Страница:
Пишу тебе, сидя в своей комнате у зажженного камина. Из окон мне виден наш голый, унылый сад без цветов, с двумя фонарями кованого железа – имитация каретных, зачем я их купила, не знаю – и двумя карликовыми соснами – Матильдино приобретение, которое я ненавижу. Вдали виднеется деревня и холмы под луной. На мне черное платье: кажется, оно ко мне идет, а когда я спущусь к ужину, то накину испанскую шаль, которую мне подарил твой отец лет двадцать назад; я вытащила ее из сундука, где она лежала в нафталине. К ужину приедут Освальдо и издатель Колароза. Издателя пригласила Матильда. Приглашение он вполне заслужил, ведь Матильда как только его не донимала. Кстати, «Полента и отрава» наконец вышла из печати. Экземпляры валяются по всему дому. Матильда послала и тебе книжку с надписью. Поэтому вскоре ты тоже увидишь эти комья земли, солнце и мотыгу. Рисунок на обложке придумала Матильда. Колароза предлагал дать репродукцию картины Ван Гога. Но Матильда настояла на своем. Если уж она что-нибудь вобьет себе в голову, то ее не сдвинешь. Ей все говорили, что эта ее обложка смахивает на манифест соцпартии. Но переубедить ее не было никакой возможности.
Вчера Матильда съездила в Рим купить шампанского для сегодняшнего вечера. Этот ужин – ее идея, и сегодня она целый день торчала в кухне, нервируя Клоти, и без того мрачную и нервную. Меню будет такое: рисовое сарту, vol-au-vent, цыпленок под бешамелью и цуккотто [24]. Я заметила Матильде, что все эти кушанья круглой формы. А затем обратила ее внимание на то, что это очень тяжелая пища. Такой ужин может убить быка.
Матильда хочет еще, чтобы девочки сегодня вечером были с распущенными волосами и надели бархатные платьица с кружевным воротничком. А сама наденет черную юбку от костюма и блузку с баской на казачий манер. С издателем Коларозой я еще не знакома. Матильда говорит, что он низенький, голова ушла в плечи и неописуемый нос. Я хотела пригласить и Аду, но Освальдо объяснил мне, что Ада с Коларозой были любовниками, но теперь расстались. Теперь он живет с этой твоей подружкой Марой Касторелли, которая недавно к ночи ввалилась к нему в дом вместе со своим ребенком. Подумать только – именно Ада порекомендовала ему Мару, а Мара быстренько его отбила. Не знаю, приедет ли эта Мара сегодня вечером, я сказала – пусть приезжает, но ей, кажется, не с кем оставить ребенка. Так или иначе, я как-нибудь вечером приглашу Аду. Я с ней еще не знакома, но очень ей обязана. То, что мне ставят телефон, – ее заслуга. Просто не верится, что у меня будет телефон; как только установят, тут же тебе позвоню. Стоит подумать об этом, сразу начинаю волноваться. Видимо, нервы и сердце у меня уже не те. А ведь была здорова как бык. Но слишком уж много всего на меня навалилось. Вот и стала немощная.
Машина подъехала. Это они. Прощаюсь.
Твоя мать
Мне отсюда видно, как из машины вылезает маленькая фигурка в норковой шубе. Должно быть, Мара.
25
26
27
28
29
30
31
32
Вчера Матильда съездила в Рим купить шампанского для сегодняшнего вечера. Этот ужин – ее идея, и сегодня она целый день торчала в кухне, нервируя Клоти, и без того мрачную и нервную. Меню будет такое: рисовое сарту, vol-au-vent, цыпленок под бешамелью и цуккотто [24]. Я заметила Матильде, что все эти кушанья круглой формы. А затем обратила ее внимание на то, что это очень тяжелая пища. Такой ужин может убить быка.
Матильда хочет еще, чтобы девочки сегодня вечером были с распущенными волосами и надели бархатные платьица с кружевным воротничком. А сама наденет черную юбку от костюма и блузку с баской на казачий манер. С издателем Коларозой я еще не знакома. Матильда говорит, что он низенький, голова ушла в плечи и неописуемый нос. Я хотела пригласить и Аду, но Освальдо объяснил мне, что Ада с Коларозой были любовниками, но теперь расстались. Теперь он живет с этой твоей подружкой Марой Касторелли, которая недавно к ночи ввалилась к нему в дом вместе со своим ребенком. Подумать только – именно Ада порекомендовала ему Мару, а Мара быстренько его отбила. Не знаю, приедет ли эта Мара сегодня вечером, я сказала – пусть приезжает, но ей, кажется, не с кем оставить ребенка. Так или иначе, я как-нибудь вечером приглашу Аду. Я с ней еще не знакома, но очень ей обязана. То, что мне ставят телефон, – ее заслуга. Просто не верится, что у меня будет телефон; как только установят, тут же тебе позвоню. Стоит подумать об этом, сразу начинаю волноваться. Видимо, нервы и сердце у меня уже не те. А ведь была здорова как бык. Но слишком уж много всего на меня навалилось. Вот и стала немощная.
Машина подъехала. Это они. Прощаюсь.
Твоя мать
Мне отсюда видно, как из машины вылезает маленькая фигурка в норковой шубе. Должно быть, Мара.
25
26 марта 71
Дорогой Микеле!
Несколько дней назад я ужинала у твоей матери. Ничего интересного. Там были Освальдо, Анджелика, пеликан, твоя тетка, мать и маленькие сестры. Не знаю, почему мне раньше так хотелось повидаться с твоей матерью и понравиться ей. Может, я надеялась, что она поможет мне выйти за тебя замуж. Вообще-то я никогда не хотела выходить за тебя, учти. По крайней мере никогда не отдавала себе отчета, что хочу этого. Но, может, с отчаянья все-таки хотела, сама того не сознавая.
К твоей матери я приехала в длинной юбке, черной с серебром, – мы с пеликаном специально купили ее в тот день – и моей норковой шубке, которую мы тоже купили вместе с ним пять дней назад. Я весь вечер сидела в шубе внакидку, потому что в доме собачий холод. Калориферы плохо работают. В этой юбке и в этой шубе я вначале чувствовала себя – сама не знаю почему – такой нежной-нежной и маленькой-маленькой. Мне хотелось, чтобы все на меня смотрели и видели, какая я нежная и маленькая. Я была так одержима этим желанием, что даже голос стал у меня тонкий и нежный. Но потом вдруг подумала: а что, если все эти люди считают меня шлюхой высокого пошиба? Слова «шлюха высокого пошиба» утром прочла в детективном романе. И вот они, эти слова, меня будто камнем придавили. Мне сразу показалось, что все держатся со мной холодно. И Освальдо. И Анджелика. И пеликан. Пеликан забился в кресло с бокалом в руке. Поглаживал себе волосы. Гладил свой нос. Не морщил, а поглаживал, тихонечко. Мать у тебя красивая, но симпатии как-то не вызывает. На ней было черное платье и шаль с бахромой. Она теребила бахрому шали и свои волосы, кудрявые и рыжие, совсем как твои. Я подумала, что, будь ты здесь, для меня все было бы просто, потому что ты прекрасно знаешь, что я не шлюха – ни высокого, ни невысокого пошиба, а просто девчонка, и баста. Камин горел, но мне все равно было холодно.
