Берендя тоже с жаром и страстностью набросился на чтение и постепенно приобрел некоторое уважение в кружке как человек начитанный, с громадною памятью, как ходячая энциклопедия всевозможных знаний.
   Иногда, если у компании хватало терпения, его дослушивали до конца, и тогда из тумана высокопарных слов выплывала какая-нибудь оригинальная, обобщенная и обоснованная мысль.
   Корнев тогда задумывался, грыз ногти и пытливо заглядывал ему в глаза, пока высокий Берендя, в позе танцора, подымаясь еще выше на носки и осторожно прижимая руки к груди, спешно выкладывал перед всеми свои соображения.
   Только в глазах Вервицкого Берендя сохранил свой прежний вид дурня и растеряхи в практической жизни. Впрочем, таким он и был в общежитейских отношениях: был на счету у начальства неспособным, имел плохие отметки, по математике из двойки не вылезал и только по истории имел круглую пятерку. Историю, и особенно русскую, он любил до болезни. Обладая громадною памятью, он помнил все года и перечитал массу исторических русских книг.
   Барометр товарищеских отношений - Долба снисходительно трепал Берендю по плечу и добродушно говорил:
   - Бокль не Бокль, а дай же, боже, щоб наше теля да вивка съило.
   Аглаида Васильевна добилась наконец своего. Однажды Карташев после долгих колебаний (он все боялся, что не захотят к нему прийти) пригласил к себе Корнева, Рыльского, Долбу и прежних своих приятелей - Семенова, Вервицкого и Берендю.
   Прежние приятели уже собрались и пили вечерний чай за большим семейным столом, когда раздался звонок и в переднюю ввалились вновь прибывшие. Они раздевались, переглядывались между собою и громко перебрасывались словами.
   Рыльский, прежде чем войти, вынул чистенький гребешочек, причесал им и без того свои гладкие, мягкие, золотистые волосы, оправил pince-nez, весело покосился на замечание Корнева "хорош", проговорив "рыло", и первый вошел в гостиную. Увидев общество в другой комнате, он уверенно направился туда.
   За ним вошел Корнев, невозможно перекосив лицо и с каким-то особенно глубокомысленным, сосредоточенным видом.
   Сзади всех, покачиваясь, с оттенком какого-то пренебрежения и в то же время конфузливости, шел Долба, потирая руки и ежась, точно ему было холодно.
   Карташев вышел в гостиную навстречу гостям и сконфуженно пожал им руки. Несколько мгновений он стоял перед своими гостями, а гости стояли перед ним, не зная, что с собою делать.
   - Тёма, веди своих гостей в столовую! - выручила мать.
   Раскланиваясь перед Аглаидой Васильевной, Рыльский шаркнул, наклонив голову, и, вежливо еще раз поклонившись, пожал протянутую ему руку. Корнев слил все в одном поклоне, сжал крепко руку, низко наклонил голову и еще больше перекосил лицо. Долба размашисто наклонился и после пожатия, поднимая голову, энергично тряхнул волосами, и они, разлетевшись веером, опять улеглись на свои места.
   - Очень приятно, очень рада, господа, познакомиться, - говорила Аглаида Васильевна, приветливо и внимательно окидывая взглядом гостей.
   Карташев в это время весь превратился в зрение и, по своей впечатлительности, не замечал, как он и сам кланялся, когда представлялись его товарищи.
   - Ты, чем кланяться, представь-ка лучше сестре, - посоветовал добродушно Рыльский, смотревший в это время на сестру Карташева в нерешительном ожидании, когда его представят.
   Зинаида Николаевна весело рассмеялась, Рыльский тоже - и все сразу получило какой-то непринужденный, свободный характер.
   Рыльский сел возле Зинаиды Николаевны, смеялся, острил, ему помогал Семенов. Корнев завел серьезный разговор с Аглаидой Васильевной. Долба разговаривал с Карташевым, Вервицкий и Берендя молча слушали.
