– Санинструктора! Где санинструктор?!
   – Он повел раненых.
   – Не надо мне помощника смерти, я все равно в санбат не пойду, – сказал Шалаев.
   – Как не пойдешь? Ты же ранен.
   – Хреновина! Потом они меня в другую часть отправят. И коня жалко. Перевяжите лучше. Потерплю как-нибудь. Музафарчик, дай сюда мою флягу. Музафаров подал ему пристегнутую к поясному ремню флягу, Шалаев жадно глотнул спирту, перевел дух и снова приложился. Нашли бинт и кое-как перевязали ему рану, он захмелел, обмяк или, может, ослаб от раны.
   – Шалаев, в санбат! – приказал старший лейтенант Ковригин. – Голубицкий, помоги ему.
   – Ну, товарищ старший лейтенант, не хочу я в санбат! – заартачился Шалаев.
   – Что значит не хочу?! Ты ранен. Немедленно в санбат!
   – Саня, может, легкое задето. Пока ты сгоряча, потом поздно будет, – советовал Баулин.
   Шалаев помолчал, как бы задумавшись, и сказал:
   – Петрович, раз ты говоришь, пойду. Одесса, давай, хочь веди, хочь неси меня. Ребята, коня моего никому. Скоро я вернусь. Музафарчик, друг, если в случае я не вернусь, ты мой адрес знаешь, напиши после войны письмецо или лучше приезжай сразу ко мне.
   – Ладно, Саня, иди лечись и давай обратно в эскадрон.
   – Товарищ старший лейтенант, – Шалаев вынул что-то из кармана шинели. – «Вальтер» оставляю вам. Все равно отберут в санбате… Ну, ребята, до свидания! Если чего, не поминайте лихом!
   И он ушел в тыл, Голубицкий повел его в тыл, в темень, подальше от войны, к белым халатам, на госпитальный топчан, может, и к жизни. Все-таки жалко было Шалаева. Я привык к нему, мы привыкли к нему. Ведь многие из нас все еще были мальчишками, вчерашними мальчишками, а мальчишкам нужен заводила, нужен атаман. Терский казак Шалаев был нашим атаманом. Он был храбр, бесшабашен, бескорыстен, любил оружие, у него во взводе была лучшая амуниция, за конем он ухаживал как настоящий казак, да и был он настоящим казаком, кавалеристом, «копытником».
   Когда собрались шагать дальше по шоссе, старший лейтенант Ковригин приказал:
   – Андреев, проверь, все люди?
   Андреев сделал перекличку – не было Куренного.
   – Он недалеко от меня лежал, потом я его не видел, – сказал Музафаров.
   Сержант Андреев, Музафаров, я и еще кто-то, крича: «Куренной, Володька!» – побежали назад, вдоль шоссе по пашне и наткнулись в темноте на Куренного. Он лежал примерно в пятидесяти шагах от немецкой самоходки, лежал недвижный, замолкший. Я догадался, как его убило. «Фердинанд» стрелял по пулемету Музафарова прямой наводкой, но ударил неточно, взял правее, где лежал Куренной. Куренного убило, лежащего справа от Музафарова Шалаева ранило, а Музафаров каким-то чудом без единой царапины.
   Вдруг я понял, почему не стрелял Баулин. Пули-то наши – трассирующие, «Фердинанд» целился по трассе. А мы лежали к самоходке ближе, чем Музафаров. «Фердинанд» ударил бы по нам в упор, и вряд ли я стоял бы теперь возле трупа Куренного со своей догадкой.
   Мы смотрели на недвижное тело Куренного, ошеломленные, онемевшие. Смерть нашего запевалы была особенно несправедливой оттого, что война вот-вот должна была кончиться. «Исполняет солист Большого театра Владимир Куренной», – вспомнились мне слова Голубицкого…
   Утром, когда мы стали на отдых, пришел в эскадрон комсорг полка Колобок. Он составил список представляемых к награде за ночной бой. Потом читал фамилии и вместе с Ковригиным решал, кого чем наградить. Награждали орденами и медалями весь взвод. И коноводов, стариков Федосеева и Решитилова не обошли, представили к ордену Славы. За бой потруднее, кровопролитнее не награждали, а тут расщедрились. Наверное, оттого, что война кончалась. Но когда комсорг дошел до фамилии Баулина, Ковригин сказал:
   – Баулину отставить. Гайнуллина тоже вычеркни.
