Франция также вела боевые действия против Фридриха, но после того, как Петр
Ш вышел из войны, ее давняя вражда к России возобновилась. Англия, прежде
помогавшая Пруссии, выжидала, как будут разворачиваться события. В самом
сложном положении оказался, конечно, сам Фридрих II. Его судьба целиком
зависела от того, что предпримет русская императрица. Если Екатерина
предпочтет продолжать войну, ему уже не на что будет надеяться. Прусский
король это хорошо понимал. Узнав о воцарении Екатерины II, он так
перепугался, что приказал ночью тайно перевезти государственную казну из
Берлина в Магдебург на случай, если придется бежать. Пруссия была истощена и
совершенно разорена. Королю нужен был мир во что бы то ни стало, и в первую
очередь мир с русской императрицей.
Положение в Европе было неясным, неопределившимся. Его прежние формы
были разрушены войной, но оно еще не приобрело новых очертаний. Для России
это означало, что наступил тот редкий благоприятный момент, когда можно было
безопасно совершать смелые и резкие изменения во внешней политике,
избавляться от обременительных обязательств, примиряться с прежними врагами,
вступать в новые выгодные союзы. Россия была достаточно сильна для того,
чтобы позволить себе выбирать. Правда, делать выбор надо было очень
расчетливо и осторожно. Приходилось учитывать не только сложные отношения с
великими европейскими державами, но и настроения беспокойных соседей России.
На севере неослабного внимания требовала Швеция. На западе существовала
другая давняя проблема - польская.
Минули те времена, когда России надо было отстаивать свою независимость
в борьбе с воинственными польскими феодалами. В то время, пока русские люди
упорно и настойчиво возводили величественный храм могущественной державы,
Польша все глубже погружалась в болото анархии. Шляхетская вольница, ни во
что не ставившая короля, все свои силы отдавала внутренним распрям. До тех
пор, пока Польша не попадала под влияние враждебной державы, она была
неопасна, но здесь, как и в Швеции, ловко действовали французские агенты.
Наконец, на юге России противостоял старинный и все еще сильный
противник - Турция. Причин для конфликтов с Османской империей было
достаточно. Турция отрезала Россию от Черного моря, еще в древности
называвшегося Русским. Из-за Турции Россия должна была терпеть соседство
воинственных кочевников - крымцев.
Крымское ханство, по образному выражению историка В.А. Бильбасова, было
остатком некогда страшного ордынского змия, с которым русскому народу
пришлось вступить в смертельную схватку. Первая его голова была отсечена на
Куликовом поле. Вторую поразил Иван Грозный, покорив Казань. Оставалась
третья, уже обессиленная, но еще способная жалить. Крымцы совершали кровавые
набеги на южнорусские города, выжигали целые села, уничтожали посевы и скот,
уводили тысячи пленников. При помощи крымцев Порта вызывала волнения среди
мусульманских народов, живших на территории Российской империи. Рано или
поздно с турками предстояло вступить в открытую борьбу. Впрочем, всех
проблем не перечесть.
Решать их надо было не откладывая, но с чего начать? Каковы главные
цели, которые надлежит положить в основу внешней политики государства?
Прежде на этот вопрос отвечали без затруднений. После смерти Петра I внешняя
политика России практически неизменно строилась по единой схеме. В
Петербурге постоянно домогались дружбы с Австрией, считая ее "естественной"
союзницей в борьбе с Турцией. Стремление к этому союзу было так велико, что
часто превращалось в самоцель, заслоняя иные, не менее значимые интересы
государства.
Австрия в те годы конфликтовала чуть ли не со всей Европой. Поэтому
Россия, как ее верная союзница, регулярно обнаруживала в числе своих врагов
и Францию, и Пруссию, а нередко еще и Англию. Если Россия и извлекала
какую-то выгоду от дружбы с Веной, то весьма умеренную. Во всяком случае,
этот выигрыш с лихвой перекрывался бедами, которые приносили постоянные
происки противников России в Стокгольме, Варшаве и Константинополе. После
воцарения Елизаветы Петровны внешнюю политику страны взял в свои руки
канцлер Бестужев-Рюмин. Он тоже был приверженцем дружбы с Австрией, но, в
отличие от своих предшественников, не забывал, что кроме союзнических
обязательств у России есть еще и собственные интересы. Итогом его дипломатии
стало то, что страна оказалась вовлечена в общеевропейскую войну. Теперь
война для России кончилась. Можно было создавать новую внешнеполитическую
систему. Но действовать следовало крайне осмотрительно, ибо успех на много
лет вперед зависел от того, насколько удачными окажутся первые шаги. Самым
острым был вопрос о Пруссии. Панин советовал мира не нарушать. Войну с
Фридрихом начали якобы потому, что прусский король стал слишком силен и
опасен для соседей. Коли так, то цель войны - ослабление Пруссии -
достигнута и незачем снова проливать кровь русских солдат. Императрица с
этими доводами согласилась, и мир подтвердили. Но теперь приехал граф
Бестужев, и Екатерина решила довериться ему. "Батюшка Алексей Петрович! -
писала она старику. - Пожалуй, помогай советами". И Бестужев взялся
помогать.
Старый граф зачастил ко двору. Он часто и подолгу беседовал с
императрицей, а окружающим давал понять, что Екатерина теперь и шагу не
ступит, не посоветовавшись прежде с ним. Положение в государстве он оценивал
довольно скептически. Государственная повозка, по его словам, завязла весьма
глубоко, и он еще не знает, можно ли ее вытащить и каким образом. Особенно
плохи дела в политике иностранной. Почему, например, не была возобновлена
война с Пруссией? Ее следовало вести до окончательной победы, сохраняя союз
с Австрией и по возможности домогаясь дружбы с Англией. Так делалось, когда
он, Бестужев, был канцлером. Следовательно, такая политическая система
опробована и надежна, а любой другой путь для государства вреден и опасен.
Коса нашла на камень. На регулярных конференциях, созывавшихся
императрицей, Панин и Бестужев все чаще расходились во мнениях. В этом не
было бы большой беды, если бы старик говорил только от своего имени. Но
скоро у него обнаружился единомышленник - Григорий Орлов. Новоиспеченный
камергер благосклонно внимал речам Бестужева, иногда ему поддакивая. К
счастью, Екатерина не придавала мнению Орлова большого значения. Императрица
дорожила им не меньше, чем прежде, но только не как политиком. Сколько ни
пыталась она приобщить графа Григория к государственным делам, он неизменно
начинал скучать, лениться и в конце концов сбегал, чтобы предаваться
занятиям более приятным. Чем он действительно мог увлечься основательно и
всерьез, так это псовой охотой. К тому же время от времени он позволял себе
такие выходки, которые заставляли сильно сомневаться в его способностях как
политика.
Однажды на куртаге во дворце Орлов принялся в присутствии Екатерины
рассуждать о своей популярности в гвардии. Воображение его распалялось все
более, и вдруг он, к изумлению собравшихся, заявил: "Мне бы хватило и
месяца, чтобы устроить новый переворот". Императрица побледнела, потрясенные
слушатели молчали. Не растерялся только гетман Разумовский. "Такое возможно,
- задумчиво ответил он, - но мы бы повесили тебя, мой друг, за неделю до
этого".
О том, что объединило Орлова и Бестужева, можно строить разные
предположения. Скорее всего, Григорий понимал, что его положение при дворе,
власть и богатство целиком зависят от личного расположения Екатерины. Он был
всего лишь фаворит, и уже в те времена это слово приобрело негативный
оттенок. Чтобы упрочить свои позиции, ему желательно было завязать дружбу с
кем-либо из влиятельных государственных деятелей, стать для них полезным и
нужным. Панин отпадал, ибо в принципе был против того, чтобы фавориты
вмешивались в серьезные дела. Следовательно, оставался Бестужев. Старику же
это было очень кстати, так как позволяло ему применить старую испытанную
тактику опоры на фаворита. Поодиночке они были Панину не страшны, но вместе
уже представляли определенную силу. Теперь Екатерина изо дня в день
выслушивала критику панинской программы, а заодно и его личных качеств уже с
двух сторон.
На отношении к Панину при дворе сказывались еще и поступки его брата.