Твоя мамаша спросила, откуда я родом, и я ответила – из Нови-Лигуре. А потом немножко наврала про Нови-Лигуре. Сказала, что у нас там большой и очень красивый дом, много родни, которая меня любит и ждет, что у меня там милая старая няня и маленький братик, которого я обожаю. Эта нянька на самом деле есть, она теперь ходит стряпать к моим двоюродным. Брата своего я люблю, но никогда ему не пишу. А этот их дом ничего особенного из себя не представляет. Квартира над посудной лавкой. Мои двоюродные посудой торгуют. Но я сказала, что все они адвокаты.
Анджелика с матерью возилась на кухне, потому что их служанка вдруг плохо себя почувствовала и улеглась в постель. На самом деле она обиделась на твою тетку, поскольку та ей выговорила за vol-au-vent. Так мне сказала Анджелика. Твои сестренки помогать отказались – они, мол, очень устали, потому что до этого играли в волейбол. На них были спортивные костюмы, и они не захотели переодеваться. А твоя тетка разозлилась на это и еще потому, что vol-au-vent не пропекся и был весь жидкий внутри.
И на меня вдруг нашла ужасная тоска. Я подумала: да что я здесь делаю? Где я? Что это за шуба на мне? Что это за люди такие, которые со мной почти не говорят, а когда к ним обращаюсь, делают вид, будто не слышат? Я сказала твоей матери, что хочу привезти и показать ей моего ребенка. Она сказала, чтоб я привозила, но без особого восторга. Я умирала от желания крикнуть ей в лицо, что это твой ребенок. Если б я была в этом уверена на сто процентов, то крикнула бы. Там были твои фотографии в детстве, я брала их, рассматривала, и мне кажется, что у ребенка твой подбородок, твой рот. Но с уверенностью сказать трудно. Сходство – такая ненадежная вещь.
Они разговаривали мало, но даже из того немногого, что они говорили, я не понимала ни слова. Интеллигенты, известное дело. Я умирала от желания крикнуть, что всех их считаю дерьмом. Анджелика и та мне разонравилась. Я никого не понимала. Пеликан сидел серьезный-пресерьезный. На меня не смотрел. Я то и дело гладила его по руке. Но он тотчас убирал ее. Мне казалось, что, когда я открывала рот, он начинал ерзать как на иголках. Мы еще никогда не были с ним на людях, и он, вероятно, стыдился меня. В конце ужина подали шампанское. Я сказала: «Желаю успеха „Поленте и каштанам“». Перепутала название. Пеликан меня поправил. Я объяснила, что ошиблась из-за песенки, в которой говорится: «Если в горы ты пойдешь, от поленты и каштанов вмиг оскомину набьешь». И пропела им всю песенку. Это очень славная песенка, и пою я не фальшиво. У твоей матери на лице была натянутая улыбка. И у Освальдо тоже. А пеликан – тот и не думал улыбаться. И девочки не улыбнулись. Я пела, и со всех сторон меня обступал леденящий холод. Твоя тетка все стучала в дверь к служанке, предлагая ей то vol-au-vent, то еще что-нибудь, и возвращалась разобиженная, потому что та от всего отказывалась.
Домой возвращались в машине Освальдо – я, Анджелика и пеликан. Я сидела сзади с пеликаном. «Послушай, чего ты на меня дуешься? – сказала я ему. – И что я тебе такого сделала? За весь вечер слова мне не сказал. Даже не взглянул ни разу». Он говорит: «У меня очень болит голова». «Господи, у тебя вечно голова болит», – сказала я. У него действительно постоянные головные боли. Он сидел, забившись в уголок машины. Словно ему неприятно до меня дотрагиваться. Тогда я стала плакать, не в открытую, потихоньку, и слезы текли прямо на шубу. Анджелика погладила меня по коленке. Освальдо вел машину и не обернулся. Пеликан притулился в своем углу, плотно запахнув пальто и повесив нос. Так было ужасно плакать в этом холоде. Еще хуже, чем петь. Гораздо хуже.
Ребенка я оставила дома с Белиндой, прислугой пеликана. Лучше бы мне взять его с собой. У этой Белинды к детям нет никакого терпения. Когда мы вернулись, ребенок вопил. Белинда еще не легла и заявила мне, что она имеет право на сон. Я сказала, что тоже имею право на развлечения и сон. Она ответила, что я ни на что не имею права. Я сразу не нашлась и потому хлопнула дверью у нее перед носом. А потом крикнула ей, что я ее увольняю. Но я увольняла ее уже много раз. Она говорит, что не уйдет. Говорит, что уволить ее может только профессор. Это пеликан-то профессор!
Ребенок проплакал всю ночь. Это было ужасно. У него режутся зубки, у бедняжки. Я все носила его на руках, расхаживая взад и вперед по гостиной, и слезы у меня так и лились. К утру он уснул, и я положила его в колясочку. Его было ужасно жалко: охрипший, потный, волосики слиплись, весь обмякший. Мне и себя было жалко, я устала до смерти, даже свою черную с серебром юбку не успела переодеть. Я пошла в спальню. Пеликан не спал, он лежал там, скрестив руки за головой. Мне стало его ужасно жалко. Я жалела его пижаму, его голову на подушке, его нос. Я сказала ему: «Послушай, я так больше не могу. Надо взять няньку». «Няньку?» – сказал он, словно с луны свалился. «Когда я жила одна на виа дей Префетти, – сказала я, – то могла еще позволить, чтоб ребенок немного покричал, но здесь не могу, потому что у тебя болит голова». «Вряд ли я смогу здесь терпеть еще и няньку, – сказал он. – Нет, вряд ли, думаю, что никак не смогу». «Тогда я снова стану жить одна», – сказала я ему. Он не ответил. Так мы и лежали, каменные, холодные, словно два мертвеца.
Я тебе писала в предыдущем письме, что мы с пеликаном поженимся. Это была глупость. Считай, что я этого никогда не говорила. А письмо порви, потому что мне стыдно за те слова. У него никогда и в мыслях не было жениться на мне, да и я, скорее всего, тоже не хочу за него выходить.