   – Почему? – удивился комсорг.
   – Не заслужили. Не стреляли в бою.
   Я не очень расстроился, у меня уже был орден. Я переживал за Баулина. Но сам Баулин как будто и не огорчился, как будто ничего и не произошло, его лицо, как всегда, было терпеливо-спокойно, губы, уголки губ, держали его всегдашнюю улыбку, мягкую, добрую.
 
   После двух пустяковых стычек с немцами возле деревеньки и на шоссе, где они обстреляли нас из крупнокалиберного пулемета с бронетранспортера и бухнули несколько раз из зенитной пушки, мы, наш эскадрон, наш полк, отогнав немцев и раскидав на дороге завалы, как бы вырвались на простор, всю ночь ехали, не встречая сопротивления, ехали не спешиваясь, то рысью, то галопом, ехали мимо тихих ночных полей, спящих деревень и хуторков, и ранним майским утром без боя вошли в Перлеберг.
   Улицы были пустынны. С окон и балконов домов на всех этажах свисали белые полотнища. В пугливую тишину мощенных серой брусчаткой узких улиц шум нашего движения – цокот подков сотен коней – ворвался грозным гулом светопреставления. Но город был живой. В прохладном воздухе майского утра умиротворяюще пахло свежеиспеченным хлебом, значит, работала пекарня. Да вряд ли спали в этот час жители города. Мы знали, чувствовали: из окон, из-за занавесок и штор на нас украдкой глядели сотни и даже тысячи глаз.
   Наконец в центре города на площади увидели цивильных немцев. Пожарные и не очень молодые мужчины в шляпах тушили пожар. Уже почти потушили. Только два окна на третьем этаже все еще курились синеватым дымом. Немцы сняли шляпы, кепки и поклонились нам, вернее, нашим офицерам, плешивыми головами. Мы чувствовали себя победителями, лихими кавалеристами, казаками, с мальчишеской гордостью приосанились в седлах, потрагивали бока наших коней шпорами, чтобы они приплясывали, курящие закурили трофейные сигареты. Потом была команда «запевай!». «Из-за острова на стрежень, на простор седой волны», – начал сержант Андреев (каким сереньким казался его голос после Володьки Куренного, который лежит там у дороги в земле!). «Выплывают расписные Стеньки Разина челны», – подхватили мы свою любимую. И всем эскадроном грохнули удалой припев:
   Топится, топится в огороде баня,
   Женится, женится мой миленок Ваня.
   У дверей одного дома, где на первом этаже была какая-то лавчонка, одиноко стоял огромный, очень толстый немец, такой толстый, с таким большим животом, с таким мясистым лицом и с такой жирной шеей, что я сразу решил, что это буржуй. Помещиков, и польских и немецких, я уже повидал, а вот городского буржуя видел впервые. Вероятно, это был всего лишь очень толстый немец, возможно, даже не хозяин этой лавчонки, если и хозяин, то не очень богатый, но мне он виделся буржуем, богатеем, эксплуататором, каких рисовали у нас на плакатах, в газетах. Только цилиндра не было на этом буржуе, голова у него была лысая, голая. Проезжая мимо толстяка, мы все оживились, а он стоял и смотрел на нас спокойно, видно, не понимая, над чем мы смеемся или, может, догадываясь, что смеемся мы именно над тем, что он так толст.
   Проехав через весь город, мы выбрались на окраину и остановились возле длинных одноэтажных бетонных строений за колючей проволокой. Солдатские казармы или, может, лагерные бараки. Возле бараков всюду шелестели под ногами, шуршали по асфальту какие-то бумаги, видно, штабные, газеты, обрывки журналов с рисунками, мордами фашистских генералов и голыми бабами. В бараках на двухэтажных, устланных соломой нарах, в проходе – всюду валялись порожние винные бутылки, банки из-под сгущенного молока, попадались солдатские каски и железные коробки противогазов. Значит, только вчера здесь, на этой соломе, валялись, жрали, били вшей и напивались от обреченности фашистские вояки – уже не армия, а сброд, бросающий оружие, грабящий магазины. Казалось, что даже их запах не выветрился здесь, запах врага, чуждый, тревожащий, как запах зверя в логове.
   Кухня наша и обозы еще не подошли. Командиры куда-то запропастились. Никаких команд, никаких распоряжений. Честно говоря, в это ясное майское утро у меня, у нас не было никаких желаний, кроме желания лечь на землю возле своих коней и поспать. Потому как не спали уже вторую ночь. Поднявшееся солнце сильно стало припекать, и мы, разморенные майским ласковым теплом, расселись на соломе у стен бараков, одни курили, лениво переговаривались, другие дремали, прислонившись к стене, третьи легли и тут же заснули, особенно молодежь, которая труднее переносила бессонные ночи. Я тоже лег, намотав на руку повод, и тут же заснул – ни войны, ни усталости, ни тревог, ни мыслей, и даже сны не снились. Потом кто-то меня долго тормошил.
   – Толя, проснись, – далекий и ненужный голос Баулина. – Толя, вставай.
   – Чего?
   – Вставай, надо идти.
   – Куда? – мычал я, ленясь открывать глаза.
   – Зинаиду будем искать. Говорят, в городе много русских баб, в общежитиях живут. На фабрике работали. Старший лейтенант отпустил. Я один хотел идти, но говорит: бери напарника. Оно и верно. Одному нельзя.
   Если Зинаиду, тогда придется идти, к тому же, как я понял, это приказ. Я приподнялся, сонно поглядел на Баулина и, постепенно возвращаясь к яви, увидел его встревоженное лицо, глаза; в глазах его, казалось, то загоралась надежда, то угрюмой тьмой набегала безнадежность.
   – Проснулся? Ну и ладно, ну и хорошо, – ласково проговорил он. – Диски оставь, бери только карабин. Ребята, мы пошли. Андреев, если чего, сумку с дисками не забывайте.
   – Давай, Петрович, возвращайся сюда с женой, – пожелал нам вслед сержант Андреев.
   Честно говоря, я ни чуточки не верил, что Баулин найдет в этом городе жену. После такой войны где-то в центре Германии найти женщину из маленькой брянской деревеньки, найти песчинку среди миллионов песчинок – это было бы, конечно, чудом.
   Мы зашагали к городу, вошли в город. Два «копытника», один рослый, другой маленький, один русский, другой башкир, два солдата в шинелях, в пилотках, в сапогах со шпорами шли по немецкому городу. Я нес на плече карабин с замкнутым штыком, а у Баулина привычно висел на спине «Дегтярев» с полным диском. Сонливость мою согнало быстрой ходьбой – я едва поспевал за длинноногим Баулиным – и утренней свежестью. На улицах, которые давеча были пустынными, уже сделалось тесно от солдат, повозок, машин и танков. Уже в домах расположились какие-то тыловые части и хозяйства. На перекрестке хорошенькая, бедовая регулировщица щеголевато поигрывала флажками. По тротуарам, поглядывая на нас с любопытством и опаской, шли редкие жители. Около группки солдат возле машины с орудием крутились мальчишки в мятых кепках и коротких штанишках, просили у солдат закурить и, подобострастно любопытные, учились крепкой солдатской речи.
   Город, наверное, ждал возмездия и гибели. Но гибель не пришла, только мир перевернулся: то, что вчера считалось важным, считалось жизнью, верой, властью, сегодня стало прахом. Может, многие цивильные немцы даже испытывали облегчение – уже это случилось, русские в городе, и уже позади кошмарное ожидание страшного. Начиналось что-то новое, неведомое. Никто не знал, что будет дальше. Но город присматривался и уже осторожно приспосабливался к этому новому. Страх сменился надеждой.
   До сих пор я видел только города-кладбища или города-крепости, дымящие руинами, покинутые жизнью и грозящие смертью. А в этом городе, почти не тронутом войной, согретом тихим весенним солнцем, ютилась жизнь и не стреляли из окон. И здесь я уже другими глазами смотрел, с другими чувствами видел давно примелькавшиеся островерхие дома, красные, серые, желтые, крытые черепицей, брусчатые улицы, чугунные изгороди, подстриженные, пахнущие молодой листвой деревца в скверах; я заглядывал в окна, с которых свисали белые полотнища, ротозейничал у витрин магазинов. Из витрин на меня глядели раздетые манекены, то есть бабы из папье-маше телесного цвета, у манекенов были длинные шеи, нарисованные большие глаза, ярко-красные губы и розовые груди. Только того, что ниже талии, куда мужские глаза невольно сами опускаются, не было у них. Я отставал от Баулина, а он оглядывался и покрикивал негромко:
   – Толя, не отставай.
   Я догонял, мы шагали вместе, и я, хмельной от весны, от своей молодости, от молодого ощущения жизни и от гордости, что я победителем разгуливаю в этом немецком городе в центре Германии, хмельной от впечатлений, начинал говорить, говорить обо всем. Но Баулин молчал. Я понимал, что он весь напряжен, измучен безнадежностью и надеждой, ожиданием невозможного, и тоже замолкал. И чем дальше мы шли по городу, тем меньше я верил, что в этих каменных дебрях далекого немецкого города мы действительно найдем живыми жену Баулина Зинаиду с ее пятилетним сынишкой. Надо было спросить, где этот самый дом, в котором живут русские – наверное, дом этот был где-то на окраине, – но солдаты, у которых мы спрашивали, ясное дело, ничего не знали, да откуда им знать? Баулин говорил, что, может, встретим русских, должны же они знать, что вошли в город наши и выйти на улицу. Но русские пока нам не встречались, а спросить цивильных немцев мы почему-то не решались, то ли потому, что толком не знали языка, то ли наша солдатская, кавалерийская гордость не позволяла обращаться к немцам. Наконец я решился и остановил пожилого немца. Он снял шляпу, обнажив голый желтый череп, побледнел и заискивающе заулыбался.
   – Камрад, где тут русские?! Русиш фрау?! – спросил я громко, как у глухого.
   У немца дрожала шляпа в руке. Он, видно, ничего не понял, и мы ни слова не разобрали в его сбивчивом шамкании. Зашагали дальше. И у магазина увидели цивильного с немецкой винтовкой и красной повязкой на рукаве. Он был в длинном пальто, в черной шапке с козырьком, просто немолодой цивильный немец, но почему с винтовкой и что за повязка? Это было непонятно нам. Когда, поглядывая недоверчиво, я стал подходить к нему, он заулыбался и козырнул нам.
   – Я поляк, поляк! – заговорил он охотно.
   Да, он знал, где живут русские девушки, и долго, невразумительно объяснял нам, как найти этот дом, по каким улицам и переулкам пробраться к этому дому на окраине города. Я понял только, что надо сначала идти до какого-то Вильгельмплаца, до кирхи, которая уже была видна отсюда, повернуть у кирхи налево и дальше и дальше. Я сказал поляку, что, может, он сам покажет нам дорогу, но поляк важно ответил, что не может, потому как на посту, магазин охраняет. Что за пост, чей магазин охраняет, кто его поставил на этот пост, нам было непонятно, да, может, и необязательно знать.
   Мы дошли до кирхи и повернули налево, в одну из узких улочек со скучными серыми домами. Здесь было тихо, безлюдно, только наши шаги, тяжелые солдатские шаги, гулко раздавались в пугливой тишине каменных ущелий. Изредка впереди из-за угла высовывался какой-нибудь человек, мужчина или женщина, и опасливо юркал в подворотню или в подъезд. Прошли мы уже далеко, уже чувствовалась близость окраины, дома стали похуже, победнее, пошли двухэтажные, одноэтажные, в домах этих, наверное, были люди, наверное, они видели нас, я нарочно шел по самой середине улицы, поглядывал на окна, чтобы меня увидели, если в каком-нибудь из этих домов есть русские девушки и глядят на улицу. Мне хотелось заорать на всю улицу: «Русские, где вы тут?!» Но кричать, наверное, было глупо, ведь не деревня, а все-таки город, Европа, а мы – победители, должны вести себя солидно.
   – Давай спросим, – сказал я Баулину.
   – А у кого?
   Я наугад подошел к двери одного дома и постучал кулаком. Никто не ответил. Я посильнее поколотил дверь сапогом. Наконец за дверью едва слышно проскрипел чей-то робкий голос.
   – Ауфмах! – повелительно крикнул я.
   Щелкнул замок, открыла дверь маленькая седая старушонка, обыкновенная старушка, похожая на всех старух мира. В ее выцветших, блеклых глазах, глядящих на нас из сумрака прихожей, снизу, не было ни любопытства, ни страха. Наверное, ей, повидавшей на своем долгом веку всякое и стоявшей одной ногой в могиле, вторжение двух русских солдат не показалось ни страхом смертным, ни концом света.
   Подбирая кое-какие немецкие слова и помогая себе жестами, я стал расспрашивать у старухи, где здесь живут русские, русиш фрау, русиш медхен. Она поняла, ушла в глубину квартиры и вернулась, одетая в серенький плащ и шляпку. Вышли на улицу, пошли по тротуару. Старушка семенила впереди, а мы, подлаживаясь к ее медленным шагам, шли позади. Мне показалось, что в домах на другой стороне улицы приоткрываются занавески и выглядывают испуганно-любопытствующие глаза: куда эти русские ведут старуху?
   Я еще издали заметил какую-то девушку, которая вышла на улицу и, завидев нас, замерла на месте как вкопанная. Мы приближались, а она все стояла и смотрела на нас то ли испуганно, то ли выжидающе-настороженно.
   – Ой, русские!.. – воскликнула она негромко, когда мы подошли к ней. – Товарищи красноармейцы!
   – Кончилась война! Домой! – сказал я.
   – Ой, даже не верится! – Она взглянула на меня так ласково, словно родного встретила.
   – Где ты живешь, где тут русские? – спросил я.
   – Идемте, идемте! Тут близко.
   Была она в стареньком летнем пальтишке какого-то непривычного немецкого покроя, на лодыжках морщились дешевенькие чулки, белый платок на голове был повязан как-то по-старушечьи, по-деревенски.
   – Как тебя зовут? – спросил я девушку.
   – Олей зовут.
   – Откуда сама?
   – Из Смоленской области.
   – А брянские есть у вас? – голос Баулина от сильного волнения сделался хриплым. – Среди вас нет Баулиной Зинаиды?!
   – Баулина Зинаида? – как-то беспечно переспросила девушка. – Не знаю, родненький. Нас там много. Может, и есть. Вот наш дом.
   Дом этот, трехэтажный, из красного кирпича, без балконов и украшений, снаружи почему-то казался нежилым. В нем было что-то казенное, угрюмое, что-то от казармы или от тюрьмы. Дому под стать была и лестничная клетка: с облупленной штукатуркой, грязно-серыми стенами. На стенах кто-то нацарапал пятиконечные звезды, серп и молот и кто-то написал: «Хай сдохне Гитлер!», «Придет вам капут!» По вытоптанным и латаным кое-где цементом лестницам мы поднялись на второй этаж. Баулин тяжело дышал и был бледен.
   Опередив нас, девушка приоткрыла обитую черным дерматином дверь и крикнула:
   – Девушки, принимайте гостей! Наши пришли!