Генерал по обыкновению не стеснялся говорить то, что думал, а единомыслие
братьев было хорошо известно. Некоторые документы, например доклад о Новой
Сербии, они даже готовили вместе. Известен, в частности, такой случай.
Однажды Екатерина принесла в Сенат сочиненные ею новые правила торговли
солью. Когда документ этот был прочитан, сенаторы повскакивали с мест и
принялись бурно выражать восторг по поводу услышанного. Сидеть остался один
генерал Панин. Императрица удивилась:
- Вы, я вижу, противного с нами мнения?
- Так, государыня, но рассуждать мне после сделанного Вами
постановления уже непристойно.
- Нет, это только предположение. Взгляните, бумага не подписана мною,
говорите свободно, я Вас о том прошу.
- Когда так, позвольте снова выслушать.
Все уселись на свои места, и Екатерина начала читать во второй раз.
Панин безжалостно громил каждую статью. Императрица сохраняла хладнокровие,
соглашалась и вымарывала все, что оказывалось неверным. Когда генерал,
наконец, выговорился, Екатерина отвела его к окну, долго беседовала с ним о
чем-то, а потом пригласила к своему столу отобедать.
Пример великодушия и терпимости, достойный того, чтобы попасть в
историю. Но можно представить, чего это стоило Екатерине с ее самолюбием.
Такого она не забывала.
При дворе за перепалкой между Никитой Паниным и графом Бестужевым
следили с неослабевающим интересом, и трудно сказать, чем бы все это
кончилось, если бы в Петербурге не появился еще один престарелый
елизаветинский вельможа - граф Герман Карл Кейзерлинг. Выходец из Курляндии,
Кейзерлинг большую часть своей жизни провел на дипломатической службе.
Долгое время он был послом в Вене, а Петр III велел ему перебраться в
Варшаву, но с заездом в Петербург. Кейзерлинг не торопился и добрался до
столицы уже после переворота. При дворе он был принят ласково. Екатерина не
без оснований считала его человеком неглупым и знающим. Прежде Кейзерлинг
был весьма дружен с Бестужевым, поэтому Панин от его приезда ничего доброго
не ждал, но случилось иначе.
При первой же беседе с императрицей Кейзерлинг заявил, что слишком
стар, чтобы лукавить, а поэтому будет говорить только правду. Правда же, по
его убеждению, заключалась в том, что нынешняя война для Российской империи
крайне невыгодна. Вообще Россия может с полным равнодушием относиться к
тому, какая из двух воюющих держав, Австрия или Пруссия, удержит за собой
Силезию. Тратя деньги и проливая кровь ради решения таких споров, Россия без
какой-либо пользы для себя будет трудиться во имя интересов иностранных
держав. Панин совершенно прав, утверждал Кейзерлинг, когда с подозрением
относится к союзу с Австрией. Многолетний опыт службы в Вене позволяет ему
говорить об этом с полной уверенностью. Поэтому его не покидает надежда со
временем излечить графа Бестужева от странной приверженности к австрийскому
двору. После таких внушений Екатерина совершенно растерялась и не знала,
кого слушать. В конце концов решила положиться на мнение большинства и
созвала конференцию.
То, что заседание станет бурным, было ясно заранее, но такого накала
страстей императрица, пожалуй, не ожидала. Спорили запальчиво и зло, иной
раз забывая о присутствии государыни. Когда настало время подводить итоги,
выяснилось, что Бестужев остался в одиночестве. Никто из участников
заседания, даже Орлов, его не поддержал.
Слухи о том, что Бестужев проиграл важную битву, быстро
распространились при дворе. На старика это подействовало угнетающе. Он
сказался больным и несколько дней не появлялся в свете, но замыслов своих не
оставил и пользовался всякой возможностью, чтобы обругать своих недругов.
Панин должен был бы торжествовать победу, но схватка на конференции
вызвала у него сложные чувства. Постоянные споры и столкновения с Бестужевым
казались ему цепочкой бессмысленных недоразумений. Он привык относиться к
старику с уважением хотя бы потому, что его прежние заслуги перед престолом
и отечеством были велики и бесспорны. Удачным началом своей дипломатической
службы Панин тоже был обязан Бестужеву. Надо было попытаться положить конец
этой нелепой и затянувшейся вражде. В сущности, цель у них одна - благо
отечества, несогласие лишь в средствах. Правда, оставалось непонятным,
почему Бестужев так упорно нападает на все панинские начинания. Что это -
просто заблуждение, понятная для старика приверженность к прежним "лучшим"
временам? Или, о чем не хотелось и думать, графу попросту необходимо иметь
свое особое мнение в противовес точке зрения противника? Неважно, что
защищать, лишь бы одержать верх, а заодно прослыть самостоятельно мыслящим
политиком?
Из донесения графа. Мерси д'Аржанто государственному канцлеру графу
Кауницу

Продолжая мое сегодняшнее донесение, я дошел до разговора, который имел
несколько дней тому назад о настоящем положении здешних дел с графом
Бестужевым... Бывший канцлер сказал между прочим, что он лично всегда был
предан всепресветлейшему эрцгерцогскому дому и весьма желал бы видеть
прежнее тесное согласие между обоими императорскими дворами
восстановленным... Но при этом он не хочет скрыть от меня искренность своего
убеждения, что наш двор более нуждается в здешнем, чем последний в нашем.
Россия сама по себе настолько крепкое государство, что может обойтись без
всякой иноземной помощи... Что же касается до прусского могущества, то он,
граф Бестужев, признает, что... для России, по-видимому, не могут произойти
от сего особенно вредные последствия... Его неосторожные и бесцеремонные
речи... он... искал несколько умерить заявлением, что он говорил не как
министр, а лишь поведал мне в доверительной откровенности частные свои
мысли, которые, как он уверял меня, он никогда не развивал на
конференциях...

"Частных мыслей" графа Никита Иванович не знал, а потому твердо решил с
ним примириться, во всяком случае, сделать к этому первый шаг. Случай скоро
представился.
Граф Бестужев давно просил Екатерину издать манифест о его оправдании.
Старик желал "оставить по себе честное имя", а заодно и получить козырь в
борьбе со своими явными и скрытыми недоброжелателями. Но огласить такой
манифест было непросто. Оправдать Бестужева значило осудить того, кто
подверг его опале. Если бы старого графа сослал Петр III, вопрос решился бы
без затруднений. Но Бестужева осудила Елизавета, а упрекать ее в
несправедливости было рискованно, это могло вызвать сильное недовольство.
Покойная императрица оставила добрую память, к тому же еще были живы многие
влиятельные "елизаветинцы".
Екатерина не знала, как быть с манифестом, и все время откладывала это
дело. Впрочем, если бы она и решилась такую бумагу подписать, найти
человека, который мог бы составить столь щекотливый документ, тоже было
нелегко.
Написание манифестов, указов и прочих государственных документов,
подлежащих оглашению, почиталось делом весьма сложным и ответственным. В
известном смысле манифесту следовало быть маленьким шедевром, произведением
искусства. Ему полагалось быть ясным, чтобы всяк, прочитавший или услышавший
его, понял, о чем вдет речь. Ему надлежало быть убедительным, чтобы любой
читатель неизбежно приходил к мысли о том, что оглашение манифеста было
совершенно необходимо, а содержащееся в нем решение является единственно
правильным. Наконец, манифест должен был быть, насколько это позволял
канцелярский слог, стилистически изящным.
Мастеров в написании государственных документов было мало, и они
ценились очень высоко, в особенности Екатериной, которая сама по-русски
писала не вполне грамотно. В предшествовавшее царствование непревзойденным
виртуозом в написании указов считался Дмитрий Волков, секретарь и ближайшее
доверенное лицо Петра III. Особенно он прославился благодаря такому случаю.