Сейчас он ушел. Я крикнула ему вслед: «И не смей обращаться со мной как со шлюхой высокого пошиба!» У меня уже пропал тот тоненький голос, который появляется, когда я чувствую себя маленькой и нежной, а прорезался хриплый голосина, как у привратницы. Он ничего мне не ответил. И ушел.
Временами я просто бешусь. Говорю себе: «Я такая красивая, милая, такая молодая, добрая, и у меня такой чудный ребенок. Да я ему одолжение делаю, что живу у него в доме и трачу его деньги, которые он не знает куда девать! Ну чего еще надо заднице этой!» Да, временами я бешеная, и у меня такие мысли.
Мара
Дорогой Микеле!
Несколько дней назад я ужинала у твоей матери. Ничего интересного. Там были Освальдо, Анджелика, пеликан, твоя тетка, мать и маленькие сестры. Не знаю, почему мне раньше так хотелось повидаться с твоей матерью и понравиться ей. Может, я надеялась, что она поможет мне выйти за тебя замуж. Вообще-то я никогда не хотела выходить за тебя, учти. По крайней мере никогда не отдавала себе отчета, что хочу этого. Но, может, с отчаянья все-таки хотела, сама того не сознавая.
К твоей матери я приехала в длинной юбке, черной с серебром, – мы с пеликаном специально купили ее в тот день – и моей норковой шубке, которую мы тоже купили вместе с ним пять дней назад. Я весь вечер сидела в шубе внакидку, потому что в доме собачий холод. Калориферы плохо работают. В этой юбке и в этой шубе я вначале чувствовала себя – сама не знаю почему – такой нежной-нежной и маленькой-маленькой. Мне хотелось, чтобы все на меня смотрели и видели, какая я нежная и маленькая. Я была так одержима этим желанием, что даже голос стал у меня тонкий и нежный. Но потом вдруг подумала: а что, если все эти люди считают меня шлюхой высокого пошиба? Слова «шлюха высокого пошиба» утром прочла в детективном романе. И вот они, эти слова, меня будто камнем придавили. Мне сразу показалось, что все держатся со мной холодно. И Освальдо. И Анджелика. И пеликан. Пеликан забился в кресло с бокалом в руке. Поглаживал себе волосы. Гладил свой нос. Не морщил, а поглаживал, тихонечко. Мать у тебя красивая, но симпатии как-то не вызывает. На ней было черное платье и шаль с бахромой. Она теребила бахрому шали и свои волосы, кудрявые и рыжие, совсем как твои. Я подумала, что, будь ты здесь, для меня все было бы просто, потому что ты прекрасно знаешь, что я не шлюха – ни высокого, ни невысокого пошиба, а просто девчонка, и баста. Камин горел, но мне все равно было холодно.
Твоя мамаша спросила, откуда я родом, и я ответила – из Нови-Лигуре. А потом немножко наврала про Нови-Лигуре. Сказала, что у нас там большой и очень красивый дом, много родни, которая меня любит и ждет, что у меня там милая старая няня и маленький братик, которого я обожаю. Эта нянька на самом деле есть, она теперь ходит стряпать к моим двоюродным. Брата своего я люблю, но никогда ему не пишу. А этот их дом ничего особенного из себя не представляет. Квартира над посудной лавкой. Мои двоюродные посудой торгуют. Но я сказала, что все они адвокаты.
Анджелика с матерью возилась на кухне, потому что их служанка вдруг плохо себя почувствовала и улеглась в постель. На самом деле она обиделась на твою тетку, поскольку та ей выговорила за vol-au-vent. Так мне сказала Анджелика. Твои сестренки помогать отказались – они, мол, очень устали, потому что до этого играли в волейбол. На них были спортивные костюмы, и они не захотели переодеваться. А твоя тетка разозлилась на это и еще потому, что vol-au-vent не пропекся и был весь жидкий внутри.
И на меня вдруг нашла ужасная тоска. Я подумала: да что я здесь делаю? Где я? Что это за шуба на мне? Что это за люди такие, которые со мной почти не говорят, а когда к ним обращаюсь, делают вид, будто не слышат? Я сказала твоей матери, что хочу привезти и показать ей моего ребенка. Она сказала, чтоб я привозила, но без особого восторга. Я умирала от желания крикнуть ей в лицо, что это твой ребенок. Если б я была в этом уверена на сто процентов, то крикнула бы. Там были твои фотографии в детстве, я брала их, рассматривала, и мне кажется, что у ребенка твой подбородок, твой рот. Но с уверенностью сказать трудно. Сходство – такая ненадежная вещь.
Они разговаривали мало, но даже из того немногого, что они говорили, я не понимала ни слова. Интеллигенты, известное дело. Я умирала от желания крикнуть, что всех их считаю дерьмом. Анджелика и та мне разонравилась. Я никого не понимала. Пеликан сидел серьезный-пресерьезный. На меня не смотрел. Я то и дело гладила его по руке. Но он тотчас убирал ее. Мне казалось, что, когда я открывала рот, он начинал ерзать как на иголках. Мы еще никогда не были с ним на людях, и он, вероятно, стыдился меня. В конце ужина подали шампанское. Я сказала: «Желаю успеха „Поленте и каштанам“». Перепутала название. Пеликан меня поправил. Я объяснила, что ошиблась из-за песенки, в которой говорится: «Если в горы ты пойдешь, от поленты и каштанов вмиг оскомину набьешь». И пропела им всю песенку. Это очень славная песенка, и пою я не фальшиво. У твоей матери на лице была натянутая улыбка. И у Освальдо тоже. А пеликан – тот и не думал улыбаться. И девочки не улыбнулись. Я пела, и со всех сторон меня обступал леденящий холод. Твоя тетка все стучала в дверь к служанке, предлагая ей то vol-au-vent, то еще что-нибудь, и возвращалась разобиженная, потому что та от всего отказывалась.
Домой возвращались в машине Освальдо – я, Анджелика и пеликан. Я сидела сзади с пеликаном. «Послушай, чего ты на меня дуешься? – сказала я ему. – И что я тебе такого сделала? За весь вечер слова мне не сказал. Даже не взглянул ни разу». Он говорит: «У меня очень болит голова». «Господи, у тебя вечно голова болит», – сказала я. У него действительно постоянные головные боли. Он сидел, забившись в уголок машины. Словно ему неприятно до меня дотрагиваться. Тогда я стала плакать, не в открытую, потихоньку, и слезы текли прямо на шубу. Анджелика погладила меня по коленке. Освальдо вел машину и не обернулся. Пеликан притулился в своем углу, плотно запахнув пальто и повесив нос. Так было ужасно плакать в этом холоде. Еще хуже, чем петь. Гораздо хуже.