   За дверью засуматошились: суетливо зашлепали по полу босые ноги, кто-то взвизгнул, кто-то засмеялся. Немного помешкав, мы вошли в большую сумрачную комнату, тесно заставленную двухъярусными железными кроватями, на кроватях, на синих байковых одеялах или под одеялами сидели, лежали, полулежали всполошенные нашим приходом женщины. В нос ударил спертый воздух битком набитого людьми жилья. Видно, девушки все еще долеживали, досыпали до позднего утра, потому как по случаю прихода русских на работу не нужно было ходить. Вели они себя по-разному: одни всматривались в нас с любопытством, другие тревожно-выжидающе, как будто наш приход не очень обрадовал их, третьи были весело приветливы. Они спрашивали: скоро ли кончится война, будем ли мы, как тут говорят немцы, воевать против американцев? Я отвечал, что это чепуха, что американцы – наши союзники, что наши в Берлине, что война уже кончается.
   – По радио передавали, что Гитлер помер, правда это? – спросила одна.
   – Сдох зараза! Говорят, застрелился! – сказала другая.
   – Врут, – ответил я. – Наверно, сбежал, спрятался.
   Разговаривая с ними в тесном проходе, я с любовью всматривался в щемяще родные русские женские лица, по которым истосковались мы на чужбине незнамо как, я искал ту, Олю, встретившую нас на улице, она как-то сразу затерялась тут среди девушек, а я уже успел влюбиться в нее, даже на какое-то время Полину свою забыл, хотел поухаживать за ней, искал ее глазами и не находил.
   – Почему вас только двое? Когда придут остальные? Нас тут много, нам женихов много потребуется, – сказала одна бедовая.
   – Погоны у вас. Чудно как-то. А мы-то не знали, думали, все как раньше, – и Баулину: – Что это у вас три полоски, вы командир?
   – Командир, сержант, – ответил я за Баулина.
   Баулин все время молчал, его заросшее рыжеватой щетиной лицо было растерянно-озадаченно, он разглядывал девушек, сидящих, лежащих на кроватях, он не увидел среди них свою Зинаиду, в глазах его туманилась уже знакомая мне безнадежность. «Так я знал, – думал я. – Нет здесь никакой Зинаиды». Потом подумал, что ведь девушки, наверное, есть и на других этажах, и уже слышал: шумели там на лестничной площадке, да заходили в эту комнату еще какие-то женщины.
   – Девушки, есть среди вас такая – Баулина Зинаида? – спросил я, перебив шумиху.
   – Кто-кто?
   – Баулина Зинаида Егоровна, – хрипло повторил Баулин.
   – Землячка, что ли, она вам будет?
   – На третьем этаже Баулина. Откуда вы ее знаете?
   – Муж ее разыскивает, – ответил я, чувствуя, как забилось у меня сердце.
   – Ой! Надо же! Муж!
   Девушки странно замолчали. Я взглянул на Баулина: лицо его сделалось каким-то синюшно-серым, даже в бою под пулями я не видел у него такого лица.
   – Идемте, я вам покажу ее комнату, – вырвалась одна из девушек.
   Сопровождаемые негромким, почему-то встревоженно настороженным разговором девушек, мы вышли из комнаты и стали подниматься на третий этаж. Теперь я, взволнованный, нет, не так, конечно, сильно, как Баулин, взволнованный перед встречей с Зинаидой (все же оставалось сомнение: может, не она, а просто однофамилица), теперь я пораженно думал, что чудо, оказывается, бывает на свете, что сейчас Баулин действительно встретит свою жену и сынишку.
   Мы поднялись на третий этаж. Сейчас откроется дверь и я увижу жену Баулина. Я представлял ее красивой, даже очень красивой. У Баулина, мужика видного, не могла быть некрасивая жена.