Петр III очень любил ночные похождения. Единственное, что мешало ему
предаваться любимому делу, так это гнев Елизаветы Воронцовой. И вот однажды
император, желая скрыть свое очередное развлечение, призвал Волкова и в
присутствии Елизаветы объявил, что намерен провести всю ночь со своим
секретарем в занятиях важными государственными делами. После этого он запер
Волкова в пустую комнату вместе с огромным свирепым псом, приказал написать
к утру какой-нибудь важный указ и отправился развлекаться. Волков долго
ломал голову, как быть, и, наконец, вспомнил, что третьего дня канцлер
Воронцов толковал с императором об освобождении дворян от обязательной
службы. Недолго думая, Волков взялся за перо и сочинил Манифест о вольности
дворянской. Вернувшись поутру, Петр III манифест одобрил и подписал. Так
российское дворянство, призванное служить государству волею Петра Великого,
было освобождено от этой обязанности благодаря случайной фантазии тайного
секретаря Волкова.
Канцелярское искусство помогло Волкову избежать падения после отречения
Петра III. Екатерина, памятуя о способностях тайного секретаря, оставила его
на службе и лишь удалила из столицы, определив вице-губернатором в Оренбург.
Теперь среди выдающихся мастеров пера числились трое - Григорий Теплов, Иван
Елагин, оба секретари императрицы, и сам Никита Иванович. Теплов и Панин
были авторами большинства государственных документов первых месяцев нового
царствования. Но поручить Теплову дело Бестужева было нельзя. Старый граф
его буквально ненавидел, подозревая, что именно Теплов написал тот донос,
который стал причиной всех бестужевских несчастий. Дело, следовательно,
можно было поручить либо Елагину, человеку весьма знающему и большому
фантазеру, время от времени впадающему в мистицизм, либо, наконец, Панину.
Правда, приказать Никите Ивановичу заняться таким в сущности малозначащим
вопросом Екатерина не решалась. Его можно было попросить, но Панин вызвался
сам.
Над манифестом пришлось изрядно потрудиться. Бестужев был осужден за
попытку организации государственного переворота во время тяжелой болезни
Елизаветы. Вопреки ожиданиям графа, Елизавета быстро поправилась, узнала о
его интригах и в гневе сослала его в деревню, причем в указе он был назван
"бездельником, клятвонарушителем, изменником Отечеству, состарившимся в
злодеяниях". Панину пришлось крепко поломать голову, прежде чем он добился
необходимой обтекаемости фраз. Выходило, что все несчастья произошли с
Бестужевым исключительно из-за коварства и подлогов недоброжелателей, а
Елизавета Петровна, государыня прозорливая, просвещенная, милосердная и
правосудная, была, увы, введена в заблуждение. Это и неудивительно, ибо лишь
господь ведает о человеческих помышлениях, но никто из смертных не в силах
проникнуть в них. Екатерине манифест понравился. Панин свое дело сделал,
оставалось ждать, как к этому отнесется Бестужев. Впрочем, с приближением
осени все политические дела отходили на второй план. Двор собирался в Москву
для совершения коронации ее императорского величества.
Екатерина ехала в первопрестольную по необходимости. Москву она не
любила: слишком много церквей и нравы грубы. Иное дело Петербург: здесь и
обхождение деликатнее, и чужестранцев больше, а у них русский человек всегда
может перенять что-нибудь полезное. Иностранцев в столице действительно было
много. Из приблизительно стотысячного населения города они составляли не
менее седьмой части. Петербург, как, впрочем, и многие другие европейские
столицы, медленно, но неуклонно превращался в город-космополит. Не только
иноземцы делали его непохожим на остальную Россию. Сами коренные обитатели
города, точнее сказать, его "просвещенная публика" совершенно
европеизировалась.
Среди образованных людей считалось признаком хорошего тона говорить
только по-французски, пусть даже плохо, но все же не на родном языке. При
дворе это было нормой. Англичанка Марта Вильмот, долго жившая в России,
вспоминала такой случай. Ее соотечественница вышла замуж за русского и,
собираясь в Россию, выразила желание изучить язык этой страны. "Он будет
тебе совершенно бесполезен, - возразил супруг, - разве только для того,
чтобы говорить с прислугой".
Историки нередко упрекали Екатерину II за то, что она так и не
научилась хорошо говорить по-русски. Но современники не видели в этом ничего
зазорного. Столбовые русские дворяне зачастую понимали речь своего народа с
трудом. Над фельдмаршалом П. А. Румянцевым, природным русским, приятели
смеялись, что он на родном языке говорит, "как немец". Грамматика
большинству людей того времени была неведома. Твердо следовали только одному
правилу - как выговаривается, так и пишется. Пренебрежение языком своего
народа доходило до абсурда. Из уст русского человека, издевался А.