Ребенка я оставила дома с Белиндой, прислугой пеликана. Лучше бы мне взять его с собой. У этой Белинды к детям нет никакого терпения. Когда мы вернулись, ребенок вопил. Белинда еще не легла и заявила мне, что она имеет право на сон. Я сказала, что тоже имею право на развлечения и сон. Она ответила, что я ни на что не имею права. Я сразу не нашлась и потому хлопнула дверью у нее перед носом. А потом крикнула ей, что я ее увольняю. Но я увольняла ее уже много раз. Она говорит, что не уйдет. Говорит, что уволить ее может только профессор. Это пеликан-то профессор!
Ребенок проплакал всю ночь. Это было ужасно. У него режутся зубки, у бедняжки. Я все носила его на руках, расхаживая взад и вперед по гостиной, и слезы у меня так и лились. К утру он уснул, и я положила его в колясочку. Его было ужасно жалко: охрипший, потный, волосики слиплись, весь обмякший. Мне и себя было жалко, я устала до смерти, даже свою черную с серебром юбку не успела переодеть. Я пошла в спальню. Пеликан не спал, он лежал там, скрестив руки за головой. Мне стало его ужасно жалко. Я жалела его пижаму, его голову на подушке, его нос. Я сказала ему: «Послушай, я так больше не могу. Надо взять няньку». «Няньку?» – сказал он, словно с луны свалился. «Когда я жила одна на виа дей Префетти, – сказала я, – то могла еще позволить, чтоб ребенок немного покричал, но здесь не могу, потому что у тебя болит голова». «Вряд ли я смогу здесь терпеть еще и няньку, – сказал он. – Нет, вряд ли, думаю, что никак не смогу». «Тогда я снова стану жить одна», – сказала я ему. Он не ответил. Так мы и лежали, каменные, холодные, словно два мертвеца.
Я тебе писала в предыдущем письме, что мы с пеликаном поженимся. Это была глупость. Считай, что я этого никогда не говорила. А письмо порви, потому что мне стыдно за те слова. У него никогда и в мыслях не было жениться на мне, да и я, скорее всего, тоже не хочу за него выходить.
Сейчас он ушел. Я крикнула ему вслед: «И не смей обращаться со мной как со шлюхой высокого пошиба!» У меня уже пропал тот тоненький голос, который появляется, когда я чувствую себя маленькой и нежной, а прорезался хриплый голосина, как у привратницы. Он ничего мне не ответил. И ушел.
Временами я просто бешусь. Говорю себе: «Я такая красивая, милая, такая молодая, добрая, и у меня такой чудный ребенок. Да я ему одолжение делаю, что живу у него в доме и трачу его деньги, которые он не знает куда девать! Ну чего еще надо заднице этой!» Да, временами я бешеная, и у меня такие мысли.
Мара
26
Нови, 29 марта 71
Дорогая Анджелика!
Ты, наверно, удивишься, получив мое письмо из Нови-Лигуре. Я приехала сюда вчера. Мы с ребенком приютились в доме моей няньки. Она положила мне матрас в кухне. Она старая. Зовут ее Амелия. Она сказала, что я могу остаться на несколько дней, но не больше, потому что у нее нет места. Не знаю, куда мне идти, но это неважно, потому что в конце концов я всегда нахожу, где приткнуться.
Уехала я внезапно. Оставила Фабио записку. Его не было дома. Я написала: «Я ухожу. Спасибо. Чао». Шубу я взяла, потому что он мне ее подарил, к тому же на улице холодно. Черную с серебром юбку, что была на мне в доме у твоей матери, я тоже взяла. Ему-то она зачем? И потом, это же были подарки.
Хочу попросить тебя об одной услуге. Я так спешно собралась, что забыла свое кимоно, то черное, с подсолнухами. Сходи, возьми его и перешли мне сюда, в Нови-Лигуре, виа делла Дженовина, 6. Оно должно быть в нашей спальне, в нижнем ящике комода. Я до сих пор пишу «в нашей спальне», потому что в этой комнате мы с ним какое-то время были очень счастливы. Если счастье существует, это оно и было. Только вот длилось недолго. Как видно, счастье надолго не задерживается. Все так говорят.
По-твоему, это странно – влюбиться в такого человека, совсем некрасивого, с таким большим носом? В пеликана. У меня в детстве была книжка с картинками всяких зверей, и там был пеликан с короткими расставленными лапами и с огромным розовым клювом. Вот он такой и есть. Но я поняла, что во всякого человека можно влюбиться, даже в смешного, странного, унылого. Мне нравилось, что у него столько денег, и эти его деньги казались мне не такими, как у других, они словно бы тянулись за ним, как хвост кометы. Мне нравилось, что он такой умный, знает кучу вещей, о которых я понятия не имела, и ум его тоже казался мне длинным, как хвост. А у меня никакого хвоста нет. Я глупая и бедная.
Вначале, когда я познакомилась с пеликаном, у меня были всякие некрасивые и совсем не сентиментальные мысли. Я думала: «Вот теперь я высосу этого дядю, как яичко. Растранжирю его денежки. Отобью его у этой кретинки Ады. Влезу к нему в дом с ребенком, и никто меня оттуда не вышибет». Я была холодная, спокойная, веселая. А потом мало-помалу где-то внутри у меня родилась большая тоска. Этой тоской я заразилась от него, как болезнью. Я ее в костях чувствовала, даже когда спала. И никак мне не удавалось от нее избавиться. Но он-то от своей тоски делается только умнее, а я с этой тоской, наоборот, еще больше поглупела. Потому что тоска не на всех одинаково действует.
Вот тут я и поняла, что попала в ловушку. До смерти в него влюбилась, а ему на меня было наплевать. Я ему до смерти надоела. Но у него не хватало духу выставить меня – просто из жалости. Мне его тоже было ужасно жалко. И так тяжело было жить в этой жалости – и ему и мне.
Знаешь, а ведь ему и на Аду всегда было наплевать. Только она крепкая, сильная, оптимистка, вечно чем-нибудь занята и совсем не прилипчивая. А я, наоборот, прилипчивая и потому стала для него обузой. Он жил в своей тоске, а меня в нее никогда бы не впустил, мне там места не было. Это «никогда» казалось мне страшным. Вот я и ушла.
Когда я вчера вечером заявилась к Амелии, она жутко перепугалась. Она обо мне ничего не знала, три года меня не видела. Я ей ни разу даже открыточки не прислала. Она и не знала, что у меня есть ребенок. Смотрела на ребенка, на шубу и ничего не понимала. Я ей сказала, что у меня ребенок от человека, который меня бросил. Попросилась у нее переночевать. Она вытащила из шкафа матрас. Я сказала, что хочу есть, и она сделала мне на ужин яичницу из одного яйца и дала тарелку фасоли. Я поняла, что ей меня жалко, поэтому она и позволила мне остаться. В жизни всегда так: одни жалеют других.