   Зинаида Николаевна, уже семнадцатилетняя барышня, в последнем классе гимназии, ожидавшая гостей брата с некоторым пренебрежением, раскраснелась, разговорилась, и мать с удовольствием подметила в своей дочери способность и занимать гостей, и уметь нравиться без всяких шокирующих манер. Все в ней было просто до скромности, но как-то естественно изящно: поворот головы, смущенье, манера опускать глаза - все удовлетворяло требовательную Аглаиду Васильевну. Зато Тёма оставлял желать многого: он конфузился, разбрасывался, не зная, что делать с своими руками, и невыносимо горбился.
   Корнев еще хуже горбился. Зато Рыльский держал себя безукоризненно. Его поклоны и манеры обворожили всех. Долба производил какое-то болезненное впечатление желанием чем-нибудь, как-нибудь выдвинуться. У Семенова была видна домашняя дрессировка. Вервицкий и Берендя были для Аглаиды Васильевны старые знакомые медвежата.
   Общество перешло в гостиную. Аглаида Васильевна, пропустив всех, мысленно определяла место своего сына в обществе его товарищей.
   Зинаида Николаевна села за рояль, Семенов принялся открывать свою скрипку. Рыльский стал возле рояля, Корнев и Долба с кислой физиономией ходили вдоль окон и посматривали по сторонам. Корнев жалел, что пришел и теряет вечер в неинтересной для него обстановке.
   Аглаида Васильевна ушла и возвратилась, держа за руку Наташу.
   Стройная пятнадцатилетняя Наташа, вся разгоревшись, смотрела своими глубокими большими глазами так, как смотрят в пятнадцать лет на такое крупное событие, как первое знакомство с таким большим обществом. Она как-то и доверчиво, и неуверенно, и робко протягивала свою изящную ручку гостям. Ее густые волосы были заплетены в одну толстую косу сзади.
   Появление ее было встречено общим удовольствием: она сразу произвела впечатление. Корнев впился в нее глазами и энергично принялся за свои ногти. Лучистые глаза Беренди стали еще лучистее.
   Зина мельком окинула сестру, гостей, и удовольствие пробежало по ее лицу. Ей был приятен и эффектный выход сестры, и, может быть, и то, что Семенов и Рыльский остались при ней. Это она почувствовала сразу по свойству женской натуры. Почувствовала это и мать и, оставив дочь возле Корнева, принялась за Долбу.
   Долба горячо и уверенно говорил с ней о притеснениях урядников в деревне. Аглаида Васильевна никогда не предполагала, чтобы урядники были таким злом. У нее у самой именье... Он сам откуда? Недалеко от ее имения? Вот как! Очень приятно. Летом, она надеется...
   - Очень приятно, - говорил Долба, смеялся и шаркал ногами.
   Только он ведь медведь, простой деревенский медведь, он боится быть скучным, неинтересным гостем.
   Аглаида Васильевна на мгновение опустила глаза, легкая усмешка пробежала по ее лицу, она посмотрела на сына и заговорила о том, как быстро идет время и как странно ей видеть таким большим своего сына. Он совсем почти большой, шутка сказать, через каких-нибудь два года уже в университете. Долба слушал, смотрел на Аглаиду Васильевну и весело думал: "Ловкая баба".
   Семенов устроился, наладился, вытянул руку, и по зале понеслись твердые звуки скрипки вперемежку с мягкой мелодичной игрой Зинаиды Николаевны.
   - Хорошо Зинаида Николаевна играет, - похвалил Рыльский.
   Зинаида Николаевна вспыхнула, а Семенов сосредоточенно кивнул головой, продолжая выводить ровные твердые звуки.
   - А вы играете? - спросил Корнев, заглядывая в глаза Наташи.
   - Плохо, - робко, обжигая взглядом, ответила Наташа так, как будто просила извинения у Корнева. Корнев опять принялся за ногти и чувствовал себя особенно хорошо.