Сумароков, нередко можно было услышать такую, например, фразу: "Я в
дистракции и в дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, и я а ку сюр
против риваля своего реванжироваться".
Такими были столичные нравы, и Екатерине они ничуть не претили.
Императрица часто говорила о своей любви к России и русскому, но то была
странная любовь. Надо способствовать умножению населения страны, убеждал ее
Панин. Прекрасно, соглашалась Екатерина, будем ввозить подданных из-за
границы. И в 1762 году она собственноручно написала манифест о переселении
иностранных колонистов.
Недостатка в желающих отправиться в варварскую Московию не было. Еще
бы, если о колонистах русская императрица проявляла самую трогательную
заботу. В места поселения их привозили за казенный счет, выдавали им деньги
на обзаведение и строили дома "о четырех светлицах и кухне". На
строительство сгоняли, естественно русских мужиков. Колонистов освободили от
воинской повинности, а местным властям запретили вмешиваться во внутренние
дела их поселений.
Правда, вскоре новые подданные причинили императрице немалую досаду.
Выяснилось, что многие пустующие земли, где предполагалось их разместить, в
действительности давно уже заняты и обрабатываются местными жителями. Как
быть? Сенат, которому Екатерина повелела решить этот вопрос, понимал его
сложность и медлил с ответом. К счастью для обиженных переселенцев, в дело
вмешался Григорий Орлов, которому поручено было их опекать. Пусть тамошние
жители, решил он, собственную землю выкупают, а кто не сможет - у тех
отнимать.
Колонисты богатели, и в этом не было ничего удивительного, если учесть,
что их селили на самых лучших, плодородных землях, а участки, получаемые ими
бесплатно, в 20-30 раз превосходили наделы живших по соседству русских
крестьян. Что действительно достойно удивления, так это то, что потомки этих
переселенцев никакой благодарности к императрице не испытывали. Когда много
позже в Крыму было решено поставить памятник Екатерине II, колонисты
отказались вносить на него пожертвования и демонстративно отсутствовали на
открытии. Зато в 1901 году на их деньги в Москве на Божедомке был поставлен
памятник германскому канцлеру Бисмарку.
Но в 1762 году москвичи еще не дошли до такой жизни. Прежняя столица во
многом сохраняла свои древние обычаи и свое особое московское очарование.
Кремль, не испрокаженный еще позднейшими архитектурными упражнениями,
представал во всем своем суровом величии. Московская знать, конечно, тоже не
чуралась плодов европейской цивилизации. В Благородном клубе,
предшественнике Благородного собрания, изъяснялись по-французски, кушали
устриц, "гомаров" и руанские "конфекты". В доме князя Долгорукова на
Тверской был открыт первый кофейный дом. И все же в Москве жили и думали
иначе, чем в Петербурге.
В первопрестольной обосновалось родовитое дворянство, не умевшее или не
желавшее служить при дворе. Всякое правительственное нововведение оно
воспринимало скептически и крепко держалось старины. Даже приобщаясь к
европейской кухне, москвичи не забывали о своей. В знатных домах непременно
держали поваров, умевших по старинным рецептам готовить уставные блюда
боярских пиров - кулебяки, пироги колобовые и подовые, сборные щи, лапшу,
свинину во всевозможных видах и т. д.
В Петербурге был свой центр образованности - Академия наук. В Москве
эту роль, даже после открытия университета, долгое время играла
Славяно-греко-латинская академия. Знание философии, древних языков и,
конечно же, русского языка здесь давалось несравненно более глубокое, чем в
университете. Из стен этого учебного заведения вышло немало талантливых
деятелей, причем не только церковных. Один из современников утверждал даже,
что в России, вплоть до Карамзина, языковые и литературные традиции
поддерживали именно Славяно-греко-латинская академия и другие духовные
училища.
Московский университет, содержавшийся в то время на доходы от продажи
водки, был плоть от плоти Академии наук, но во многих отношениях от нее