Днем Амелия ходит готовить к моим двоюродным. Их там целая куча, и приходится много стряпать. Я просила ничего им про меня не говорить, но она тут же им рассказала, что я приехала и поселилась у нее. Поэтому ко мне заявились две кузины с моим братом – тем мальчиком двенадцати лет, который живет у них и уже помогает в лавке. Я очень люблю своего братика. Но он, видно, меня даже не помнит. Поздоровался очень холодно. И к ребенку не подошел, не порадовался на него. Как, впрочем, и мои кузины. Они, наверно, на кошку и то обратили бы больше внимания. Что их интересовало, так это шуба, которую я повесила на стул. Они сказали, что если ее продать, то я смогу прожить на эти деньги несколько лет. Я смекнула, что они целятся купить ее у меня. И ответила, что пока не собираюсь ее продавать. Я как-то уже привязалась к своей шубе – помню день, когда мы с пеликаном, держась за руки, отправились ее покупать, и он тогда был вроде бы даже рад идти со мной по улице. Может быть, он уже подумывал о том, что я прилипчивая и обременяю его, но я-то еще не замечала, что он так думает.
Если пеликан спросит мой адрес, ты ему можешь его дать. Целую тебя.
Мара
Дорогая Анджелика!
Ты, наверно, удивишься, получив мое письмо из Нови-Лигуре. Я приехала сюда вчера. Мы с ребенком приютились в доме моей няньки. Она положила мне матрас в кухне. Она старая. Зовут ее Амелия. Она сказала, что я могу остаться на несколько дней, но не больше, потому что у нее нет места. Не знаю, куда мне идти, но это неважно, потому что в конце концов я всегда нахожу, где приткнуться.
Уехала я внезапно. Оставила Фабио записку. Его не было дома. Я написала: «Я ухожу. Спасибо. Чао». Шубу я взяла, потому что он мне ее подарил, к тому же на улице холодно. Черную с серебром юбку, что была на мне в доме у твоей матери, я тоже взяла. Ему-то она зачем? И потом, это же были подарки.
Хочу попросить тебя об одной услуге. Я так спешно собралась, что забыла свое кимоно, то черное, с подсолнухами. Сходи, возьми его и перешли мне сюда, в Нови-Лигуре, виа делла Дженовина, 6. Оно должно быть в нашей спальне, в нижнем ящике комода. Я до сих пор пишу «в нашей спальне», потому что в этой комнате мы с ним какое-то время были очень счастливы. Если счастье существует, это оно и было. Только вот длилось недолго. Как видно, счастье надолго не задерживается. Все так говорят.
По-твоему, это странно – влюбиться в такого человека, совсем некрасивого, с таким большим носом? В пеликана. У меня в детстве была книжка с картинками всяких зверей, и там был пеликан с короткими расставленными лапами и с огромным розовым клювом. Вот он такой и есть. Но я поняла, что во всякого человека можно влюбиться, даже в смешного, странного, унылого. Мне нравилось, что у него столько денег, и эти его деньги казались мне не такими, как у других, они словно бы тянулись за ним, как хвост кометы. Мне нравилось, что он такой умный, знает кучу вещей, о которых я понятия не имела, и ум его тоже казался мне длинным, как хвост. А у меня никакого хвоста нет. Я глупая и бедная.
Вначале, когда я познакомилась с пеликаном, у меня были всякие некрасивые и совсем не сентиментальные мысли. Я думала: «Вот теперь я высосу этого дядю, как яичко. Растранжирю его денежки. Отобью его у этой кретинки Ады. Влезу к нему в дом с ребенком, и никто меня оттуда не вышибет». Я была холодная, спокойная, веселая. А потом мало-помалу где-то внутри у меня родилась большая тоска. Этой тоской я заразилась от него, как болезнью. Я ее в костях чувствовала, даже когда спала. И никак мне не удавалось от нее избавиться. Но он-то от своей тоски делается только умнее, а я с этой тоской, наоборот, еще больше поглупела. Потому что тоска не на всех одинаково действует.
Вот тут я и поняла, что попала в ловушку. До смерти в него влюбилась, а ему на меня было наплевать. Я ему до смерти надоела. Но у него не хватало духу выставить меня – просто из жалости. Мне его тоже было ужасно жалко. И так тяжело было жить в этой жалости – и ему и мне.
Знаешь, а ведь ему и на Аду всегда было наплевать. Только она крепкая, сильная, оптимистка, вечно чем-нибудь занята и совсем не прилипчивая. А я, наоборот, прилипчивая и потому стала для него обузой. Он жил в своей тоске, а меня в нее никогда бы не впустил, мне там места не было. Это «никогда» казалось мне страшным. Вот я и ушла.
Когда я вчера вечером заявилась к Амелии, она жутко перепугалась. Она обо мне ничего не знала, три года меня не видела. Я ей ни разу даже открыточки не прислала. Она и не знала, что у меня есть ребенок. Смотрела на ребенка, на шубу и ничего не понимала. Я ей сказала, что у меня ребенок от человека, который меня бросил. Попросилась у нее переночевать. Она вытащила из шкафа матрас. Я сказала, что хочу есть, и она сделала мне на ужин яичницу из одного яйца и дала тарелку фасоли. Я поняла, что ей меня жалко, поэтому она и позволила мне остаться. В жизни всегда так: одни жалеют других.
Днем Амелия ходит готовить к моим двоюродным. Их там целая куча, и приходится много стряпать. Я просила ничего им про меня не говорить, но она тут же им рассказала, что я приехала и поселилась у нее. Поэтому ко мне заявились две кузины с моим братом – тем мальчиком двенадцати лет, который живет у них и уже помогает в лавке. Я очень люблю своего братика. Но он, видно, меня даже не помнит. Поздоровался очень холодно. И к ребенку не подошел, не порадовался на него. Как, впрочем, и мои кузины. Они, наверно, на кошку и то обратили бы больше внимания. Что их интересовало, так это шуба, которую я повесила на стул. Они сказали, что если ее продать, то я смогу прожить на эти деньги несколько лет. Я смекнула, что они целятся купить ее у меня. И ответила, что пока не собираюсь ее продавать. Я как-то уже привязалась к своей шубе – помню день, когда мы с пеликаном, держась за руки, отправились ее покупать, и он тогда был вроде бы даже рад идти со мной по улице. Может быть, он уже подумывал о том, что я прилипчивая и обременяю его, но я-то еще не замечала, что он так думает.
Если пеликан спросит мой адрес, ты ему можешь его дать. Целую тебя.
Мара
27
2 апреля 71
Дорогая Мара!
Анджелика пришла за твоим кимоно. Мы долго искали, потому что в ящике комода его не было, и наконец нашли в моем кабинете под грудой газет. Оно все пропылилось, и, наверно, надо было попросить Белинду постирать его, но мне не хотелось напоминать про тебя Белинде. Она в то же утро, как только ты уехала, уничтожила все следы твоего пребывания здесь. Выкинула твои кремы, оставшиеся в ванной, и все банки с молочной смесью, которую ты давала ребенку. Я сказал, что не нахожу ничего плохого в молочных смесях, а она ответила, что эти банки дрянного качества. Анджелика отряхнула рукой твое кимоно, сказав, что и так сойдет.
Посылаю тебе денег, потому что, думаю, они тебе нужны. Анджелика сейчас пошла на пьяцца Сан-Сильвестро, чтобы отправить тебе кимоно и телеграфный перевод.
Я глубоко признателен тебе за то, что ты ушла. Действительно, у меня было такое горячее желание, а ты это поняла, вероятно, потому, что я вел себя так, чтоб до тебя дошло. То, что я пишу, возможно, покажется тебе бессмысленной жестокостью. Согласен, это жестоко, но не бессмысленно. Потому что если ты где-то в глубине души питаешь надежду вернуться, то знай – тебе надо оставить ее навсегда. Я с тобой жить не могу. Вероятно, я ни с кем не могу жить вместе. Я ошибочно полагал – и невольно ввел в это заблуждение тебя, – будто между мной и тобой возможна длительная связь. Впрочем, я тебя не звал – ты пришла сама. Но при совместной жизни наша и без того непрочная связь сразу оборвалась. Однако я перед тобой виноват и этой вины с себя не снимаю. Она только увеличила груз моих провинностей перед жизнью, и так уже достаточно тяжкий. Мне очень тебя жаль, потому у меня и не хватало смелости просить тебя уйти. Ты скажешь, что я трус. Действительно, пожалуй, более точного слова для меня не найдешь. По отношению к тебе, да и к себе самому, я испытываю мрачную жалость труса; когда я в тот вечер вернулся домой и прочел твою записку, мне стало тебя недоставать, и я уселся в кресло с ощущением пустоты. Но, не скрою, к этому ощущению примешивалось глубокое, радостное облегчение, – пожалуй, будет справедливо, если ты узнаешь, что я чувствовал. Короче говоря, я не мог больше тебя выносить.
Желаю тебе всяческих благ и счастья, если оно вообще существует. Я в это не верю, но другие верят, – кто знает, может, они и правы.
Пеликан
Дорогая Мара!
Анджелика пришла за твоим кимоно. Мы долго искали, потому что в ящике комода его не было, и наконец нашли в моем кабинете под грудой газет. Оно все пропылилось, и, наверно, надо было попросить Белинду постирать его, но мне не хотелось напоминать про тебя Белинде. Она в то же утро, как только ты уехала, уничтожила все следы твоего пребывания здесь. Выкинула твои кремы, оставшиеся в ванной, и все банки с молочной смесью, которую ты давала ребенку. Я сказал, что не нахожу ничего плохого в молочных смесях, а она ответила, что эти банки дрянного качества. Анджелика отряхнула рукой твое кимоно, сказав, что и так сойдет.
Посылаю тебе денег, потому что, думаю, они тебе нужны. Анджелика сейчас пошла на пьяцца Сан-Сильвестро, чтобы отправить тебе кимоно и телеграфный перевод.
Я глубоко признателен тебе за то, что ты ушла. Действительно, у меня было такое горячее желание, а ты это поняла, вероятно, потому, что я вел себя так, чтоб до тебя дошло. То, что я пишу, возможно, покажется тебе бессмысленной жестокостью. Согласен, это жестоко, но не бессмысленно. Потому что если ты где-то в глубине души питаешь надежду вернуться, то знай – тебе надо оставить ее навсегда. Я с тобой жить не могу. Вероятно, я ни с кем не могу жить вместе. Я ошибочно полагал – и невольно ввел в это заблуждение тебя, – будто между мной и тобой возможна длительная связь. Впрочем, я тебя не звал – ты пришла сама. Но при совместной жизни наша и без того непрочная связь сразу оборвалась. Однако я перед тобой виноват и этой вины с себя не снимаю. Она только увеличила груз моих провинностей перед жизнью, и так уже достаточно тяжкий. Мне очень тебя жаль, потому у меня и не хватало смелости просить тебя уйти. Ты скажешь, что я трус. Действительно, пожалуй, более точного слова для меня не найдешь. По отношению к тебе, да и к себе самому, я испытываю мрачную жалость труса; когда я в тот вечер вернулся домой и прочел твою записку, мне стало тебя недоставать, и я уселся в кресло с ощущением пустоты. Но, не скрою, к этому ощущению примешивалось глубокое, радостное облегчение, – пожалуй, будет справедливо, если ты узнаешь, что я чувствовал. Короче говоря, я не мог больше тебя выносить.
Желаю тебе всяческих благ и счастья, если оно вообще существует. Я в это не верю, но другие верят, – кто знает, может, они и правы.
Пеликан
28
Лидс, 27 марта 71
Дорогая Анджелика!
Я получил письмо от Мары. Сходи к ней, подбодри ее. У нее куча неприятностей. Этому издателю, с которым она живет, видно, мало одного преступления – я имею в виду публикацию романа «Полента и отрава», – так он еще заразил Мару комплексами и меланхолией.
Может быть, я приеду на пасхальные каникулы, но пока в этом не уверен. Иногда я тоскую по вам, по всем, о ком привык говорить «мои», хотя вы нисколько не мои, а я нисколько не ваш. Но если я приеду, то наверняка буду ощущать на себе ваши пристальные взгляды. А в данный момент мне не хочется ощущать ваши взгляды. Не говоря уже о том, что поскольку я приеду с женой, то вы и ее будете изучать, стараясь выяснить, какого рода отношения у меня с женой. Этого я также не смогу вынести.
А еще я очень скучаю по моим друзьям – Джанни, Ансельмо, Оливьеро и всем остальным. Здесь у меня друзей нет. Тоскую и по некоторым римским кварталам. А к иным кварталам и иным друзьям у меня хоть и есть ностальгия, но смешанная с отвращением. Когда же к ностальгии примешивается отвращение, то ты как бы видишь любимые места и людей в далекой дали, и дороги, ведущие к ним, кажутся разбитыми и непроходимыми.
Иногда ностальгия и отвращение так тесно переплетаются во мне и это чувство так сильно, что тревожит меня даже во сне, и тогда я просыпаюсь, сбрасываю одеяло и закуриваю. Эйлин, тут же забирает свою подушку и уходит спать в детскую. Она говорит, что имеет право спокойно поспать. Говорит, что каждый должен сам справляться со своими наваждениями. И тут она права, надо отдать ей должное.
Не знаю, зачем я пишу тебе все это. Но я сейчас готов говорить хоть со стулом. С Эйлин я поговорить не могу, во-первых, потому, что сегодня суббота и она сейчас готовит обед на всю неделю, а во-вторых, она не любит сидеть и слушать чужую болтовню. Эйлин очень умна, но я обнаружил, что весь ее ум мне совершенно ни к чему, потому что он направлен на вещи, которые меня не касаются, как, например, ядерная физика. Пожалуй, я все-таки предпочел бы глупую жену, которая выслушивала бы меня тупо и терпеливо. В данный момент я бы не прочь, чтобы под боком была Мара. Долго я бы ее не вытерпел, потому что и с ней мне покоя не было бы: выслушав, она обрушила бы на меня все свои невзгоды и прилипла бы ко мне как тянучка. Иметь такую жену я, конечно, тоже не хотел бы. Но вот именно сейчас, в данный момент, я бы не прочь, если б она была здесь.
Целую тебя.
Микеле
Дорогая Анджелика!
Я получил письмо от Мары. Сходи к ней, подбодри ее. У нее куча неприятностей. Этому издателю, с которым она живет, видно, мало одного преступления – я имею в виду публикацию романа «Полента и отрава», – так он еще заразил Мару комплексами и меланхолией.
Может быть, я приеду на пасхальные каникулы, но пока в этом не уверен. Иногда я тоскую по вам, по всем, о ком привык говорить «мои», хотя вы нисколько не мои, а я нисколько не ваш. Но если я приеду, то наверняка буду ощущать на себе ваши пристальные взгляды. А в данный момент мне не хочется ощущать ваши взгляды. Не говоря уже о том, что поскольку я приеду с женой, то вы и ее будете изучать, стараясь выяснить, какого рода отношения у меня с женой. Этого я также не смогу вынести.
А еще я очень скучаю по моим друзьям – Джанни, Ансельмо, Оливьеро и всем остальным. Здесь у меня друзей нет. Тоскую и по некоторым римским кварталам. А к иным кварталам и иным друзьям у меня хоть и есть ностальгия, но смешанная с отвращением. Когда же к ностальгии примешивается отвращение, то ты как бы видишь любимые места и людей в далекой дали, и дороги, ведущие к ним, кажутся разбитыми и непроходимыми.
Иногда ностальгия и отвращение так тесно переплетаются во мне и это чувство так сильно, что тревожит меня даже во сне, и тогда я просыпаюсь, сбрасываю одеяло и закуриваю. Эйлин, тут же забирает свою подушку и уходит спать в детскую. Она говорит, что имеет право спокойно поспать. Говорит, что каждый должен сам справляться со своими наваждениями. И тут она права, надо отдать ей должное.
Не знаю, зачем я пишу тебе все это. Но я сейчас готов говорить хоть со стулом. С Эйлин я поговорить не могу, во-первых, потому, что сегодня суббота и она сейчас готовит обед на всю неделю, а во-вторых, она не любит сидеть и слушать чужую болтовню. Эйлин очень умна, но я обнаружил, что весь ее ум мне совершенно ни к чему, потому что он направлен на вещи, которые меня не касаются, как, например, ядерная физика. Пожалуй, я все-таки предпочел бы глупую жену, которая выслушивала бы меня тупо и терпеливо. В данный момент я бы не прочь, чтобы под боком была Мара. Долго я бы ее не вытерпел, потому что и с ней мне покоя не было бы: выслушав, она обрушила бы на меня все свои невзгоды и прилипла бы ко мне как тянучка. Иметь такую жену я, конечно, тоже не хотел бы. Но вот именно сейчас, в данный момент, я бы не прочь, если б она была здесь.
Целую тебя.
Микеле
29
2 апреля 71
Дорогой Микеле!
Только что получила твое письмо. Оно меня встревожило. Сразу видно, что ты очень несчастлив.
Может быть, мне и не стоит так все драматизировать. Может быть, надо было бы сказать себе, что ты просто слегка поссорился с женой и чувствуешь себя одиноким. И хотелось бы так легко отнестись к твоему письму, да не получается. Оно меня испугало.
Я могла бы и сама приехать к тебе, если не приедешь ты. Правда, это нелегко, я не знаю, как оставить девочку и Оресте, а потом, у меня нет денег, но это не проблема – попрошу у мамы. Мама чувствует себя неважно, у нее до сих пор временами повышается температура, и, конечно, я не стану говорить ей, что получила от тебя письмо, которое меня напугало. Если я решусь к тебе поехать и попрошу у нее денег, то скажу, что ты не можешь приехать из-за работы и я надумала сама навестить тебя.
Ты пишешь, что не хотел бы в данный момент ощущать на себе взгляды людей, которые тебя любят. Действительно, когда переживаешь трудные минуты, трудно выносить взгляды любящих тебя людей, но эту трудность легко преодолеть. Глаза любящих и судящих нас людей могут быть необычайно ясными, сострадательными и суровыми, и для нас, быть может, тяжко, но в итоге спасительно и благотворно встретиться с ясностью, суровостью и состраданием.
Твоя подруга Мара ушла от Коларозы и уехала из Рима. Она написала мне из Нови-Лигуре, где живет в доме служанки своих двоюродных сестер. Она в отчаянном положении, ей некуда деться, у нее совсем ничего нет, кроме черного кимоно с подсолнухами, норковой шубы и ребенка. Но у меня такое впечатление, что все мы до тонкости владеем искусством попадать в отчаянные положения, которых никто не может изменить и из которых нет выхода ни вперед, ни назад.
Напиши хоть строчку о том, можно ли мне приехать. Я не хочу приезжать, если мысль увидеться со мной для тебя нестерпима.
Анджелика
Дорогой Микеле!
Только что получила твое письмо. Оно меня встревожило. Сразу видно, что ты очень несчастлив.
Может быть, мне и не стоит так все драматизировать. Может быть, надо было бы сказать себе, что ты просто слегка поссорился с женой и чувствуешь себя одиноким. И хотелось бы так легко отнестись к твоему письму, да не получается. Оно меня испугало.
Я могла бы и сама приехать к тебе, если не приедешь ты. Правда, это нелегко, я не знаю, как оставить девочку и Оресте, а потом, у меня нет денег, но это не проблема – попрошу у мамы. Мама чувствует себя неважно, у нее до сих пор временами повышается температура, и, конечно, я не стану говорить ей, что получила от тебя письмо, которое меня напугало. Если я решусь к тебе поехать и попрошу у нее денег, то скажу, что ты не можешь приехать из-за работы и я надумала сама навестить тебя.