   Вечер прошел незаметно и оживленно. Аглаида Васильевна с большим тактом сумела позаботиться о том, чтобы никому не было скучно: было и свободно, но в то же время чувствовалась какая-то незаметная, хотя и приятная рука.
   С приездом последнего гостя, Дарсье, сразу очаровавшего всех непринужденностью своих изящных манер, совершенно неожиданно вечер закончился танцами: танцевали Дарсье, Рыльский и Семенов. Даже танцевали мазурку, причем Рыльский прошелся так, что вызвал общий восторг.
   Наташа сперва не хотела танцевать.
   - Отчего же? - иронически убеждал ее Корнев. - Вам это необходимо... Вот года через три начнете выезжать, там... ну, как все это водится.
   - Я не люблю танцев, - отвечала Наташа, - и никогда выезжать не буду.
   - Вот как... отчего ж это?
   - Так... не люблю...
   Но в конце концов и Наташа пошла танцевать.
   Ее тоненькая, стройная фигурка двигалась неуверенно по зале, торопливо забегая вперед, а Корнев смотрел на нее и сосредоточеннее обыкновенного грыз свои ногти.
   - Н-да... - протянул он рассеянно, когда Наташа опять села возле него.
   - Что да? - спросила она.
   - Ничего, - нехотя ответил Корнев. Помолчав, он сказал: - Я все вот хотел понять, в чем тут удовольствие в танцах... Я, собственно, не против движений еще более диких, но... это удобно на воздухе где-нибудь, летом... знаете, находит вот этакое настроение шестимесячного теленка... видали, может, как, поднявши хвост... Кажется, я употребляю выражения, не принятые в порядочном обществе...
   - Что тут непринятого?
   - Тем лучше в таком случае... Так вот и я иногда бываю в таком настроении...
   - Бывает, бывает, - вмешался Долба, - и тогда мы его привязываем на веревку и бьем.
   Долба показал, как они бьют, и залился своим мелким смехом. Но, заметив, что Корневу что-то не понравилось, он смутился и деловым и в то же время фамильярным голосом спросил:
   - Послушай, брат, а не пора ли нам и убираться?
   - Рано еще, - вскинула глазами Наташа на Корнева.
   - Да что тебе, - ответил Корнев, - сидишь и сиди.
   - Ну что ж: кутить так кутить...
   Корнев не жалел больше о потерянном вечере.
   Уже когда собирались расходиться, Берендя вдруг выразил желание сыграть на скрипке, и сыграл так, что Корнев шепнул Долбе:
   - Ну, если б теперь луна да лето: тут бы все и пропали...
   На обратном пути все были под обаянием проведенного вечера.
   - Да ведь маменька-то, черт побери, - кричал Долба, - старшая сестра: глаза-то, глаза. Ах, черт... глаза у них у всех...
   - Ах, умная баба, - говорил Корнев. - Ну, баба...
   - Да-да... - соглашался Рыльский. - Наш-то род каблучком.
   - Та-а-кая тюря!
   И Долба, приседая, залился своим мелким смехом. Ему вторил веселый молодой хохот остальной компании и далеко разносился по сонным улицам города.
   У Карташевых долго еще сидели в этот вечер. В гостиной продолжали гореть лампы под абажурами, мягко оттеняя обстановку. Зина, Наташа и Тёма сидели, полные ощущения вечера и гостей, которые еще чувствовались в комнатах.
   Зина хвалила Рыльского, его манеру, его находчивость, остроумие; Наташе нравился Корнев и даже его манера грызть ногти. Тёме нравилось все, и он жадно ловил всякий отзыв о своих товарищах.
   - У Дарсье и Рыльского больше других видно влияние порядочной семьи, говорила Аглаида Васильевна.
   Карташев слушал, и в первый раз с этой стороны освещались пред ним его товарищи: до сих пор мерило было другое, и между ними всеми всегда выдвигался и царил Корнев.
