С этими словами он крепко сжал руку Дмитрия и упал головой к нему на грудь, стараясь скрыть выступившие на глазах слезы, которых он стыдился.
   Раздались сначала тихие, а потом громкие рыдания.
   - Не одна она, и я понимаю тебя, добрый друг! - говорил Дмитрий, обнимая Чурчилу.
   - Да, теперь ты у меня остался один, один на всем белом свете; теперь он почернел для меня: "Отсветила звезда моя, отсветила приглядная, покрылась саваном, небо туманное"... Как это дальше-то поется эта песня, которую сложил Владимир-утопленник?
   - Полно, не обманывай ни себя, ни меня: до песен ли тебе, лучше расскажи, как поется дальше твоя песня...
   - Слеза смыла пятно тоски задушевной, как будто я поделился ею с тобой! Отлегло немного от сердца. Слушай же далее! Я, как водится, с большим поездом сватов и дружек, стал ездить к невесте своей разгульно и весело!.. Пиры у нее на столах высились горами, напитки лились рекой, и назначили уже день, когда совершить наше благословенное дело. Этот день был торжеством для всего народа, день памяти по святой Софии, к которому отец Насти Фома, хотел совсем приготовиться. Все шло своим чередом: старики наши отдались радости и руками и ногами, а дружки и все гости всей головой, пили они как на заказ, а мы... да что и говорить, так было привольно всем!.. Вдруг, точно ворон накаркал беду на нас бедных, нагрянул гонец из Москвы - и все пошло прахом. Дорога мне моя Настя, не возьму я за нее всего мира подлунного, но родина... Сожму ретивое, заставлю молчать его и променяю бесценную мою, стотысячную, на бесценнейшее сокровище отчизну... После пусть сам умру бесчисленное число раз, не проживу мига без нее, зато на душе не будет зазорно.
   Чурчила молодецки тряхнул своими кудрями.
   Дмитрий молча слушал исповедь друга.
   - Ты знаешь клевретов Марфиных, - продолжал тот. - Они, в том числе и Фома, зачинщик всему делу, задумали опять подчиниться Литве, а у нас с тобой никогда не лежало сердце к этой челяди. Я, услышав об этом, прорвался в думскую палату и горячо заговорил с Фомой. Не понравилось ему это, рассерчал он на меня и обозвал обидными словами. Я тоже и при отце своем, и при всех советных мужиках задал ему такую отповедь, что пристыдил его и тем накликал на себя немилость и ненависть. Когда же сердце мое отошло, остыло от обид его, я спохватился. Отец мой принял его же сторону и послал меня повиниться перед ним. Я тотчас ринулся туда, куда душа моя давно просилась, и стал молить его забыть обоюдные распри наши и покончить скорей начатое дело.
   Чурчила перевел дух.
   - Когда бы ты видел, как он рассвирепел на меня! "Одно условие, рявкнул он как зверь, - и я прощу тебя и назову сыном: приходи завтра на вече и на коленях при всем собрании вымоли у меня прощение вины твоей. Да еще согласись на все помыслы наши: преклони голову перед прибывшими литвинами, и, всячески их приветствуя, моли заступиться за родину. Иначе выкинь из головы когда-либо называться моим сыном, да и дочь моя выбрала уже себе другого суженого". Слова эти затронули меня за живое. "Ползают одни гады, - отвечал я ему резко, - а приветствовать литвин я должен не языком а мечом. Когда бы им посчастливилось добыть меня живьем и, загнув голову, держать нож над горлом, и тогда бы не стал я унижаться и чествовать их, просить пощады у заклятых врагов наших!" - "Так если же ты когда-либо занесешь ногу свою через подворотню мою, - завопил он, - я затравлю тебя лихими псами". - "Да я и не захочу встречаться с тобой, ты злей их облаиваешь", - сказал я ему, как отрезал, и так сильно захлопнул за собой калитку, что ворота затряслись и окна задребезжали.
   - А что же отец?
   - Отец мой напустился тоже на меня за то, как посмел я дерзко речь вести с чтимым посадником, близким его товарищем, зачем не уступил ему, не согласился на его условия. К жару добавил он еще жару. Я не стерпел. "Значит, вы одной шайки"! - Больше не мог я выговорить ни слова, выбежал на перекресток и начал клич кликать. - "Верные мои молодцы-сотоварищи, кто хочет со мной рискнуть за добычей далеко, за Ново-озеро, к Божьим дворянам*, того жду я под вечер в "Чертовом ущелье", - а сам вскочил на коня и не смел обернуться назад, чтобы косящатое окошечко Фомина дома не мигнуло бы мне привычным бывалым и не заставило вернуться, да пустился сюда, как на вражескую стену, ожидать...
   _______________
   * Так называли новгородцы ливонских рыцарей.
   Не успел он договорить эти слова, как вблизи послышался конский топот. Явилось множество всадников, броня которых сверкала при трепетном блеске луны. Раздался звон оружия, когда они, соскочив с коней, окружили своего удалого предводителя.
   - Ну, теперь прощай, друг! - сказал Чурчила, крепко обнимая Дмитрия. - Она забыла меня! Но ты вспомни меня, умру не умру, а помчусь рассеять тоску-кручину или прах свой!
   - Как! - воскликнул Дмитрий, - и ты думаешь, что я пущу тебя одного без себя. Да мне и большой Новгород покажется широким кладбищем.
   - Нет, Дмитрий, - сказал Чурчила, - не рискуй, у тебя дряхлый отец. Прости!
   Закинув на руки поводья, он прыгнул в седло и вмиг исчез со своей дружиной.
   Дмитрий остался один.
   - Да ведь отец мой любит больше копить сокровища, чем дорожит сыновней любовью, - задумчиво говорил он сам себе, вспоминая последние слова Чурчилы. - Ты покинул меня, так я тебя не покину, - воскликнул он.
   Луна скрылась в это время за облако и скрыла его погоню за своим другом-братом.
   XII. В доме Фомы
   В день столкновения Чурчилы с посадником Фомой последний не возвращался домой из думной палаты до позднего вечера.
   В доме посадника еще никто не знал о происшедшей ссоре жениха с отцом невесты, а потому по обычному порядку в дом к нему собрались на свадебные посиделки девушки - подруги невесты, которая еще убиралась и не выходила в приемную светлицу. Гости, разряженные в цветные повязки, с розовыми лентами в косицах и в парчовых сарафанах, пели, резвились и играли в разные игры, ожидая ее.
   Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.
   Девушки, завидя ее, оставили игры и, бросившись ей навстречу, закричали:
   - Ах, Лукерья Савишна, матушка! - подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать, да поплясать с ними.
   - Ох, полноте, резвуньи, - говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, - у вас все беготня, да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?
   - Она еще не выходила, а мы уже давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, - сказала одна из девушек.
   - Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна? промолвила другая, - запеть, что ли?
   - Пошли же вы, - отвечала старуха, - провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!
   - Полно, что ты, Христос с тобой, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? - закричали все девицы, всплеснув руками.
   - Да к тому уже время подходит, милые мои молодицы! - со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. - Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, - добавила она прослезившись.
   - Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь. Повеселимся-ка лучше! - заговорили девушки.
   - Нет, это ведь я так к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с ней, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не подступишься к нему, такой мрачный стал. Спросишь что, - зыкнет да рыкнет, так поневоле не радость на уме-то, как обо всем подумаешь. Прежде я и сама не такая была: в посиделках ли на пиру ли, на беседе ли, на масленой ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях - первая я закатывалась. Плясать ли пущусь - выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду - все заглядываются...
   Не успела Лукерья Савишна договорить свои воспоминания, как в комнату, в сопровождении сенных девушек, вошла невеста. Настасья Фоминишна была красивая, стройная блондинка, с белоснежным лицом, нежным румянцем на щеках и темными вдумчивыми глазами, глядевшими из-под темных же соболиных бровей. Недаром по красоте своей она считалась "новгородской звездочкой". Этой красоте достойной рамкой служил ее наряд. Атласная голубая повязка, блистающая золотыми звездочками, с закинутыми назад концами, облекала ее головку; спереди и боков из-под нее мелькали жемчужные поднизи, сливаясь с алмазами длинных серег; верх головы ее был открыт, сзади ниспадал косник с широким бантом из струистых разноцветных лент; тонкая полотняная сорочка с пуговкой из драгоценного камня и пышными сборчатыми рукавами с бисерными нарукавниками и зеленый бархатный сарафан с крупными бирюзами в два ряда вместо пуговиц облегали ее пышный стан; бусы в несколько ниток из самоцветных камней переливались на ее груди игривыми отсветами, а перстни на руках и красные черевички на ногах с выемками сзади дополняли этот наряд.
   Девушки кинулись к ней навстречу, окружили ее и повели к старушке, припевая всем хором:
   Шла девица, голубица,
   Свет наш, Настенька,
   По крылечку, по тесову
   Да по коврику.
   Она шла, переступала,
   Приговаривала:
   Как роскошно, как богато
   Здесь у батюшки;
   Как приглядно, торовато
   У родного мне.
   Славно птичке поднебесной,
   Резвой ласточке,
   Порхать по полю чистому,
   По зеленому,
   Красоваться, любоваться
   Светлым ведрышком,
   Быстро виться, расстилаться
   По поднебесью.
   Так и Настеньке талантливой
   Быть век девицей
   Притаманней и привольней,
   Чем молодушкой!
   Вдруг откуда ни возьмись
   Да навстречу ей
   Идет молодец красивый
   Словно писанный.
   Ясноокий и румяный,
   Кудри черные,
   Он приветит ее речью
   Сладкогласною:
   Ты куда, моя девица,
   Настя-звездочка?
   Воротися, дай мне руку:
   Я твой суженый!
   Хорошо тебе, раздольно
   В отчем тереме;
   А с милым другом милее
   Жить во бедности.
   Мы согласно и советно,
   По-любовному,
   Не увидим, как промчатся
   Годы многие.
   Настя дрогнула, смутилась
   И потупилась.
   Ее щеки жаром пышут,
   Разгораются,
   Ретивое бьется сильно,
   Колыхается;
   Словно сладкий мед вливают
   Речи молодца,
   И разнежася вздыхает
   Тяжко, сладостно;
   Исподлобья и украдкой
   На него глядит
   И с стыдливою ухваткой
   Говорит ему:
   Суженый - возьми девицу,
   Полюби меня,
   И сверкнула на ресницу
   Жемчугом слеза.
   В то время, когда девушки приветствовали невесту этой песней, она была в объятьях своей матери и, слушая с удовольствием приятные для нее напевы, скрывала на груди Лукерьи Савишны свое горящее лицо. Затем, как бы очнувшись, она начала целовать по одиночке своих подруг.
   - Что это?.. На дворе уже давно вечер, а жениха нашего все нет как нет. Да и отец что-то запропастился на вече. Ну что ему там делать с ранней зари да доселе. Ведь всех не перекричать! - сказала старушка-мать.
   - Уж не приключилось ли с ним чего недоброго? - заметила дочь, не спуская глаз с окошка.
   - Кому? - спросила мать, смеясь, - отцу или жениху? Кто для тебя дороже?
   Настя смешалась и молчала. Лишь после довольно продолжительной паузы вымолвил:
   - Оба они неоцененны для меня, матушка, но батюшка дороже, он родитель, кормилец мой.
   - Полно пустословить, Настюша! - перебила ее мать. - Я по себе это знаю: бывало, сидя наверху, да взаперти в своей девичьей светлице, как хочется найти такого человека, который бы вынес тебя оттуда, как заговоренный клад, и как он после того становится нам дорог. Вот мы с отцом твоим, так признаться сказать, не всегда ладили, норовом-то он крутенек и теперь. Сперва звались мы "голубками", хотя подчас и грызлись как кошка с собакой, а после он прозвал меня сорокой-трещоткой, - ведь вот какой обидчик. Да, впрочем, я ему сама не спускала: он меня за косу, я его за бороду - отступится поневоле. Я еще скромна, не все высказываю. Да что же ты, Настенька, призадумалась? Девицы, гряньте-ка песенку, да погромче какую, только не заунывную, что душу тянет, а так - поразгульнее, повеселей... Я и сама подтяну вам.
   Старуха запела дребезжащим голосом:
   Отставала свет-лебедушка
   Прочь от стада лебединого...
   - Да ты уж, кажись, и плакать собралась?.. О
   чем это?.. Да, да, мы расстанемся с тобой,
   неоцененное мое дитятко! Отдаю я тебя в
   чужие люди! Осиротеем мы обе!
   - Полно, родная, мне и без того моченьки нет, что-то так тяжко взгрустнулось, так вещее замерло, и сама не знаю о чем! - отвечала, всхлипывая, дочь.
   О чем?.. Ну, вестимо, о чем, что долго суженого нет? Вот придет он дам я ему себя знать!
   - Да придет ли он, матушка?.. Что-то во мне и веры нет! Я сегодня сон видела, зловещий такой...
   - Я сама - тоже. Будто отец твой, муж мой, обратился в медведя, еще страшнее стал, да и...
   - Вот кто-то подъехал... Чу, уже и голос раздается в сенях. Должно быть, это они! - закричали девушки, и мать с дочерью, несмотря на то, что последней вменялось в преступление самой показываться жениху, бросилась встречать долгожданных гостей.
   Девушки между тем запели:
   Вылетал сокол ясный на долину,
   Он искал соколицу, девицу,
   Он сыскал себе...
   - Анютка! Палашка! - кричала старуха своим девкам. - Ступайте, бегите скорей принимать кульки с гостинцами от жениха! Накрывайте столы. Пойте, пойте, девицы!
   Девушки заливались.
   Вошел Фома с несколькими незнакомцами.
   - Что это? - Угрюмо проговорил он. - Чего вопите? Гасите светцы и замолкните, теперь не до вас!..
   - Как! Да что это ты затеял? - подхватила Лукерья Савишна, пятясь от него и раскинув удивленно руки. - Зачем гасить светцы да замолкать песням? Что ты ворожить или заклинать кого хочешь в потемках? Так ступай в свою половину, а в наши дела, жениха принимать, не вмешивайся.
   - Жених сегодня не будет! - грубо буркнул Фома и стал усаживать своих гостей, из которых один пристально и жадно глядел на бледную томную Настю.
   - Чтобы тебе самому принудилось, старому лешему! - проворчала про себя старуха. - Почему же? Что же ему сделалось? Не хворает ли он и помнит ли слово клятвенное? - пристала она к мужу с вопросами уже вслух.
   - Нечистый его знает и с тобой-то, отвяжись от меня! - закричал на нее Фома.
   - И ты от меня со своей челядью сгинь с глаз долой! - не осталась в долгу Лукерья Савишна.
   - Баба! - крикнул еще громче Фома. - Я вижу, у тебя волос длинен, да и язык не короток, замолчи, а не то я его совсем вытяну или укорочу.
   - Да что ты взаправду рассерчал и озлобился на меня без причины, уж нельзя и слова вымолвить! Мы ждали жениха, а не тебя с этими, сразу понизила она тон.
   - Чурчила более не жених моей дочери! Слышишь ли? Теперь о нем более ни слова. Скажи это Насте, чтобы и она не смела более помышлять о нем.
   Старуха всплеснула руками, а Настя, сама услыхав свой приговор, дико взглянула на отца изумленными, помутившимися глазами и бледная, как подкошенная лилия, без чувств упала на пол.
   - Что ты, варвар старый, что ни слово, то обух у тебя! Батюшки светы! Сразил, как ножом зарезал, дитя свое... Разве она тебе не люба? - кричала и металась во все стороны Лукерья Савишна, как помешанная, между тем, как девушка вспрыскивала лицо Насти богоявленской водой, а отец, подавляя в себе чувство жалости к дочери, смотрел на все происходившее, как истукан.
   - Что же теперь добрые люди скажут? Вот сердечный твой сынок старший, Павлуша нелюдимый, знать более тебе по нраву пришелся! Тебе нужды нет, что он день-деньской шатается, да с нечистыми знается. Нет же ему моего материнского благословения! От рук он отбился, уж и церковь Божию ни во что ставит! Или его совесть заела, что он туда ногу не показывает? Или его нечистые заколдовали? Или сила небесная не пускает недостойного в обитель свою? Намедни он, - вопила старуха.
   - Что ты отходную, что ли, читаешь дочери? - мрачно сквозь зубы прервал ее Фома, сурово сдвинув брови.
   - Ах ты, мои родные! Сгубил тебя варвар, мою крошечку!.. Заплатит ему Бог, - стала было причитать Лукерья Савишна, но силы ее оставили и она, в последний раз всплеснула руками, как сноп упала возле дочери.
   XIII. В Чертовом ущелье
   Почти на краю Новгорода, далеко за Московскими воротами, был обширный пустырь, заросший крапивой и репейником. Вокруг него торчали огромные рогатые сосны, любимое пристанище для грачей, ворон и хищных зверей, в середине находилось ущелье, прозванное "Чертовым", - в нем под грудами хвороста и валежника водились всякие гады: змеи и ужи.
   Недалеко от него стояла маленькая избушка с соломенной крышей и с двумя прорезями маленьких окон. Покосившаяся от времени дверь, сколоченная из трех досок, поминутно билась и скрипела на крючьях, то отворяясь то затворяясь.
   Предание об этой избушке было недоброе.
   Старожилы уверяли, что они и не помнят, кто построил ее. Место это обегали испокон века, и только запоздалый путник решался идти мимо него, да и то в некотором отдалении, осеняя себя крестным знамением.
   Рассказывали, будто дверь избушки, бьющая, как подстреленная птица крылом, была движима нечистой силой, которая нарочно заманивала любопытных внутрь избушки, откуда уже они никогда не возвращались.
   Молва шла далее и утверждала, что в ней жил чернокнижник, злой кудесник, собой маленький старикашка, а борода с лопату и длинная, волочащаяся по земле; будто вместо рук мотались у него железные крючья с когтями, а ходил он на костылях, но так быстро, что догонял ланей, водившихся в окружности. Днем он не показывался, заклятый еще святителем Ионой Новгородским, а по ночам прогуливался, если не на костылях, то верхом на огненном козле, и с таким пронзительным свистом, раздававшимся по всему лесу, что распугивал всех хищных птиц, притаившихся в гнездах. Птицы выли, стонали и били крыльями страшную тревогу по всему лесу.
   Солнце глянуло своими лучами сквозь серые облака на мрачные ели и сосны и зарумянило "Красный холм", находившийся перед самой избушкой "Чертова ущелья". "Красным" он был назван потому, что под ним злой кудесник погребал свои жертвы, и в известные дни холм этот горел так ярко, что отбрасывал далеко от себя красное зарево.
   На этом холме сидели двое.
   Один из них - человек мрачного вида, в нательном тулупе и в нахлобученной на глаза шапке из черных овчин, волосы его, черные как душа закоренелого убийцы, были нечесаны и взъерошены и высовывались клочьями из-под шершавой шапки, так что трудно было догадаться, где кончается овчина и где начинаются волосы. Кудрявая борода, смуглое лицо, кушак, кованный из чугунных колец, на котором висели заржавленные ножны, - ножом же он шаркал по бруску, - лежавшая подле него рогатина - все это показывало в нем, если не хозяина сего места, то достойного его жильца, обыкновенно называемого "придорожным удальцом".
   Вид его белокурого товарища был менее свиреп, но все-таки у постороннего зрителя могло сразу сложиться убеждение, что они: два сапога - пара.
   - Прощай же, Семен! - говорил задумчиво черный.
   - Видно, ты далеко на добычу хочешь отправиться! Куда это? Что-то давно я вижу тебя таким сумрачным и что-то обдумывающим, - спросил его белокурый.
   - Куда мне надобно! - уклончиво ответил тот.
   - Слушай, Павел Фомич, - начал Семен, - грех тебе таиться от товарища, который мыкается с тобой одной жизнью, готов наткнуться за тебя на нож и копье.
   Помолчав немного, Павел отвечал:
   - Так и быть, поведаю тебе, что ни на есть мое задушевное. Мне скучно на родине, тесно в большом городе, люди не ласково смотрят на меня, да и сам я не люблю никого из них, словно рожден быть не человеком... Ты знаешь, как я ненавижу Чурчилу, и вот за что: до него я слыл на кулачном бою первым бойцом и удальцом, но он раз меня сшиб так крепко, что я пролежал замертво целые сутки, а ты знаешь мой норов: или ему, или мне могила, без того жить не хочу. Ты знаешь и то, что случилось в нашем семействе. Если бы он не повздорил с отцом моим и свадьба их с сестрой состоялась бы, я уж готовил ему подарок в заздравной чаре... Но говорить теперь некогда. Он далеко ищет смерти, а я из стремени ноги не вытащу до тех пор, пока не найду его и не помогу ему в этом, то есть не всажу ему нож в горло. Он думал видеть во мне брата и обходился со мной всегда очень любезно, тем легче будет мне втереться к нему в доверие. Давно бы выслал я его с белого света, да за него здесь заступников много, а там, где он теперь скитается, верней и лучше найдется рука на его шею. Сам знаешь, грозен враг за горами, но грозней за плечами. А ты оставайся здесь рыскать по ночам за добром с прочими товарищами. Прощай, конь мой далеко, руки чешутся.
   С этими словами Павел быстро вскочил на своего коня и исчез, мелькнув раз-другой в чаще деревьев.
   - Вот оно что! - удивленно развел руками Семен, вытаращив глаза вслед удалявшемуся товарищу.
   Оставим на время наших героев, дорогой читатель, вернемся для объяснения некоторых описанных в предыдущих главах исторических событий за некоторое время до этого, причем заглянем в московское княжество.
   XIV. Терем под Москвой
   Тихо, мертвенно было в природе. Черные тучи густо обложили горизонт, изредка лишь мерцали на нем редкие звездочки, но и те одну за другой заволакивали дождевые облака.
   Ночь уже совершенно спустилась на землю и покрыла ее как бы черным траурным крепом; молния изредка разрывала тучи, но этот мгновенный пожар неба еще более сгущал сумрак, висевший над землей.
   Громовые раскаты долго и яростно звучали в пространстве.
   Был конец августа 1477 года.
   В нескольких десятках верст от Москвы и на столько же почти в сторону от большой тверской дороги стоял деревянный терем, окруженный со всех сторон вековыми елями и соснами. При первом взгляде на него можно было безошибочно сказать, что прошел уже не один десяток лет, когда топор звякнул последний раз при его постройке. Крылья безостановочного времени не раз задевали его и оставили на нем следы свои. Добрые люди давно не заносили ноги через его порог.
   Путники, застигнутые ночью или непогодой на большой дороге, редкие не знали, что на ней находится приятный шинок, содержащийся одним жидовином, по прозвищу Загреба, славившимся в то время на всю окрестность молодой брагой и молодой женой, которая была весела и так же гуллива, как брага и щеки которой были так же пышны и румяны, как поджаренные блины ее мужа.
   Недобрые тоже давно не прокладывали следов к этому терему, зная, что в нем, кроме ветра, хозяйничавшего по жидням, ловить было некого, да и поживиться, кроме живших в нем старика и старухи, было нечем и не у кого.
   Терем этот, огороженный высоким бревенчатым забором, разделялся длинными сенями на две неровные половины. Меньшая из них, состоявшая из одной светлицы, была занята упомянутыми стариками, а большая, по слухам, обитаемая нечистой силой, стояла запертой большою железной дверью, сквозь которую продеты были двойные заклепы, охваченные огромным замком с заржавленной петлей.
   Шесть долгих зим провели в том необитаемом тереме старик Савелий с женой Агафьей; недаром говорят, что привычка долго ли, коротко ли, а обращается во вторую природу: старики были довольны своей судьбой и друг другом. В последнем бывали исключения лишь тогда, когда Савелий, побывав в Москве за харчами, соблазнялся на обратном пути елкой, гордо торчавшей над дверью шинкаря Загребы, ласково и умильно манившей к себе конных и пеших путников, заезжал будто ненароком к хозяину шинка спросить: "нет ли какой ни на есть работенки?" несмотря на то, что жидовин при всякой надобности всегда сам присылал за ним.
   Савелий при этих посещениях не был обносим ковшом пенистой браги, а при выходе из шинка пазуха его всегда топырилась доброй краюхой пирога с капустой, данной ему на дорогу или в гостинец Агафье Сидоровне.
   После такого задабривания гостеприимный Загреба уж и не спрашивал Савелия: можно ли ему в пределах леса, вверенных последнему, рубить дрова для варки браги и печения пирогов.
   Только Агафья-то Сидоровна всегда недовольная встречала своего муженька, заметив, что у него лицо осело, как ее праздничная кичка, а ноги и язык, видимо, заплетаются. Он же с похмелья был недоволен женой, когда она своим ворчанием прерывала его вместе грустные и сладостные воспоминания так недавно минувшего.