. Иногда казалось, что она не слышала, но проходило время, и она отвечала так, как будто отвечала себе, но могли слушать и другие. Эта манера на Моисеенко действовала в смысле усиления того особенного и впечатления, и уважения, и обояния, какое он чувствовал к ней.
   Брат Горенко, Сергей Петрович, стройный, худой, с темным лицом, тусклыми черными небольшими глазами, с черной, окаймлявшей лицо бородкой, смотрел подавленно, вопросительно протягивал свою худую руку и старался приветливо улыбаться.