   - У Семенова натянутость некоторая, - продолжала Аглаида Васильевна.
   - Мама, ты заметила, как Семенов ходит? - быстро спросила Наташа, и, немного расставив руки, вывернув носки внутрь, она пошла, вся поглощенная старанием добросовестно представить себе в этот момент Семенова.
   - А твой Корнев вот так грызет ногти! - И Зина карикатурно сгорбилась в три погибели, изображая Корнева.
   Наташа внимательно, с какой-то тревогой следила за Зиной и вдруг, весело рассмеявшись, откидывая свою косу, сказала:
   - Нет, не похож...
   Она решительно остановилась.
   - Вот...
   Она немного согнулась, уставила глаза в одну точку и раздумчиво поднесла свой маленький ноготок к губам: Корнев, как живой, появился между разговаривавшими.
   Зина вскрикнула: "Ах! как похож!" Наташа весело рассмеялась и сразу сбросила с себя маску.
   - Надо, Тёма, стараться держать себя лучше, - сказала Аглаида Васильевна, - ты страшно горбишься... Мог бы быть эффектнее всех своих товарищей.
   - Ведь Тёма, если б хорошо держался, был бы очень представительный... подтвердила Зина. - Что ж, правду сказать, он очень красив: глаза, нос, волосы...
   Тёма конфузливо горбился, слушал с удовольствием и в то же время неприятно морщился.
   - Ну, что ты, Тёма, точно маленький, право... - заметила Зина. - Но все это у тебя, как начнешь горбиться, точно пропадает куда-то... Глаза делаются просительными, точно вот-вот копеечку попросишь...
   Зина рассмеялась. Тёма встал и заходил по комнате. Он мельком взглянул на себя в зеркало, отвернулся, пошел в другую сторону, незаметно выпрямился и, направившись снова к зеркалу, мельком заглянул в него.
   - А как ловко танцевать с Рыльским! - воскликнула Зина. - Не чувствуешь совсем...
   - А с Семеновым я все сбивалась, - сказала Наташа.
   - Семенову непременно надо от двери начинать. Он ничего себе танцует... с ним удобно... только ему надо начать... Дарсье отлично танцует.
   - У тебя очень милая манера, - бросила мать Зине.
   - Наташа тоже хорошо танцует, - похвалила Зина, - только немножко забегает...
   - Я совсем не умею, - ответила Наташа, покраснев.
   - Нет, ты очень мило, только торопиться не надо... Ты как-то всегда прежде кавалера начинаешь... Вот, Тёма, не хотел учиться танцевать, закончила Зина, обращаясь к брату, - а теперь бы тоже танцевал, как Рыльский.
   - А ты бы мог хорошо танцевать, - сказала Аглаида Васильевна.
   У Тёмы в воображении представился он сам, танцующий, как Рыльский: он даже почувствовал его pince-nez на своем носу, оправился и усмехнулся.
   - Вот ты в эту минуту на Рыльского был похож, - вскрикнула Зина и предложила: - Давай, Тёма, я тебя сейчас выучу польку. Мама, играй.
   И неожиданно, под музыку Аглаиды Васильевны, началась дрессировка молодого медвежонка.
   - Раз, два, три, раз, два, три! - отсчитывала Зина, приподняв кончик платья и проделывая перед Тёмой па польки.
   Тёма конфузливо и добросовестно подпрыгивал. Наташа, сидя на диване, смотрела на брата, и в ее глазах отражались и его конфузливость, и жалость к нему, и какое-то раздумье, а Зина только изредка улыбалась, решительно поворачивая брата за плечи, и приговаривала:
   - Ну, ты, медвежонок!
   - Ой, ой, ой! Четверть первого: спать! спать! - заявила Аглаида Васильевна, поднявшись со стула, и, осторожно опустив крышку рояля, потушила свечи.
   Жизнь шла своим чередом. Компания ходила в класс, кое-как готовила свои уроки, собиралась друг у друга и усиленно читала, то вместе, то каждый порознь.
   Карташев не отставал от других. Если для Корнева чтение было врожденною потребностью в силу желания осмыслить себе окружающую жизнь, то для Карташева чтение являлось единственным путем выйти из того тяжелого положения "неуча", в каком он себя чувствовал.
   Какой-нибудь Яковлев, первый ученик, ничего тоже не читал, был "неуч", но Яковлев, во-первых, обладал способностью скрывать свое невежество, а во-вторых, его пассивная натура и не толкала его никуда. Он стоял у того окошечка, которое прорубали ему другие, и никуда его больше и не тянуло. Страстная натура Карташева, напротив, толкала его так, что нередко действия его получали совершенно непроизвольный характер. С такой натурой, с потребностью действовать, создавать или разрушать - плохо живется полуобразованным людям: demi-instruit - double sot*, - говорят французы, и Карташев достаточно получил ударов на свою долю от корневской компании, чтоб не стремиться страстно, в свою очередь, выйти из потемок, окружавших его. Конечно, и читая, по множеству вопросов он был еще, может быть, в большем тумане, чем раньше, но он уже знал, что он в тумане, знал путь, как выбираться ему понемногу из этого тумана. Кое-что уж было и освещено. Он с удовольствием жал руку простого человека, и сознание равенства не гнело его, как когда-то, а доставляло наслаждение и гордость. Он не хотел носить больше цветных галстуков, брать с туалета матери одеколон, чтоб надушиться, мечтать о лакированных ботинках. Ему даже доставляло теперь особенное удовольствие неряшество в костюме. Он с восторгом прислушивался, когда Корнев, считая его своим уже, дружески хлопал по плечу и говорил за него на упрек его матери:
   ______________
   * Полуобразованный - вдвойне дурак (франц.).
   - Куда нам с суконным рылом!
   Карташев в эту минуту был бы очень рад иметь самое настоящее суконное рыло, чтоб только не походить на какого-нибудь франтоватого Неручева, их соседа по имению.
   Компания после описанного вечера, как ни весело провела время, избегала под разными предлогами собираться в доме Аглаиды Васильевны. Аглаиду Васильевну это огорчало, огорчало и Карташева, но он шел туда, куда шли все.
   - Нет, я не сочувствую вашим вечерам, - говорила Аглаида Васильевна, учишься ты плохо, для семьи стал чужим человеком.
   - Чем же я чужой? - спрашивал Карташев.
   - Всем... Прежде ты был любящим, простым мальчиком, теперь ты чужой... ищешь недостатки у сестер.
   - Где же я их ищу?
   - Ты нападаешь на сестер, смеешься над их радостями.
   - Я вовсе не смеюсь, но если Зина видит свою радость в каком-нибудь платье, то мне, конечно, смешно.
   - А в чем же ей видеть радость? Она учит уроки, идет первой и полное право имеет радоваться новому платью.
   Карташев слушал, и в душе ему было жаль Зины. В самом деле: пусть радуется своему платью, если оно радует ее. Но за платьем шло что-нибудь другое, за этим опять свое, и вся сеть условных приличий снова охватывала и оплетала Карташева до тех пор, пока он не восставал.
   - У тебя все принято, не принято, - горячо говорил он сестре, - точно мир от этого развалится, а все это ерунда, ерунда, ерунда... яйца выеденного не стоит. Корнева ни о чем этом не думает, а дай бог, чтоб все такие были.
   - О-о-о! Мама! Что он говорит?! - всплескивала руками Зина.
   - Чем же Корнева так хороша? - спрашивала Аглаида Васильевна. - Учится хорошо?
   - Что ж учится? Я и не знаю, как она учится.
   - Да плохо учится, - с сердцем пояснила Зина.
   - Тем лучше, - пренебрежительно пожимал плечами Карташев.
   - Где же предел этого лучше? - спрашивала Аглаида Васильевна, - быть за неспособность выгнанной из гимназии?
