Ты такая добрая, что послала мне эти деньги, поблагодари, пожалуйста, и мать, думаю, эти деньги для меня дала тебе она. Если ты хочешь посылать мне деньги, то спасибо, я их всегда приму, но хочу честно сказать тебе одну вещь. Я не думаю, чтобы мой ребенок был от Микеле. Он на него не похож. Иногда он похож на моего деда Густаво. Но временами напоминает Оливьеро, того парня, который часто бывал у Микеле и всегда носил серую майку с двумя зелеными полосками. Не знаю, помнишь ли ты этого Оливьеро. Я с ним спала три или четыре раза, и он мне совсем не нравился, а вот поди ж ты – скорей всего, это у меня вышло именно с ним. Ты так хорошо написала, что хоть я бестолковая и потерянная, но ты все же можешь меня понять. И пускай я бестолковая и потерянная, но я решила честно сказать тебе правду, потому что обманывать тебя не хочу. Других я, пожалуй, не прочь обмануть, но тебя – не хочу. Ты очень хорошо пишешь, что не все, что мы считаем себя обязанными или не обязанными делать, имеет объяснение. И это даже к лучшему, что не все имеет объяснение. Потому что если бы все можно было объяснить, то была бы тощища смертная.
   Я еще не все тебе рассказала о том, какая со мной случилась неприятность. Кудрявая с мужем решили прокатиться в Катанию. Они поехали на три дня, но по дороге у него сломалась машина. Потому они вернулись раньше времени и, войдя в дом, застали меня с братом мужа в их же собственной супружеской постели. Это было в воскресенье в три часа дня.
   Этот парень – брат мужа, стало быть, приходится кудрявой деверем. Ему было восемнадцать лет. Я говорю «было», потому что больше с ним уж не увижусь. Он тоже был на том обеде, когда я разбила тарелки, и помогал мне собирать осколки в мусорное ведро. А в то воскресенье я была дома одна, потому что, как я тебе сказала, кудрявая с мужем уехала в Катанию. Я после обеда укладывала детей в постель, своего и ихнего. Стояла жуткая жара. У этого Пеппино были ключи от дома, и я вдруг увидела его перед собой. Я не слышала, как открылась дверь, и испугалась. Пеппино был высокий парень с черными патлами. Он, когда помогал мне убирать разбитые тарелки, приударил за мной. Он немного походил на Оливьеро. Я задернула шторы в детской комнате, и мы пошли на кухню. Пеппино сказал, что хочет есть, и попросил макарон. У меня не было охоты готовить, и я наложила ему в тарелку лазанье. Он сказал, что ненавидит холодные лазанье из столовой, потому что знает, как их готовят – на пережаренном масле, слитом в графинчик, а рагу в них – из мяса, недоеденного клиентами. Тут мы стали поносить столовую, а заодно и кудрявую с мужем, слово за слово – и мы оказались в их постели, потому что у меня кровать маленькая; я его сначала привела к себе, но он сказал, что та, другая, кровать гораздо удобней. Мы позанимались любовью и тихонько лежали, обнявшись, в полусне и полутьме, как вдруг я увидела, что из двери высунулась голова кудрявой, а за ней – муж со своей лысой башкой, в черных очках. Пеппино живо напялил штаны, схватил майку, шляпу – по-моему, он дооделся уже на лестнице – и поскакал бегом по ступенькам, оставив меня одну с этими двумя гадюками. Они велели мне убираться немедленно, я ответила, что подожду, пока проснется ребенок, но в это время оба ребенка проснулись и подняли рев. Я пошла собирать вещи, но тут явилась кудрявая, стала плакать у меня на плече, она, мол, понимает, что я еще молода, но муж ничего не хочет понимать и больше всего бесится, что мы с его братом замарали их постель, и дом, и невинные детские души. Кудрявая приготовила мне молока для ребенка в пластмассовой бутылочке, я попросила у нее термос, но она не дала, потому что у нее остался только один – второй она мне одолжила еще в пансионе, но я его потеряла в своих скитаниях. Эта бутылочка, наверно, была немытая, потому молоко скисло, и вечером мне пришлось его вылить. Я сказала кудрявой, что уезжаю обратно в Рим, но на самом деле я не уехала, а отправилась к одной знакомой булочнице. Лавка была закрыта, но я позвонила с черного хода. Эта булочница сказала, что я могу у нее переночевать, но только одну ночь, и поставила мне под лестницей раскладушку, а ребенка я устроила в пластиковой сумке. Но ему там было жарко, у кудрявой он спал в старенькой кроватке. Вечером я по телефону отловила Пеппино в столовой, Пеппино пришел, и мы с ним погуляли и занялись любовью на лугу у железной дороги. Я тем временем все думала, что мне на этого Пеппино наплевать, потому что с этими юнцами младше меня я ничего такого не чувствую, а влюбляюсь только в людей постарше, когда мне кажется, что у них много странных тайн и странной тоски, как у пеликана. Но с молодыми я развлекаюсь, мне весело и в то же время жалко их, они мне кажутся глупыми и бестолковыми, как я сама, то есть с ними все так, как будто я одна, только повеселее. Так было и с Микеле, мы хорошо повеселились, провели вместе столько замечательных часов, но это не имело ничего общего с настоящей любовью, а было похоже на то время, когда я девчонкой играла в мячик с другими детьми на улице перед домом. И вдруг я, лежа рядом с Пеппино, вспомнила о Микеле и поняла, что никогда больше не смогу подолгу быть веселой, потому что сразу начинаю думать и вспоминать о слишком многих вещах. А Пеппино решил, что я плачу оттого, что кудрявая меня выгнала, и стал меня утешать на свой манер, подражая кошачьему мурлыканью, которое у него здорово выходило. Но я продолжала хлюпать, думая о Микеле, которого убили на улице, и говорила себе, что и меня, наверно, тоже в конце концов убьют ночью где-нибудь в темном переулке, вдали от моего ребенка; тут я стала думать про ребенка, которого оставила у булочницы. И наконец сказала Пеппино, чтоб он перестал мурлыкать, потому что мне ничуть не смешно, а потом вдруг вспомнила о свой шубе, которую забыла взять в спешке и она осталась висеть в шкафу у кудрявой. На следующий день Пеппино пошел туда, открыл дверь своим ключом, взял шубу и принес ее мне в булочную. Сначала он не хотел идти, боясь столкнуться с ними на лестнице, но я его так упрашивала, что он согласился и никого не встретил. Шубу я продала подруге булочницы за четыреста тысяч лир, и на эти деньги устроилась в мотеле. Из мотеля позвонила Освальдо в Рим, в лавку, и он сказал, что подумает, куда бы меня пристроить, а потом сам позвонил и сказал, что я могу поехать к его дяде в Варезе. Этот пожилой синьор ищет человека, который ночевал бы у него в доме, чтоб ему не оставаться ночью одному. И вот теперь я здесь, на красивой вилле с садом, полным гортензий, скучаю, но живу хорошо, и ребенку хорошо. Этот дядюшка Освальдо довольно обходительный, может, педик, красивый, надушенный, в красивых пиджаках из черного бархата; он ничего не делает, когда-то торговал картинами, и на вилле полно картин. Но главное – он глух как пень и не слышит, когда ребенок плачет по ночам. Я живу в прекрасной комнате со штофными обоями в цветочек, никакого сравнения с той дырой в Трапани, а лучше всего то, что мне здесь почти ничего не приходится делать, только срезать гортензии и ставить их в вазы, а вечером варить яйца в мешочек, одно для этого дяди, другое – для себя. Вот только не знаю, смогу ли здесь остаться, потому что этот дядя говорит, что Ада, может быть, пришлет ему своего слугу, а если пришлет, то я ему больше не понадоблюсь, вечно эта Ада мне поперек дороги становится, чтоб ей пусто было. Я бы здесь хоть на всю жизнь осталась, скуку я уж как-нибудь вытерплю, только вот иной раз мне страшно на этой одинокой вилле, раньше я никогда ничего не боялась, а теперь меня то и дело страх берет и горло сжимается, я вспоминаю Микеле и начинаю думать, что я тоже умру и, может быть, умру именно здесь, на этой прекрасной вилле с красивым ковром на лестнице, с изящными кранами в каждой ванной, с гортензиями в вазах везде, даже на кухне, и с голубями, которые воркуют на подоконниках.
    Мара

40

    8 августа 71
   Дорогой Филиппо!
   Вчера видела тебя на площади Испании. Меня ты, кажется, не заметил. Я шла с Анджеликой и Флорой. Ты был один. Анджелика нашла, что ты постарел. А мне трудно сказать, постарел или нет. Ты был в пиджаке внакидку и, как обычно, потирал себе лоб на ходу. Ты вошел в «Бабингтон».
   Для меня в высшей степени странно увидеть тебя на улице и не окликнуть. Но, по правде говоря, нам особенно нечего сказать друг другу. Мне безразлично, что происходит с тобой, а тебе наверняка безразлична моя жизнь. Мне твоя жизнь безразлична, потому что я несчастна. А тебе – моя, потому что ты счастлив. Как бы там ни было, мы теперь с тобой чужие друг другу.
   Я знаю, что ты был на кладбище. Я сама на кладбище не ездила, мне сказала Виола, что видела тебя там. Ты ей якобы сказал, что хочешь навестить меня, но пока до сих пор не появился. Правда, у меня нет желания с тобой встречаться. Я вообще не хочу никого видеть, кроме моих дочерей с их неизбежными домочадцами, моей золовки Матильды и нашего друга Освальдо Вентуры. Я не замечаю, что нуждаюсь в обществе, но если не вижу кого-нибудь из них несколько дней, то мне его недостает. Может случиться, что если ты навестишь меня, то я моментально к тебе привыкну, а я не хочу привыкать к человеку, чье присутствие в силу сложившихся обстоятельств не будет регулярным. Эта розовощекая бабенка, на которой ты женился, вряд ли позволит тебе бывать здесь часто. А я не смогла бы довольствоваться обыкновенным, формальным, единственным визитом вежливости. Он мне ни к чему.
   Поскольку, возможно, за то время, что мы не виделись, ты совершенно поглупел, поясню тебе, что в выражении «розовощекая бабенка» нет ни капли желчи. Если у меня и были по отношению к тебе ревность и желчь, то мои жизненные перипетии начисто их уничтожили.
   Мне случается иногда думать о тебе. Сегодня утром неожиданно вспомнила тот день, когда мы с тобой поехали на твоей машине в Курмайер повидать Микеле, который там отдыхал в кемпинге. Микеле тогда было, наверное, лет двенадцать. Я помню, как мы увидели его у палатки голым до пояса, в альпинистских ботинках на босу ногу. Я обрадовалась, увидев его таким поздоровевшим, загорелым, усыпанным веснушками – к его прежним прибавилась тысяча новых. В городе он выглядел обычно бледным. Мало бывал на воздухе. Отец его за этим не следил. Мы поехали прокатиться на машине и собирались позавтракать где-нибудь в шале. Ты в присутствии Микеле, как правило, нервничал. Ты не любил его. А он не любил тебя. Ты говорил, что он избалованный, капризный, заносчивый мальчишка. А Микеле тебя тоже не выносил. Он этого никогда не выказывал, но все и так было ясно. Однако в тот день все было чудесно, спокойно, без единого резкого слова между вами. Мы зашли в лавочку, где продавались туристские принадлежности и открытки. Ты купил ему зеленую шапочку с оленьим хвостиком. Он был счастлив. Нахлобучил ее набекрень на свои кудри. Он и впрямь был избалован, но иногда какой-нибудь пустяк мог сделать его счастливым. В машине он стал петь. Ту песню, которую всегда пел его отец. Обычно меня это раздражало, потому что напоминало о его отце, с которым у нас в то время были обостренные отношения. Но в тот день я была довольна, и все мои горечи казались мне легкими, мягкими, терпимыми. В песне были такие слова: «Non avemo ni canones – ni tanks ni aviones – oi Carmela». Ты тоже знал эту песню и подхватил: «El terror de los fascistas – rumba – la-rumba-la» [27]. Ты сочтешь меня дурой, но это письмо я написала, чтоб поблагодарить тебя за то, что ты в тот день пел вместе с Микеле и купил ему шапочку с оленьим хвостиком, которую он потом носил два или три года.
   И еще я хочу попросить тебя об одной вещи: если ты помнишь все слова этой песни, запиши их и пришли мне по почте. Тебе это покажется странным, но человек цепляется за пустяковые и странные желания, когда ему больше уже нечего желать.
    Адриана

41

   Ада с Элизабеттой уехали в Лондон. