Мы сели тесной кучкой кто на пол, кто на стулья, в кресла, сели близко к красивому дивану, на котором расположились комсорг и командиры взводов.
Комсорг встал и поздоровался негромким, мягким голосом:
– Здравствуйте, третий эскадрон!
– Здравжлам! – не очень дружно ответили мы. Комсорг держал в руке газету, дивизионную газету «За Родину», он развернул ее и сказал:
– Товарищи. Ваш эскадрон вчера отличился в бою, особенно первый взвод старшего лейтенанта Ковригина. Передаю вам благодарность командира полка. И в газете заметка про вас. Кто хорошо читает?
– Голубицкий! – позвал наш взводный.
Голубицкий встал, вышел к дивану, взял газету и громким басом прочитал про нашу вчерашнюю атаку. Уже успели написать и напечатать. Но в заметке все было не так, как в жизни, в заметке говорилось, что взводы сабельников попали в затруднительное положение, немцы контратаковали и оттеснили второй и третий взводы к оврагу, тогда к ним на выручку бросился взвод старшего лейтенанта Ковригина и вступил с врагом в рукопашную схватку, что в бою особенно отличился гвардии рядовой ручной пулеметчик Музафаров, он первый поднялся в атаку и повел за собой остальных…
Музафаров слушал и улыбался, то ли довольно, то ли насмешливо. Малость, конечно, присочинили, но все равно было приятно читать в газете про свой взвод.
– Неправильно написано, – возразил кто-то из второго взвода. – Немцы нас не оттеснили к оврагу. И рукопашной не было.
– Вы боялись высунуться из оврага, а мы в атаку поднялись. Скажешь неправда? – ответил тому сержант Андреев.
– Мы вместе поднялись.
– Музафаров первый поднялся – это верно.
– Он всегда первый поднимается.
– А что делать бедному татарину? Вы все лежите, а старший лейтенант мне: «Музафаров, давай!»
Дружно посмеялись.
– Молодец, Музафаров!
– Товарищи, – комсорг виновато улыбнулся, – газетная заметка не всегда может совпадать с тем, что было на самом деле. Что-то было не так, кого-то не назвали – это мелочи, частности. Главное ведь в том, что это о вашем эскадроне, о героизме ваших же товарищей. Об этом прочтут во всей дивизии, и, наверное, особо отличившиеся будут представлены к награде.
– Верно, чего тут спорить
– В мелочах после войны будем разбираться.
– Теперь в общих чертах о положении на фронтах, – комсорг вынул из планшетки бумагу и развернул – оказалось, карта, вернее, схема, нарисованная от руки. – Это вот Балтийское море, вот Польша, вот границы Германии, вот и сам Берлин. А это, обведено красным карандашом, Восточная Пруссия. Видите, она вытянута, как кулак в сторону Советского Союза и нависает над Польшей. Вот он, Кенигсберг, город-крепость на самом берегу Балтийского моря. Вот Алленштайн. А мы находимся вот здесь, севернее. Красными стрелками обозначены действия наших войск. Вот наш 2-й Белорусский фронт. 3-й Белорусский наступает на Кенигсберг. А на Берлин нацелены войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов. После захвата Алленштайна в прорыв вошла 5-я танковая армия и стремительным броском вышла к Балтийскому морю. Вот сюда. Теперь вся восточнопрусская группировка немцев отрезана от их главных сил. А нам остается только добить, уничтожить эту группировку и занять Кенигсберг…
– А Берлин мы будем брать? – спросил кто-то из второго взвода.
– На кобылах! – отозвался Шалаев.
Засмеялись.
– Берлин, конечно, штурмовать мы не будем, но в берлинской операции, как я понимаю, будем участвовать.
– До берлинской операции еще дожить надо.
– Доживем!
– Живы будем – не помрем!
– Фриц, он, конечно, мастер воевать, но русский Иван его завсегда может объегорить, – врезал какой-то балагур из пулеметного взвода.
Пошумели одобрительно.
Комсорг сложил схему и засунул в планшетку.
– Можно вопрос? – поднял руку другой пулеметчик. – После войны в Германии что, Советская власть будет?
Комсорг помолчал, раздумывая, и ответил:
– Не знаю, ребята, знаю только, что фашизма там не будет… Есть еще вопросы?
Вопросов больше не было.
Нас подняли среди ночи. И сразу по коням. Не покормив даже положенной меркой овса, мы спешно оседлали коней, построились, выехали из усадьбы, и тут же команда «Повод!». Никто не знал, почему среди ночи подняли по тревоге и куда едем. Только когда километров двадцать отмахали, ни разу не спешиваясь, да все время то на рысях, то галопом, мы поняли, что нас форсированным маршем перебрасывают на другой участок фронта. Густо валил тяжелый мокрый снег, он облепил коней и людей с ног до головы, слепил нам глаза, таял на наших лицах; шинели наши отсырели, отяжелели, хорошо тем, у кого плащ-палатка, а еще лучше, если бурка на плечах. Я видел перед собой только голову своей Машки да смутно темнеющие в белом мраке согнутые спины Голубицкого, Музафарова и Шалаева с торчащими на плечах карабинами и пулеметом. Слева от меня ехал Баулин, справа – Худяков. Я заметил, что горе-кавалерист Голубицкий опять сидит в седле кособоко, то есть на одной половине зада, не соблюдая равновесия. Значит, снова набьет коню спину. Никто ни с кем не разговаривал, как будто ехали безмолвные призраки, только чье-нибудь покашливание да пофыркивание коней. Редко и недолго ехали шагом. Устали ноги, ломило в пояснице, а о конях и говорить нечего, я чувствовал, как с трудом пускается в рысь Машка, как от надсады ходуном ходят ее бока, как пахнет соленым конским потом, смешанным с талым снегом. Так ехали очень долго; сколько проехали, определить в ночи, в снегопаде и бессонной отупелости было невозможно: может, пятьдесят, может, и все сто. И наконец команда:
– К пешему бою слеза-а-ай! Передать коней коноводам.
Время, наверное, уже было под утро, посветлее как будто стало. Какая-то усадьба, домики, длинная ферма, загон с коровами. Коноводы повели коней к коровнику, а мы остались стоять на дороге, которая мимо фермы, между двумя рядами деревьев с обрубленными кронами уходила в темную даль, как в пропасть; там, где деревья, удаляясь, сливались с серо-черным снегопадом, в тревожной безвестности таился враг. Через какое-то время хриплый, торопливый голос комэска:
– Командиры взводов, ко мне!
Ковригин побежал к комэска, вернулся через минуту, и негромкая, но резкая команда хлестанула по нервам:
– Взвод, приготовиться к бою! За мной!
Мы побежали вправо от дороги, прочь от фермы, на поле.
Опять в предчувствии боя екало и проваливалось сердце. Но пока ни стрельбы, ни грохота орудий. Только слышен был тот слитный, смутный шум, который рождается движением в ночное время огромной массы людей – тяжелое дыхание и топот ног бегущих, негромкий говор, команды, ругань. Справа и слева от нас, наверное, тоже разворачивались другие эскадроны и, может, даже другие полки. Пробежав метров двести от дороги, перешли на шаг, шли, стараясь держаться вместе, чтобы не отстать, не потерять друг друга. Остановились посреди поля. Весь эскадрон пока топтался в одной куче. Нас догнал комэска со своим ординарцем и Костиком.
– Эскадрон… слушай! – одышливо выкрикнул комэска. – Ситуация такая. Немцы прорвались из окружения, прошли через пехоту и идут в этом направлении, чтобы соединиться со своими. Наша задача: не пропустить ни одного фрица на запад. В случае если они все же пробьются через нас, позиции не бросать. Через полчаса к нам подоспеют пехота и танки. Нам во что бы то ни стало надо продержаться эти полчаса. Ясна задача?
Никто не ответил, вернее, не успели осмыслить и ответить в озадаченности, как тут из темного снегопада возникло двое верховых, один в бурке и кубанке. Видно, командир полка полковник Шовкуненко.
– Овсянников, рассредоточь своих людей чуть левее, – громко распорядился комполка, придержав коня. – Дистанцию между пулеметами побольше. И окопаться! Не в снег зарывайтесь, а в землю. Поглубже…
И поехал дальше.
– Ковригин, занимай вон там, ближе к дороге! Сорокин!..
– Первый взвод, за мной!
Отбежали влево. Взводный указал, кому где занять позицию, мы с Баулиным оказались на левом фланге, на самом крае эскадрона. Кто левее нас, я не знал, вернее, знал, что там должен быть четвертый эскадрон, но вблизи не видел никого. Надо было окопаться. Но как копать, чем копать? У редких были малые саперные лопаты, а у меня ее в кавалерии сроду не было. Копали обычно большими саперными или подобранными на хуторах штыковыми лопатами, их возили на повозке, а где они сейчас, эти повозки, отстали от нас почитай верст на двадцать, в снегах застряли. У Баулина тоже не было лопаты. Мы разгребли снег, слепили перед собой нечто вроде бруствера, пристроили пулемет и залегли. Снег все шел, да еще поднялся ветер и гнал снегопад над землей горизонтально, начался буран. Хорошо, ветер дул нам в спину, не совсем в спину, а чуть с левого боку, по крайней мере не слепил нам глаза. Уже совсем рассвело. Я всматривался в белую мглу, и порой мне блазнилась вдали темная, колыхающаяся в снежном вихре людская масса, она как будто стремительно приближалась и вдруг исчезала, заволакиваясь белым мороком.
Я услышал слева голоса и увидел невдалеке каких-то людей. Когда они приблизились настолько, что можно было различить их лица, Баулин встал, я тоже вскочил, подумав, что начальство. Одного я сразу узнал – это был наш комсорг, Колобок. Другой, немолодой смуглолицый офицер в ушанке и плащ-палатке, мне не был знаком.
– Третий эскадрон? – спросил тот, что в плащ-палатке.
– Так точно, товарищ майор, – ответил Баулин.
– Как настроение? Выдержите, если немец пойдет?
– Должны, товарищ майор.
– Ну как, солдат, – с улыбкой обратился ко мне комсорг. – Не подведем?
– Не подведем! – ответил я, стараясь казаться веселым.
Когда они ушли дальше, Баулин сказал:
– Если майор Худ сам пришел, значит дело действительно худо.
– Почему худо? – спросил я.
– Это у нас в полку так говорят. Дескать, если майор Худ пришел на передовую, значит дело худо.
– А кто он такой?
– Замполит полка.
– А Худ – это его фамилия? – я подумал, что, наверное, Худ прозвище майора.
– Да. Он кавказец. Кажется, адыгеец. Хороший мужик, простой.
Вдруг слева хлопнула пушка. Она, кажется, стояла возле фермы, на дороге, уходящей в ту сторону, откуда мы ждали немцев. И там, где выстроившиеся по обеим сторонам дороги деревья с обрубленными кронами сливались со снежной мглой, там полыхнуло желтое пламя. И тут только я разглядел за тем пламенем – наверное, загоревшаяся машина или подбитый бронетранспортер – смутную, уходящую вдаль массу, должно быть, колонну. Вот она, эта колонна, дрогнула, как будто сломалась и хлынула вправо по шоссе. Пушка хлопала еще и еще, на дороге черный дым косо уходил в низкую серую мглу. А темная людская масса – тысячи и тысячи немцев – выхлестнулась на открытое поле и двинулась на нас. Но ведь нас так мало, вот мы лежим в цепи, а за нами – никого. А пехота еще только ползет сюда. Мне стало не по себе. До сих пор на войне я в основном наступал, сам ходил на немцев, а чтобы вот так и столько фрицев шло на меня, этого ни разу еще не было. Тайная надежда, что теперь до конца войны будут только марши да небольшие стычки, тайная надежда моя рухнула.
– Они же нас затопчут! – высказал я свое опасение Баулину.
– Не паникуй, Толя, – ответил он.
Но меня это не успокоило. Я оглянулся назад. Там, чуть левее нас, были длинные кирпичные коровники. Вот бы засесть в них и стрелять из окон. А то ведь на голом поле, на снегу. Я повзглядывал на Баулина, пытаясь угадать по его лицу, по глазам, что он думает, чувствует. Он всматривался в немцев внимательно и озабоченно, но был спокоен или, может, казался спокойным. Я глянул вправо, где были комэска, взводный, но не увидел ни комэска, ни взводного, ни остальных; в двадцати шагах от меня в белых космах бурана темнела только одна фигура, кажется, Худяков копошился. И было тихо, если не считать редкие хлопки пушки на дороге; по насту мягко шуршала гонимая ветром метель, где-то невдалеке негромко переговаривались люди. А немцы, их размытая и перечеркнутая снегопадом масса, все ближе и ближе. Ветер гнал снег им в лицо, поэтому вряд ли они нас видели, хотя, ясное дело, уже знали, что здесь их поджидают. Они еще не стреляли, да стрелять могли только передние, да и в кого стрелять, когда в этом снежном хаосе не видно ни зги.
Вдруг правее нас с нашей стороны затрещало и захлопало, хотя никаких команд мы и не услышали. Открыл огонь и Баулин. Светлые трассы пуль, прошивая снежную кисею, вонзались в серое людское месиво и гасли. Я вытащил из сумки заряженный диск, положил рядом с Баулиным и стал стрелять из своего карабина. Я целился в самую густоту и был уверен, что пули мои попадают и убивают. Но странно, наступающая толпа немцев как бы не восприняла стрельбы, не дрогнула, не залегла, не отступила. Мало того, передние короткими очередями стали на ходу строчить из автоматов. Баулин шпарил длинными очередями, не жалея патронов, а ведь запаса патронов у нас было кот наплакал. Всего на два диска в подсумке да еще немного в карманах шинели. Полная пачка была еще в переметной суме, но я их не захватил, да куда класть, и так навьючен, что на коня с трудом садишься.
– Экономь патроны! – крикнул я Баулину, это вышло у меня как приказ, и я смутился; я ему хотя уже не говорил «вы», но сказать «ты» или звать по фамилии тоже не решался; обращаться к нему «товарищ сержант» вроде было бы слишком официально, а звать Петровичем, как Морозов, это равносильно, что звать его дяденька, поэтому я в разговоре намеренно избегал все это. – Стреляй короткими очередями!
Но Баулин как будто не расслышал, он бил и бил трассирующими пулями, раскаленной струей хлестал по находящему на нас серо-белому валу. Простреляв диск, он поставил другой, я отложил карабин и стал набивать опорожненный диск, я торопился, руки мои плохо слушались. Меня ни на минуту не оставляло ощущение, что на нас катится страшная всесокрушающая лавина, что она разорвет нашу реденькую цепь, как паутинку, затопчет и сметет нас. Я прислушивался, нет ли приказа отступать назад к ферме. Если бы кто-нибудь побежал назад, кто знает, меня обуяла бы такая паника, что не в силах овладеть собой, теряя рассудок, я в безумии пустился бы в тыл, к позору, к гибели своей. Но слава богу, никто не бежал.
– Не оглядывайся назад, – сказал Баулин.
– Почему?
– Бежать захочется.
Он понял мое состояние, потому как сам, наверное, тоже испытывал такое.
А немцы все ближе и ближе. Облепленные снегом и смутные в белой мгле бурана, они шли, бежали на нас отдельными кучками, вразброс, поодиночке. За передними, которые, развернувшись почти на километр, пытались держаться в цепи, просматривались задние, которых была тьма, может, до самого горизонта. В общем это была огромная толпа, прущая на нас с отчаяньем обреченных, в безумной надежде пробиться сквозь пулеметы на запад, к своим. Некоторые падали, убитые, а те, кого пули еще не скосили, перешагивали через трупы, шли, бежали на нас. В том, что они нас просто затопчут, просто пройдут по нас, как проходит, затоптав людей, обезумевший от страха вспугнутый стаей волков табун лошадей, в этом я уже не сомневался. Назад, к жизни, хода не было. Я мельком подумал о Полине, вернее, ощутил ее присутствие за спиной, почувствовал ее глаза, ее серые, грустные и ласковые глаза. «Вот видишь, Поля, в какую переделку попал я… наверное, погибну… а письма от тебя так и не дождался… «Или, может, как всегда в бою, мысль о возможности смерти просто допускалась, на всякий случай, как будто душа силилась привыкнуть к этой мысли, а на самом деле, в глубине, не верила, противилась…
– Толя, постреляй, я покурю! – сказал Баулин.
Он отодвинулся, достал из отворота шапки загодя свернутую цигарку и, спрятав лицо от ветра, прикурил от зажигалки. Я выпустил остаток пуль, снял диск, а когда, вставляя новый диск, коснулся казенника, обжег пальцы. Приложил к казеннику ком снега, снег зашипел и пар пошел. Я бил по наступающим немцам, бил прицельно, короткими очередями, я видел, как они падали, будто ложились, уткнувшись лицом в снег, я убивал их, я убивал людей, но не было в моем сознании того ощущения, что я убиваю людей. А они все ближе и ближе. Сквозь вихри бурана точного расстояния до них просто нельзя было определить; от нас до передних немцев, может, было не больше ста метров, но порой казалось, что они уже совсем рядом. И видно стало, что они не бегут стремительно, как мерещилось тогда, а быстро шагают, переходя временами в трусцу. Передние, сраженные нашими пулями, падают, а задние, перешагивая их, вырываются вперед. И короткими очередями на ходу строчат из автоматов, и наобум бьют из винтовок. Мы уже хорошо слышали их гвалт, крики, где-то правее нас звучала песня – пели немцы.
Я передал пулемет Баулину и принялся набивать диск. На какое-то время ветер разогнал облака, приоткрылся небольшой проем синевы над головой, снег вдруг перестал, и я, глянув вправо, увидел всех наших – вон Худяков, Андреев, дальше Музафаров с Шалаевым, за ними еще кто-то; поодаль, на правом фланге взвода, рядом со станковым пулеметом, во весь рост стоит взводный Ковригин и короткими очередями постреливает из трофейного автомата. А немцы, кучная толпа, что перла с песней, вырвалась вперед, как бы образуя острие направленного на нас треугольника, вошла в цепь, там, где наш эскадрон смыкался с соседним вторым эскадроном, и пошла дальше. Я видел, как четвертый взвод, бросая позицию, перебегает ближе к нам, как из-за снежного укрытия встал комэска и, махая рукой, что-то крича, тяжело побежал к отступающему взводу, видел, как несколько человек, должно быть, солдаты соседнего эскадрона, побежали назад, к коровникам; чувствуя, как постепенно овладевает мной отвратительный, тошнотворный страшок, я глянул назад, на коровник – вот бы где укрыться – и увидел, как из-за коровника, навстречу бегущим верхом на коне вылетел, я узнал, комполка полковник Шовкуненко в синей венгерке и кубанке и, что-то крича, поскакал наперерез бегущим. Бегущие задержались, хотя назад не вернулись, не могли вернуться, залегли там, где остановились, а комполка, постреляв с коня по немцам из пистолета, умчался обратно. Поглядывая на коровник, я заметил, что какие-то люди палят из окон, а кто-то высокий, в бурке и серой папахе, полувысунувшись из-за угла, стреляет по немцам из автомата. Ошалев от стрельбы, от людской колготы и гвалта, в загоне метались коровы; кто-то выскочил из-за коровника и, пригнувшись, пустился к нам.
– Патроны кончаются! – сказал я Баулину, подавая последний диск.
Выгреб остаток патронов из кармана шинели и зарядил свой карабин. Снова оглянулся назад и увидел, как из-за домов, что за коровником, наперерез прорвавшимся немцам выехал грузовик и, буксуя в снегу, тяжело пошел на фрицев, в кузове, держась за гашетки крупнокалиберного пулемета, стоял высокий человек в бурке и кубанке, рядом с ним – еще кто-то. Машина развернулась, и человек в бурке по толпе прорвавшихся немцев открыл огонь. Немцы заметались, попадали, шарахнулись в сторону и, обтекая машину, ринулись дальше. А те немцы, что шли на нас, вдоль шоссе, прямо на ферму, те немцы подошли к нам уже вплотную. Я уже видел их лица, их ошалевшие безумные глаза, оскал их ртов.
– Все, шабаш, – Баулин снял опорожненный диск, встал, вытащил из кармана кисет и стал свертывать цигарку; я заметил мельком, как у него дрожат руки и не слушаются пальцы.
Я тоже поднялся и отомкнул штык, тот штык, о котором мы вообще не помнили обычно. Мы встали потому, что лежать, когда фриц наступает на тебя ногой, было уже ни к чему. Музафаров с Шалаевым и Худяков перебежали к нам, а остальные метнулись к взводному и комэска. Баулин, угрюмо, исподлобья поглядывая на немцев, все еще пытался скрутить цигарку. А немцы, толпа, сотни или, может, даже тысячи, там, позади, все шли и шли, уже передние стали проходить через нашу разбитую цепь, мимо нас.
– Назад, гады, куда претесь?! – орал Шалаев, размахивая кулачищем, в котором была зажата граната.
Музафаров, бледный, как мальчишка в драке, делал вид, что целится в немцев из своего «Дегтярева», который он, как автомат, поносил на шею. А я, выставив штык, тоже кричал, что придется, ругался, матерился. Но было похоже, что немцы вовсе не собираются связываться с нами в рукопашной драке, хотя и без того они могли нас пристрелить запросто, их было вон сколько, но не стреляли, да мало того, пытались быстрее проскочить мимо нас, да к тому же карабины у всех были на плечах или даже за плечами. Как будто давали знать, дескать, мы вас не трогаем, вы тоже нас не трогайте, пропустите. Вдруг дошло до меня: у них, как и у нас, не было патронов. Автоматчиков и солдат с патронами они пустили впереди, а эти шли холостыми.
Я поглядывал назад и увидел, как машина с крупнокалиберным пулеметом, пробуксовывая, медленно отъезжает к ферме, как тот, в бурке, все еще стреляет на ходу короткими очередями. Человек, что бежал от коровника, уже был близко к нам, и я узнал его: наш коновод Решитилов. В руках ведра брезентовые. Догадался: патроны несет. Нет, не успел добежать до нас Решитилов: со стороны нашего тыла, оттуда, куда прорвались немцы, забили пулеметы, грохнули пушки, и снаряды стали рваться рядом с нами, чуть позади нас. Били по прорвавшимся немцам и в то же время били и по нас, по своим.
– Ложись!
Мы бросились наземь. Тррах-бах-бах. Я приподнялся, оглянулся: коровы, что метались в загоне, не выдержав заваруху, повалили изгородь и пустились по полю, бежали среди взрывов, среди немцев, пытаясь уйти прочь от страшного, непонятного им. Решитилов, упавший в снег, встал и, пригнувшись, тяжело затрусил к нам. Добежал, запыхавшись, глянул на нас своими стариковскими, всепонимающими и жалостливыми глазами, высыпал из брезентового ведра нам на полы шинелей патроны, сунул каждому по лимонке и, прокричав через одышку: «Там комдив Чурилин по немцам из автомата лупит!», побежал дальше, к тем ребятам, которые перебежали к Ковригину. Он бежал среди немцев, идущих вразброд, бежал поперек их неудержимого смертного хода; немцы что-то кричали, но не трогали Решитилова, им, видно, было не до него. Все это показалось мне странным, неправдоподобным, расскажешь потом кому-нибудь, не поверят. Мы принялись набивать диски патронами.
Тут снова заволокло синеву низкими тучами, и опять густо повалил снег. Стрельба из пулеметов и ухание пушек приблизились, снаряды грохали уже совсем рядом; тут что-то сломалось в неудержимом животном ходе немцев мимо нас, они закружились, затоптались и заметались, как коровы в загоне, одни побежали назад, смешиваясь с теми, кто все еще шел на нас, и исчезали в белых волнах снегопада, другие продолжали ход в нашу сторону, но уже с поднятыми руками, без оружия, что-то громко галдя и моля о чем-то. Побросав оружие, они сдавались в плен. Какой-то немец, рослый, худой, заросший, оскалясь и что-то крича, приблизился к нам, одну руку он поднял, другую приложил к груди.
– Иван, плен! – кричал он, вытаращив глаза. – Плен, Сибирь!
Шалаев встал и шагнул к немцу.
– Да он же лыка не вяжет, от него за версту шнапсом разит, – сказал он. – А ну, что там у тебя? – Шалаев сорвал с пояса немца флягу, отвинтил крышку, понюхал. – Спирт! Они, гады, вдрызг пьяные, целый спиртной завод вылакали! А ну, пошел отсюда! – Шалаев пнул немца в зад, и тот, все еще талдыча: «Плен, Сибирь!» побрел в сторону коровника; Шалаев приложился к фрицевой фляге и аж зажмурился от удовольствия. – Ну, ребята, дуй по глоточку для успокоения нервов.
– Ты чего, из фрицевой фляжки?! – брезгливо скривился Музафаров.
– Тебе бы, Музафарчик, девкой родиться. На, Худяков, подкрепись. Только не жадничай, не у тещи в гостях.
Мне не хотелось, чтобы Шалаев подумал, что я слабак, я взял у Худякова флягу и тоже сделал глоток. Чистый спирт обжег мне горло, перехватило дыхание.
– Снегом закуси, – сказал Шалаев.
Я взял в рот снега, сделать еще глоток не решился, передал флягу Баулину. Баулин глотнул спокойно и тоже закусил снегом.
Из-за снегопада да еще занятые спиртом, мы не сразу увидели наши «тридцатьчетверки». Вот они наконец с пехотинцами на броне вышли из снега и мимо нас, мимо немцев, давя трупы, ринулись туда, куда повернулись остатки разбитых немецких частей, куда они драпанули, так и не пробившись на запад, к своим. Мы с Шалаевым и Худяковым (Баулин и Музафаров остались на месте), немного пробежали вслед за танками и побродили на поле боя. Трупы, трупы. Они лежали вразброс, вповалку, лежали в разных позах, с гримасой ужаса, боли, страдания на серых лицах и как будто с выражением изумления или недоумения в остекленевших глазах. Зачем нужна была война вот этому русоголовому парнишке моего возраста? Ему бы еще мяч гонять да по вечерам за амбарами с девчонкой целоваться. Они лежали до самого горизонта, вернее, до того места, где даль заволакивалась снегопадом. Наверное, среди убитых были и тяжело раненные – я слышал стоны и какие-то голоса. Снег постепенно засыпал их и забеливал кровь, скоро останутся от них лишь едва заметные бугорки.
Комсорг встал и поздоровался негромким, мягким голосом:
– Здравствуйте, третий эскадрон!
– Здравжлам! – не очень дружно ответили мы. Комсорг держал в руке газету, дивизионную газету «За Родину», он развернул ее и сказал:
– Товарищи. Ваш эскадрон вчера отличился в бою, особенно первый взвод старшего лейтенанта Ковригина. Передаю вам благодарность командира полка. И в газете заметка про вас. Кто хорошо читает?
– Голубицкий! – позвал наш взводный.
Голубицкий встал, вышел к дивану, взял газету и громким басом прочитал про нашу вчерашнюю атаку. Уже успели написать и напечатать. Но в заметке все было не так, как в жизни, в заметке говорилось, что взводы сабельников попали в затруднительное положение, немцы контратаковали и оттеснили второй и третий взводы к оврагу, тогда к ним на выручку бросился взвод старшего лейтенанта Ковригина и вступил с врагом в рукопашную схватку, что в бою особенно отличился гвардии рядовой ручной пулеметчик Музафаров, он первый поднялся в атаку и повел за собой остальных…
Музафаров слушал и улыбался, то ли довольно, то ли насмешливо. Малость, конечно, присочинили, но все равно было приятно читать в газете про свой взвод.
– Неправильно написано, – возразил кто-то из второго взвода. – Немцы нас не оттеснили к оврагу. И рукопашной не было.
– Вы боялись высунуться из оврага, а мы в атаку поднялись. Скажешь неправда? – ответил тому сержант Андреев.
– Мы вместе поднялись.
– Музафаров первый поднялся – это верно.
– Он всегда первый поднимается.
– А что делать бедному татарину? Вы все лежите, а старший лейтенант мне: «Музафаров, давай!»
Дружно посмеялись.
– Молодец, Музафаров!
– Товарищи, – комсорг виновато улыбнулся, – газетная заметка не всегда может совпадать с тем, что было на самом деле. Что-то было не так, кого-то не назвали – это мелочи, частности. Главное ведь в том, что это о вашем эскадроне, о героизме ваших же товарищей. Об этом прочтут во всей дивизии, и, наверное, особо отличившиеся будут представлены к награде.
– Верно, чего тут спорить
– В мелочах после войны будем разбираться.
– Теперь в общих чертах о положении на фронтах, – комсорг вынул из планшетки бумагу и развернул – оказалось, карта, вернее, схема, нарисованная от руки. – Это вот Балтийское море, вот Польша, вот границы Германии, вот и сам Берлин. А это, обведено красным карандашом, Восточная Пруссия. Видите, она вытянута, как кулак в сторону Советского Союза и нависает над Польшей. Вот он, Кенигсберг, город-крепость на самом берегу Балтийского моря. Вот Алленштайн. А мы находимся вот здесь, севернее. Красными стрелками обозначены действия наших войск. Вот наш 2-й Белорусский фронт. 3-й Белорусский наступает на Кенигсберг. А на Берлин нацелены войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов. После захвата Алленштайна в прорыв вошла 5-я танковая армия и стремительным броском вышла к Балтийскому морю. Вот сюда. Теперь вся восточнопрусская группировка немцев отрезана от их главных сил. А нам остается только добить, уничтожить эту группировку и занять Кенигсберг…
– А Берлин мы будем брать? – спросил кто-то из второго взвода.
– На кобылах! – отозвался Шалаев.
Засмеялись.
– Берлин, конечно, штурмовать мы не будем, но в берлинской операции, как я понимаю, будем участвовать.
– До берлинской операции еще дожить надо.
– Доживем!
– Живы будем – не помрем!
– Фриц, он, конечно, мастер воевать, но русский Иван его завсегда может объегорить, – врезал какой-то балагур из пулеметного взвода.
Пошумели одобрительно.
Комсорг сложил схему и засунул в планшетку.
– Можно вопрос? – поднял руку другой пулеметчик. – После войны в Германии что, Советская власть будет?
Комсорг помолчал, раздумывая, и ответил:
– Не знаю, ребята, знаю только, что фашизма там не будет… Есть еще вопросы?
Вопросов больше не было.
Нас подняли среди ночи. И сразу по коням. Не покормив даже положенной меркой овса, мы спешно оседлали коней, построились, выехали из усадьбы, и тут же команда «Повод!». Никто не знал, почему среди ночи подняли по тревоге и куда едем. Только когда километров двадцать отмахали, ни разу не спешиваясь, да все время то на рысях, то галопом, мы поняли, что нас форсированным маршем перебрасывают на другой участок фронта. Густо валил тяжелый мокрый снег, он облепил коней и людей с ног до головы, слепил нам глаза, таял на наших лицах; шинели наши отсырели, отяжелели, хорошо тем, у кого плащ-палатка, а еще лучше, если бурка на плечах. Я видел перед собой только голову своей Машки да смутно темнеющие в белом мраке согнутые спины Голубицкого, Музафарова и Шалаева с торчащими на плечах карабинами и пулеметом. Слева от меня ехал Баулин, справа – Худяков. Я заметил, что горе-кавалерист Голубицкий опять сидит в седле кособоко, то есть на одной половине зада, не соблюдая равновесия. Значит, снова набьет коню спину. Никто ни с кем не разговаривал, как будто ехали безмолвные призраки, только чье-нибудь покашливание да пофыркивание коней. Редко и недолго ехали шагом. Устали ноги, ломило в пояснице, а о конях и говорить нечего, я чувствовал, как с трудом пускается в рысь Машка, как от надсады ходуном ходят ее бока, как пахнет соленым конским потом, смешанным с талым снегом. Так ехали очень долго; сколько проехали, определить в ночи, в снегопаде и бессонной отупелости было невозможно: может, пятьдесят, может, и все сто. И наконец команда:
– К пешему бою слеза-а-ай! Передать коней коноводам.
Время, наверное, уже было под утро, посветлее как будто стало. Какая-то усадьба, домики, длинная ферма, загон с коровами. Коноводы повели коней к коровнику, а мы остались стоять на дороге, которая мимо фермы, между двумя рядами деревьев с обрубленными кронами уходила в темную даль, как в пропасть; там, где деревья, удаляясь, сливались с серо-черным снегопадом, в тревожной безвестности таился враг. Через какое-то время хриплый, торопливый голос комэска:
– Командиры взводов, ко мне!
Ковригин побежал к комэска, вернулся через минуту, и негромкая, но резкая команда хлестанула по нервам:
– Взвод, приготовиться к бою! За мной!
Мы побежали вправо от дороги, прочь от фермы, на поле.
Опять в предчувствии боя екало и проваливалось сердце. Но пока ни стрельбы, ни грохота орудий. Только слышен был тот слитный, смутный шум, который рождается движением в ночное время огромной массы людей – тяжелое дыхание и топот ног бегущих, негромкий говор, команды, ругань. Справа и слева от нас, наверное, тоже разворачивались другие эскадроны и, может, даже другие полки. Пробежав метров двести от дороги, перешли на шаг, шли, стараясь держаться вместе, чтобы не отстать, не потерять друг друга. Остановились посреди поля. Весь эскадрон пока топтался в одной куче. Нас догнал комэска со своим ординарцем и Костиком.
– Эскадрон… слушай! – одышливо выкрикнул комэска. – Ситуация такая. Немцы прорвались из окружения, прошли через пехоту и идут в этом направлении, чтобы соединиться со своими. Наша задача: не пропустить ни одного фрица на запад. В случае если они все же пробьются через нас, позиции не бросать. Через полчаса к нам подоспеют пехота и танки. Нам во что бы то ни стало надо продержаться эти полчаса. Ясна задача?
Никто не ответил, вернее, не успели осмыслить и ответить в озадаченности, как тут из темного снегопада возникло двое верховых, один в бурке и кубанке. Видно, командир полка полковник Шовкуненко.
– Овсянников, рассредоточь своих людей чуть левее, – громко распорядился комполка, придержав коня. – Дистанцию между пулеметами побольше. И окопаться! Не в снег зарывайтесь, а в землю. Поглубже…
И поехал дальше.
– Ковригин, занимай вон там, ближе к дороге! Сорокин!..
– Первый взвод, за мной!
Отбежали влево. Взводный указал, кому где занять позицию, мы с Баулиным оказались на левом фланге, на самом крае эскадрона. Кто левее нас, я не знал, вернее, знал, что там должен быть четвертый эскадрон, но вблизи не видел никого. Надо было окопаться. Но как копать, чем копать? У редких были малые саперные лопаты, а у меня ее в кавалерии сроду не было. Копали обычно большими саперными или подобранными на хуторах штыковыми лопатами, их возили на повозке, а где они сейчас, эти повозки, отстали от нас почитай верст на двадцать, в снегах застряли. У Баулина тоже не было лопаты. Мы разгребли снег, слепили перед собой нечто вроде бруствера, пристроили пулемет и залегли. Снег все шел, да еще поднялся ветер и гнал снегопад над землей горизонтально, начался буран. Хорошо, ветер дул нам в спину, не совсем в спину, а чуть с левого боку, по крайней мере не слепил нам глаза. Уже совсем рассвело. Я всматривался в белую мглу, и порой мне блазнилась вдали темная, колыхающаяся в снежном вихре людская масса, она как будто стремительно приближалась и вдруг исчезала, заволакиваясь белым мороком.
Я услышал слева голоса и увидел невдалеке каких-то людей. Когда они приблизились настолько, что можно было различить их лица, Баулин встал, я тоже вскочил, подумав, что начальство. Одного я сразу узнал – это был наш комсорг, Колобок. Другой, немолодой смуглолицый офицер в ушанке и плащ-палатке, мне не был знаком.
– Третий эскадрон? – спросил тот, что в плащ-палатке.
– Так точно, товарищ майор, – ответил Баулин.
– Как настроение? Выдержите, если немец пойдет?
– Должны, товарищ майор.
– Ну как, солдат, – с улыбкой обратился ко мне комсорг. – Не подведем?
– Не подведем! – ответил я, стараясь казаться веселым.
Когда они ушли дальше, Баулин сказал:
– Если майор Худ сам пришел, значит дело действительно худо.
– Почему худо? – спросил я.
– Это у нас в полку так говорят. Дескать, если майор Худ пришел на передовую, значит дело худо.
– А кто он такой?
– Замполит полка.
– А Худ – это его фамилия? – я подумал, что, наверное, Худ прозвище майора.
– Да. Он кавказец. Кажется, адыгеец. Хороший мужик, простой.
Вдруг слева хлопнула пушка. Она, кажется, стояла возле фермы, на дороге, уходящей в ту сторону, откуда мы ждали немцев. И там, где выстроившиеся по обеим сторонам дороги деревья с обрубленными кронами сливались со снежной мглой, там полыхнуло желтое пламя. И тут только я разглядел за тем пламенем – наверное, загоревшаяся машина или подбитый бронетранспортер – смутную, уходящую вдаль массу, должно быть, колонну. Вот она, эта колонна, дрогнула, как будто сломалась и хлынула вправо по шоссе. Пушка хлопала еще и еще, на дороге черный дым косо уходил в низкую серую мглу. А темная людская масса – тысячи и тысячи немцев – выхлестнулась на открытое поле и двинулась на нас. Но ведь нас так мало, вот мы лежим в цепи, а за нами – никого. А пехота еще только ползет сюда. Мне стало не по себе. До сих пор на войне я в основном наступал, сам ходил на немцев, а чтобы вот так и столько фрицев шло на меня, этого ни разу еще не было. Тайная надежда, что теперь до конца войны будут только марши да небольшие стычки, тайная надежда моя рухнула.
– Они же нас затопчут! – высказал я свое опасение Баулину.
– Не паникуй, Толя, – ответил он.
Но меня это не успокоило. Я оглянулся назад. Там, чуть левее нас, были длинные кирпичные коровники. Вот бы засесть в них и стрелять из окон. А то ведь на голом поле, на снегу. Я повзглядывал на Баулина, пытаясь угадать по его лицу, по глазам, что он думает, чувствует. Он всматривался в немцев внимательно и озабоченно, но был спокоен или, может, казался спокойным. Я глянул вправо, где были комэска, взводный, но не увидел ни комэска, ни взводного, ни остальных; в двадцати шагах от меня в белых космах бурана темнела только одна фигура, кажется, Худяков копошился. И было тихо, если не считать редкие хлопки пушки на дороге; по насту мягко шуршала гонимая ветром метель, где-то невдалеке негромко переговаривались люди. А немцы, их размытая и перечеркнутая снегопадом масса, все ближе и ближе. Ветер гнал снег им в лицо, поэтому вряд ли они нас видели, хотя, ясное дело, уже знали, что здесь их поджидают. Они еще не стреляли, да стрелять могли только передние, да и в кого стрелять, когда в этом снежном хаосе не видно ни зги.
Вдруг правее нас с нашей стороны затрещало и захлопало, хотя никаких команд мы и не услышали. Открыл огонь и Баулин. Светлые трассы пуль, прошивая снежную кисею, вонзались в серое людское месиво и гасли. Я вытащил из сумки заряженный диск, положил рядом с Баулиным и стал стрелять из своего карабина. Я целился в самую густоту и был уверен, что пули мои попадают и убивают. Но странно, наступающая толпа немцев как бы не восприняла стрельбы, не дрогнула, не залегла, не отступила. Мало того, передние короткими очередями стали на ходу строчить из автоматов. Баулин шпарил длинными очередями, не жалея патронов, а ведь запаса патронов у нас было кот наплакал. Всего на два диска в подсумке да еще немного в карманах шинели. Полная пачка была еще в переметной суме, но я их не захватил, да куда класть, и так навьючен, что на коня с трудом садишься.
– Экономь патроны! – крикнул я Баулину, это вышло у меня как приказ, и я смутился; я ему хотя уже не говорил «вы», но сказать «ты» или звать по фамилии тоже не решался; обращаться к нему «товарищ сержант» вроде было бы слишком официально, а звать Петровичем, как Морозов, это равносильно, что звать его дяденька, поэтому я в разговоре намеренно избегал все это. – Стреляй короткими очередями!
Но Баулин как будто не расслышал, он бил и бил трассирующими пулями, раскаленной струей хлестал по находящему на нас серо-белому валу. Простреляв диск, он поставил другой, я отложил карабин и стал набивать опорожненный диск, я торопился, руки мои плохо слушались. Меня ни на минуту не оставляло ощущение, что на нас катится страшная всесокрушающая лавина, что она разорвет нашу реденькую цепь, как паутинку, затопчет и сметет нас. Я прислушивался, нет ли приказа отступать назад к ферме. Если бы кто-нибудь побежал назад, кто знает, меня обуяла бы такая паника, что не в силах овладеть собой, теряя рассудок, я в безумии пустился бы в тыл, к позору, к гибели своей. Но слава богу, никто не бежал.
– Не оглядывайся назад, – сказал Баулин.
– Почему?
– Бежать захочется.
Он понял мое состояние, потому как сам, наверное, тоже испытывал такое.
А немцы все ближе и ближе. Облепленные снегом и смутные в белой мгле бурана, они шли, бежали на нас отдельными кучками, вразброс, поодиночке. За передними, которые, развернувшись почти на километр, пытались держаться в цепи, просматривались задние, которых была тьма, может, до самого горизонта. В общем это была огромная толпа, прущая на нас с отчаяньем обреченных, в безумной надежде пробиться сквозь пулеметы на запад, к своим. Некоторые падали, убитые, а те, кого пули еще не скосили, перешагивали через трупы, шли, бежали на нас. В том, что они нас просто затопчут, просто пройдут по нас, как проходит, затоптав людей, обезумевший от страха вспугнутый стаей волков табун лошадей, в этом я уже не сомневался. Назад, к жизни, хода не было. Я мельком подумал о Полине, вернее, ощутил ее присутствие за спиной, почувствовал ее глаза, ее серые, грустные и ласковые глаза. «Вот видишь, Поля, в какую переделку попал я… наверное, погибну… а письма от тебя так и не дождался… «Или, может, как всегда в бою, мысль о возможности смерти просто допускалась, на всякий случай, как будто душа силилась привыкнуть к этой мысли, а на самом деле, в глубине, не верила, противилась…
– Толя, постреляй, я покурю! – сказал Баулин.
Он отодвинулся, достал из отворота шапки загодя свернутую цигарку и, спрятав лицо от ветра, прикурил от зажигалки. Я выпустил остаток пуль, снял диск, а когда, вставляя новый диск, коснулся казенника, обжег пальцы. Приложил к казеннику ком снега, снег зашипел и пар пошел. Я бил по наступающим немцам, бил прицельно, короткими очередями, я видел, как они падали, будто ложились, уткнувшись лицом в снег, я убивал их, я убивал людей, но не было в моем сознании того ощущения, что я убиваю людей. А они все ближе и ближе. Сквозь вихри бурана точного расстояния до них просто нельзя было определить; от нас до передних немцев, может, было не больше ста метров, но порой казалось, что они уже совсем рядом. И видно стало, что они не бегут стремительно, как мерещилось тогда, а быстро шагают, переходя временами в трусцу. Передние, сраженные нашими пулями, падают, а задние, перешагивая их, вырываются вперед. И короткими очередями на ходу строчат из автоматов, и наобум бьют из винтовок. Мы уже хорошо слышали их гвалт, крики, где-то правее нас звучала песня – пели немцы.
Я передал пулемет Баулину и принялся набивать диск. На какое-то время ветер разогнал облака, приоткрылся небольшой проем синевы над головой, снег вдруг перестал, и я, глянув вправо, увидел всех наших – вон Худяков, Андреев, дальше Музафаров с Шалаевым, за ними еще кто-то; поодаль, на правом фланге взвода, рядом со станковым пулеметом, во весь рост стоит взводный Ковригин и короткими очередями постреливает из трофейного автомата. А немцы, кучная толпа, что перла с песней, вырвалась вперед, как бы образуя острие направленного на нас треугольника, вошла в цепь, там, где наш эскадрон смыкался с соседним вторым эскадроном, и пошла дальше. Я видел, как четвертый взвод, бросая позицию, перебегает ближе к нам, как из-за снежного укрытия встал комэска и, махая рукой, что-то крича, тяжело побежал к отступающему взводу, видел, как несколько человек, должно быть, солдаты соседнего эскадрона, побежали назад, к коровникам; чувствуя, как постепенно овладевает мной отвратительный, тошнотворный страшок, я глянул назад, на коровник – вот бы где укрыться – и увидел, как из-за коровника, навстречу бегущим верхом на коне вылетел, я узнал, комполка полковник Шовкуненко в синей венгерке и кубанке и, что-то крича, поскакал наперерез бегущим. Бегущие задержались, хотя назад не вернулись, не могли вернуться, залегли там, где остановились, а комполка, постреляв с коня по немцам из пистолета, умчался обратно. Поглядывая на коровник, я заметил, что какие-то люди палят из окон, а кто-то высокий, в бурке и серой папахе, полувысунувшись из-за угла, стреляет по немцам из автомата. Ошалев от стрельбы, от людской колготы и гвалта, в загоне метались коровы; кто-то выскочил из-за коровника и, пригнувшись, пустился к нам.
– Патроны кончаются! – сказал я Баулину, подавая последний диск.
Выгреб остаток патронов из кармана шинели и зарядил свой карабин. Снова оглянулся назад и увидел, как из-за домов, что за коровником, наперерез прорвавшимся немцам выехал грузовик и, буксуя в снегу, тяжело пошел на фрицев, в кузове, держась за гашетки крупнокалиберного пулемета, стоял высокий человек в бурке и кубанке, рядом с ним – еще кто-то. Машина развернулась, и человек в бурке по толпе прорвавшихся немцев открыл огонь. Немцы заметались, попадали, шарахнулись в сторону и, обтекая машину, ринулись дальше. А те немцы, что шли на нас, вдоль шоссе, прямо на ферму, те немцы подошли к нам уже вплотную. Я уже видел их лица, их ошалевшие безумные глаза, оскал их ртов.
– Все, шабаш, – Баулин снял опорожненный диск, встал, вытащил из кармана кисет и стал свертывать цигарку; я заметил мельком, как у него дрожат руки и не слушаются пальцы.
Я тоже поднялся и отомкнул штык, тот штык, о котором мы вообще не помнили обычно. Мы встали потому, что лежать, когда фриц наступает на тебя ногой, было уже ни к чему. Музафаров с Шалаевым и Худяков перебежали к нам, а остальные метнулись к взводному и комэска. Баулин, угрюмо, исподлобья поглядывая на немцев, все еще пытался скрутить цигарку. А немцы, толпа, сотни или, может, даже тысячи, там, позади, все шли и шли, уже передние стали проходить через нашу разбитую цепь, мимо нас.
– Назад, гады, куда претесь?! – орал Шалаев, размахивая кулачищем, в котором была зажата граната.
Музафаров, бледный, как мальчишка в драке, делал вид, что целится в немцев из своего «Дегтярева», который он, как автомат, поносил на шею. А я, выставив штык, тоже кричал, что придется, ругался, матерился. Но было похоже, что немцы вовсе не собираются связываться с нами в рукопашной драке, хотя и без того они могли нас пристрелить запросто, их было вон сколько, но не стреляли, да мало того, пытались быстрее проскочить мимо нас, да к тому же карабины у всех были на плечах или даже за плечами. Как будто давали знать, дескать, мы вас не трогаем, вы тоже нас не трогайте, пропустите. Вдруг дошло до меня: у них, как и у нас, не было патронов. Автоматчиков и солдат с патронами они пустили впереди, а эти шли холостыми.
Я поглядывал назад и увидел, как машина с крупнокалиберным пулеметом, пробуксовывая, медленно отъезжает к ферме, как тот, в бурке, все еще стреляет на ходу короткими очередями. Человек, что бежал от коровника, уже был близко к нам, и я узнал его: наш коновод Решитилов. В руках ведра брезентовые. Догадался: патроны несет. Нет, не успел добежать до нас Решитилов: со стороны нашего тыла, оттуда, куда прорвались немцы, забили пулеметы, грохнули пушки, и снаряды стали рваться рядом с нами, чуть позади нас. Били по прорвавшимся немцам и в то же время били и по нас, по своим.
– Ложись!
Мы бросились наземь. Тррах-бах-бах. Я приподнялся, оглянулся: коровы, что метались в загоне, не выдержав заваруху, повалили изгородь и пустились по полю, бежали среди взрывов, среди немцев, пытаясь уйти прочь от страшного, непонятного им. Решитилов, упавший в снег, встал и, пригнувшись, тяжело затрусил к нам. Добежал, запыхавшись, глянул на нас своими стариковскими, всепонимающими и жалостливыми глазами, высыпал из брезентового ведра нам на полы шинелей патроны, сунул каждому по лимонке и, прокричав через одышку: «Там комдив Чурилин по немцам из автомата лупит!», побежал дальше, к тем ребятам, которые перебежали к Ковригину. Он бежал среди немцев, идущих вразброд, бежал поперек их неудержимого смертного хода; немцы что-то кричали, но не трогали Решитилова, им, видно, было не до него. Все это показалось мне странным, неправдоподобным, расскажешь потом кому-нибудь, не поверят. Мы принялись набивать диски патронами.
Тут снова заволокло синеву низкими тучами, и опять густо повалил снег. Стрельба из пулеметов и ухание пушек приблизились, снаряды грохали уже совсем рядом; тут что-то сломалось в неудержимом животном ходе немцев мимо нас, они закружились, затоптались и заметались, как коровы в загоне, одни побежали назад, смешиваясь с теми, кто все еще шел на нас, и исчезали в белых волнах снегопада, другие продолжали ход в нашу сторону, но уже с поднятыми руками, без оружия, что-то громко галдя и моля о чем-то. Побросав оружие, они сдавались в плен. Какой-то немец, рослый, худой, заросший, оскалясь и что-то крича, приблизился к нам, одну руку он поднял, другую приложил к груди.
– Иван, плен! – кричал он, вытаращив глаза. – Плен, Сибирь!
Шалаев встал и шагнул к немцу.
– Да он же лыка не вяжет, от него за версту шнапсом разит, – сказал он. – А ну, что там у тебя? – Шалаев сорвал с пояса немца флягу, отвинтил крышку, понюхал. – Спирт! Они, гады, вдрызг пьяные, целый спиртной завод вылакали! А ну, пошел отсюда! – Шалаев пнул немца в зад, и тот, все еще талдыча: «Плен, Сибирь!» побрел в сторону коровника; Шалаев приложился к фрицевой фляге и аж зажмурился от удовольствия. – Ну, ребята, дуй по глоточку для успокоения нервов.
– Ты чего, из фрицевой фляжки?! – брезгливо скривился Музафаров.
– Тебе бы, Музафарчик, девкой родиться. На, Худяков, подкрепись. Только не жадничай, не у тещи в гостях.
Мне не хотелось, чтобы Шалаев подумал, что я слабак, я взял у Худякова флягу и тоже сделал глоток. Чистый спирт обжег мне горло, перехватило дыхание.
– Снегом закуси, – сказал Шалаев.
Я взял в рот снега, сделать еще глоток не решился, передал флягу Баулину. Баулин глотнул спокойно и тоже закусил снегом.
Из-за снегопада да еще занятые спиртом, мы не сразу увидели наши «тридцатьчетверки». Вот они наконец с пехотинцами на броне вышли из снега и мимо нас, мимо немцев, давя трупы, ринулись туда, куда повернулись остатки разбитых немецких частей, куда они драпанули, так и не пробившись на запад, к своим. Мы с Шалаевым и Худяковым (Баулин и Музафаров остались на месте), немного пробежали вслед за танками и побродили на поле боя. Трупы, трупы. Они лежали вразброс, вповалку, лежали в разных позах, с гримасой ужаса, боли, страдания на серых лицах и как будто с выражением изумления или недоумения в остекленевших глазах. Зачем нужна была война вот этому русоголовому парнишке моего возраста? Ему бы еще мяч гонять да по вечерам за амбарами с девчонкой целоваться. Они лежали до самого горизонта, вернее, до того места, где даль заволакивалась снегопадом. Наверное, среди убитых были и тяжело раненные – я слышал стоны и какие-то голоса. Снег постепенно засыпал их и забеливал кровь, скоро останутся от них лишь едва заметные бугорки.