   - Это крайность: надо учиться середка наполовинку.
   - Значит, твоя Корнева середка наполовинке, - вставляла Зина, - ни рыба ни мясо, ни теплое ни холодное - фи, гадость!
   - Да это никакого отношения не имеет ни к холодному, ни к теплому.
   - Очень много имеет, мой милый, - говорила Аглаида Васильевна. - Я себе представляю такую картину: учитель вызывает "Корнева!" Корнева выходит. "Отвечайте!" - "Я не знаю урока". Корнева идет на место. Лицо у нее при этом сияет. Во всяком случае, вероятно, довольное, пошлое. Нет достоинства!
   Аглаида Васильевна говорит выразительно, и Карташеву неприятно и тяжело: мать сумела в его глазах унизить Корневу.
   - Она много читает? - продолжает мать.
   - Ничего она не читает.
   - И не читает даже...
   Аглаида Васильевна вздохнула.
   - По-моему, - грустно говорит она, - твоя Корнева пустенькая девчонка, к которой только потому нельзя относиться строго, что некому указать ей на ее пустоту.
   Карташев понимает, на что намекает мать, и скрепя сердце принимает вызов:
   - У нее мать есть.
   - Перестань, Тёма, говорить глупости, - авторитетно останавливает мать. - Ее мать такая же неграмотная, как наша Таня. Я сегодня тебе одену Таню, и она будет такая же, как и мать Корнева. Она, может быть, очень хорошая женщина, но и эта самая Таня при всех своих достоинствах все-таки имеет недостатки своей среды, и влияние ее на свою дочь не может быть бесследным. Надо уметь различать порядочную, воспитанную семью от другой. Не для того дается образование, чтоб в конце концов смешать в кашу все то, что в тебя вложено поколениями.
   - Какими поколениями? Все от Адама.
   - Нет, ты умышленно сам себя обманываешь; твои понятия о чести тоньше, чем у Еремея. Для него не доступно, то что понятно тебе.
   - Потому что я образованнее.
   - Потому что ты воспитаннее... Образование одно, а воспитание другое.
   Пока Карташев задумывался перед этими новыми барьерами, Аглаида Васильевна продолжала:
   - Тёма, ты на скользком пути, и если твои мозги сами не будут работать, то никто тебе не поможет. Можно выйти пустоцветом, можно дать людям обильную жатву... Только ты сам и можешь помочь себе, и тебе больше, чем кому-нибудь, грех: у тебя семья такая, какой другой ты не найдешь. Если в ней ты не почерпнешь сил для разумной жизни, то нигде и никто их не даст тебе.
   - Есть что-то выше семьи: общественная жизнь.
   - Общественная жизнь, мой милый, это зал, а семья - это те камни, из которых сложен этот зал.
   Карташев прислушивался к таким разговорам матери, как удаляющийся путник слушает звон родного колокола. Он звенит и будит душу, но путник идет своей дорогой.
   Карташеву и самому теперь приятно было, что не у него собирается компания. Он любил мать, сестер, признавал все их достоинства, но душа его рвалась туда, где весело и беззаботно авторитетная для самих себя компания жила жизнью, какой хотела жить. Утром гимназия, после обеда уроки, а вечером собрания. Не для пьянства, не для кутежа, а для чтения. Аглаида Васильевна скрепя сердце отпускала сына.
   Карташев уже раз навсегда завоевал себе это право.
   - Я не могу жить, чувствуя себя ниже других, - сказал он матери с силой и выразительностью, - а если меня заставят жить иной жизнью, то я сделаюсь негодяем: я разобью свою жизнь...
   - Пожалуйста, не запугивай, потому что я не из пугливых.
   Но тем не менее с тех пор Карташев, уходя из дому, только заявлял:
   - Мама, я иду к Корневу.
   И Аглаида Васильевна обыкновенно с неприятным ощущением только кивала головой.