   Девушка без стука вошла в одну из дверей и тут же вышла. Вслед за ней выглянула худенькая простоволосая женщина. Сцепив на груди худые кисти рук, она какое-то время глядела на нас, вернее, окаменело, испуганно всматривалась в Баулина, с ее щек мгновенно стерся жиденький румянец и синие тени загустели под глазами. Тихо ахнув, она шагнула через порог, руки ее упали, она обессиленно прилегла к дверному косяку и медленно стала сползать на пол. Баулин неловко подхватил ее и почти на руках внес в комнату. Я остался стоять на лестничной площадке. Рядом со мной молча стояла та девушка, что привела нас, а снизу, с площадки второго этажа глядели наверх притихшие женщины. Простояв несколько минут, я уже собрался, было, идти вниз, на второй этаж, чтобы поискать Олю, которая встретила нас, но тут из двери высунулся Баулин и позвал:
   – Толя, заходи.
   Я вошел в комнату, поменьше той, что на втором этаже, но так же тесно заставленную двухъярусными кроватями. Женщина уже сидела за столом, она молчала, лицо ее было серым, застывшим; неподвижными глазами она смотрела перед собой, как будто задумалась крепко. Баулин сидел на табуретке возле кровати, он свертывал самокрутку, руки его заметно дрожали. Пулемет был прислонен у двери к стене. Я снял карабин и присел на краешек кровати. С другого конца стола, стоящего у окна впритык к подоконнику, сидел какой-то мужчина, примерно в возрасте Баулина или, может, чуть постарше. Видно, русский. Справа на верхней кровати, свесив босые ноги, сидела еще одна женщина, не старая, но одетая как старуха – во всем черном, монашеском. Над ней, в углу, перед темной иконой помигивала хилая лампадка. Я подумал мельком, что этот мужик, наверно, зашел к женщинам поболтать, хотя и сидел он как-то уж очень домашне – в нижней рубашке. Да, странным мне показался он сразу. Когда я вошел, он встал и поклонился мне, поклонился с такой же заискивающей и пугливой улыбкой, как кланялись нам цивильные немцы. Глаза его смотрели слишком уж смиренно, приниженно, виновато и тихо, только время от времени из них как бы вдруг выплескивалась тревога. Мальчика в комнате почему-то не было.
   – Не думала, не чаяла встретить тебя, – наконец заговорила Зинаида. – Какая была война, сколько людей полегло!..
   Она повернула лицо к нам, равнодушно скользнула взглядом по мне, глаза у нее были сухие, лицо слегка зарумянилось. Она не была ни красивой, ни дурнушкой. Но в двадцать гляделась, наверное, очень миловидно. Сейчас желтые волосы ее были собраны на затылке в небольшой узел, под стареньким платьицем угадывались увядающие груди.
   А я все думал о мальчике, о пятилетнем сынишке Баулина, о встрече с которым он так долго мечтал, но мальчишки не было здесь и самое странное, ни Баулин, ни Зина не обмолвились о нем ни словом.
   – Вот мы с ним и живем тут, – она кивнула на мужика. – Эта комната у нас семейная считается. Он пленный. Вместе работали на фруктово-консервной фабрике…
   Я стал понимать, я уже понял: это ее муж или, как еще там, сожитель, она не ждала Баулина, жила с этим вот! Я повнимательнее посмотрел на мужика, к пленным мы относились не очень приветливо; мы прошли пол-Европы сквозь смерть, в дыму пожаров, в крови, в грязи, шли, оставляя на пашнях убитых товарищей, перешагивая через трупы врага, а он, этот мужик, этот пленный, целехонек, сидит тут и еще спит с чужой женой! Я глядел на мужика, на его приниженно-заискивающее лицо с открытой ненавистью. Баулин же, не поднимая глаза ни на кого, молча курил.
   – Как ты разыскал меня? – спросила Зинаида.
   – Я тебя везде искал… – глухо ответил Баулин.
   – Мать ведь померла еще в сорок первом. Знаешь?
   – Знаю. От Нюры письмо получил.
   – Как она там?
   – Ничего. В землянке ютится.
   – Как теперь у нас там? – заговорила женщина в черном. – А то бают, у нас все пошло по-старинному. В церквах будто богослужение идет. Вот и погоны прицепили. Советской власти, что ли, нет?
   – Как нет Советской власти?! – возмутился я. – Есть Советская власть! Только теперь с погонами.