Ты пишешь, что не хотел бы в данный момент ощущать на себе взгляды людей, которые тебя любят. Действительно, когда переживаешь трудные минуты, трудно выносить взгляды любящих тебя людей, но эту трудность легко преодолеть. Глаза любящих и судящих нас людей могут быть необычайно ясными, сострадательными и суровыми, и для нас, быть может, тяжко, но в итоге спасительно и благотворно встретиться с ясностью, суровостью и состраданием.
Твоя подруга Мара ушла от Коларозы и уехала из Рима. Она написала мне из Нови-Лигуре, где живет в доме служанки своих двоюродных сестер. Она в отчаянном положении, ей некуда деться, у нее совсем ничего нет, кроме черного кимоно с подсолнухами, норковой шубы и ребенка. Но у меня такое впечатление, что все мы до тонкости владеем искусством попадать в отчаянные положения, которых никто не может изменить и из которых нет выхода ни вперед, ни назад.
Напиши хоть строчку о том, можно ли мне приехать. Я не хочу приезжать, если мысль увидеться со мной для тебя нестерпима.
Анджелика
30
Лидс, 5 апреля 71
Дорогая Анджелика!
Не приезжай. Должны прибыть из Бостона родственники Эйлин. У нас только одна комната для гостей. Потом мы, может быть, все поедем в Брюгге. Я не знаю Брюгге.
Этих родственников Эйлин я тоже никогда не видел. Бывают периоды, когда хорошо себя чувствуешь лишь с незнакомыми людьми.
Не строй никаких предположений на мой счет. Все они, так или иначе, будут ошибочными, поскольку ты не знаешь кое-каких существенных деталей. Я был бы рад повидать тебя, но – до другого раза.
Микеле
Дорогая Анджелика!
Не приезжай. Должны прибыть из Бостона родственники Эйлин. У нас только одна комната для гостей. Потом мы, может быть, все поедем в Брюгге. Я не знаю Брюгге.
Этих родственников Эйлин я тоже никогда не видел. Бывают периоды, когда хорошо себя чувствуешь лишь с незнакомыми людьми.
Не строй никаких предположений на мой счет. Все они, так или иначе, будут ошибочными, поскольку ты не знаешь кое-каких существенных деталей. Я был бы рад повидать тебя, но – до другого раза.
Микеле
31
8 апреля 71
Дорогой Микеле!
Только что получила твое письмо. Признаться, я уже сложила чемодан в дорогу. Деньги я попросила не у мамы, а у Освальдо. Против обыкновения они у него были, так что не пришлось прибегать к помощи Ады.
Меня насмешила фраза в твоем письме: «Я не знаю Брюгге», словно Брюгге – единственная вещь в мире, которой ты не знаешь.
Я хотела повидать тебя, чтобы поговорить не только о тебе, но и о себе. Я тоже переживаю трудный момент.
Но, как ты говоришь, до другого раза.
Анджелика
Дорогой Микеле!
Только что получила твое письмо. Признаться, я уже сложила чемодан в дорогу. Деньги я попросила не у мамы, а у Освальдо. Против обыкновения они у него были, так что не пришлось прибегать к помощи Ады.
Меня насмешила фраза в твоем письме: «Я не знаю Брюгге», словно Брюгге – единственная вещь в мире, которой ты не знаешь.
Я хотела повидать тебя, чтобы поговорить не только о тебе, но и о себе. Я тоже переживаю трудный момент.
Но, как ты говоришь, до другого раза.
Анджелика
32
9 апреля 71
Дорогой Микеле!
Анджелика сказала мне, что ты на пасхальные каникулы не приедешь. Что ж делать, придется потерпеть. Теперь всякий раз, думая о тебе, я вынуждена повторять эти слова. Правда, с годами запас нашего терпения все возрастает. Это единственный возрастающий наш запас. Все остальные постепенно истощаются.
Я привела в порядок две комнаты на втором этаже. Застелила постели и повесила полотенца в ванной комнате. Ванная наверху – самая лучшая в доме, облицована зеленым узорчатым кафелем, и, глядя на эти замысловатые узоры, я радовалась, что смогу показать их твоей жене. Комнаты так и стоят полностью убранные, с готовыми постелями. Я туда больше не заходила. Скажу Клоти, чтоб поднялась и разобрала постели.
Приготовляя эти две комнаты, я думала, что твоей жене там будет удобно и она отметит, что я умею содержать дом в порядке. Но это были глупые мысли, ведь я совсем не знаю твоей жены, не знаю, когда и где ей удобно, не знаю, такой ли она человек, кому нравятся дома, которые содержатся в порядке, и люди, которые этот порядок поддерживают.
Анджелика сказала мне, что ты едешь в Брюгге. Я не спрашиваю себя, что ты собираешься делать в Брюгге: ведь я уже перестала задаваться вопросом, что ты намерен делать там или здесь. Я пытаюсь представить твою жизнь в разных местах, но в то же время чувствую, что твоя жизнь не такая, какой я ее себе представляю, и оттого моя фантазия становится все более вялой и незамысловатой.
Дорогой Микеле!
Анджелика сказала мне, что ты на пасхальные каникулы не приедешь. Что ж делать, придется потерпеть. Теперь всякий раз, думая о тебе, я вынуждена повторять эти слова. Правда, с годами запас нашего терпения все возрастает. Это единственный возрастающий наш запас. Все остальные постепенно истощаются.
Я привела в порядок две комнаты на втором этаже. Застелила постели и повесила полотенца в ванной комнате. Ванная наверху – самая лучшая в доме, облицована зеленым узорчатым кафелем, и, глядя на эти замысловатые узоры, я радовалась, что смогу показать их твоей жене. Комнаты так и стоят полностью убранные, с готовыми постелями. Я туда больше не заходила. Скажу Клоти, чтоб поднялась и разобрала постели.
Приготовляя эти две комнаты, я думала, что твоей жене там будет удобно и она отметит, что я умею содержать дом в порядке. Но это были глупые мысли, ведь я совсем не знаю твоей жены, не знаю, когда и где ей удобно, не знаю, такой ли она человек, кому нравятся дома, которые содержатся в порядке, и люди, которые этот порядок поддерживают.
Анджелика сказала мне, что ты едешь в Брюгге. Я не спрашиваю себя, что ты собираешься делать в Брюгге: ведь я уже перестала задаваться вопросом, что ты намерен делать там или здесь. Я пытаюсь представить твою жизнь в разных местах, но в то же время чувствую, что твоя жизнь не такая, какой я ее себе представляю, и оттого моя фантазия становится все более вялой и незамысловатой.