   IV
   ГИМНАЗИЯ
   В гимназии было веселее, чем дома, хотя гнет и требования гимназии были тяжелее, чем требования семьи. Но там жизнь шла на людях. В семье каждого интерес был только его, а там гимназия связывала интересы всех. Дома борьба шла глаз на глаз, и интереса в ней было мало: все новаторы, каждый порознь в своей семье, чувствовали свое бессилие, в гимназии чувствовалось такое же бессилие, но тут работа шла сообща, был полный простор критики, и никому не дороги были те, кого разбирали. Тут можно было без оглядки, чтоб не задеть больного чувства того или другого из компании, примеривать тот теоретический масштаб, который вырабатывала постепенно себе компания.
   С точки зрения этого масштаба и относилась компания ко всем явлениям гимназической жизни и ко всем тем, кто представлял из себя начальство гимназии.
   С этой точки зрения одни заслуживали внимания, другие - уважения, третьи - ненависти и четвертые, наконец, не заслуживали ничего, кроме пренебрежения. К последним относились все те, у которых в голове, кроме механических своих обязанностей, ничего другого не было. Их называли "амфибиями". Добрая амфибия - надзиратель Иван Иванович, мстительная амфибия - учитель математики; не добрые и не злые: инспектор, учителя иностранных языков, задумчивые и мечтательные, в цветных галстуках, гладко причесанные. Они, казалось, сами сознавали свое убожество, и только на экзаменах их фигуры обрисовывались на мгновение рельефнее, чтоб затем снова исчезнуть с горизонта до следующего экзамена. Все того же директора любили и уважали, хотя и считали его горячкой, способным сгоряча наделать много бестактностей. Но как-то не обижались на него в такие минуты и охотно забывали его резкости. Центром внимания компании были четверо: учитель латинского языка в младших классах Хлопов, учитель латинского языка в их классе Дмитрий Петрович Воздвиженский, учитель словесности Митрофан Семенович Козарский и учитель истории Леонид Николаевич Шатров.
   Молодого учителя латинского языка Хлопова, преподававшего в низших классах, не любили все в гимназии. Не было большего удовольствия у старшеклассников, как толкнуть нечаянно этого учителя и бросить ему презрительно "виноват" или подарить его соответственным взглядом. А когда он пробегал торопливо по коридору, красный, в синих очках, с устремленным вперед взглядом, то все, стоя у дверей своего класса, старались смотреть на него как можно нахальнее, и даже самый тихий, первый ученик Яковлев, раздувая ноздри, говорил, не стесняясь, услышат его или нет:
   - Это он красный оттого, что насосался кровью своих жертв.
   А маленькие жертвы, плача и обгоняя друг друга, после каждого урока высыпали за ним в коридор и напрасно молили о пощаде.
   Насытившийся единицами и двойками учитель только водил своими опьяненными глазами и спешил, не говоря ни одного слова, скрыться в учительскую.
   Нельзя сказать, чтоб это был злой человек, но вниманием его пользовались исключительно оторопелые, и по мере того как эти жертвы под его опекой пугались все больше и больше, Хлопов делался все нежнее к ним. И те, в свою очередь, благоговели перед ним и в порыве экстаза целовали ему руки. Хлопов и между учителями не пользовался симпатией, и кто из учеников заглядывал во время рекреации в щелку учительской, всегда видел его одиноко бегающим из угла в угол, с красным возбужденным лицом, с видом обиженного человека.
   Он говорил быстро и слегка заикаясь. Несмотря на молодость, у него уже было порядочно отвислое брюшко.
   Маленькие жертвы, умевшие плакать перед ним и целовать его руки, за глаза, пораженные, вероятно, несоответственностью его брюшка, называли его "беременной сукой".
   В общем, это был тиран - убежденный и самолюбивый, про которого рассказывали, что на юбилее Каткова, когда того качали, он так подвернулся, что Катков очутился сидящим на его спине. Так и звали его поэтому в старших классах: катковский осел.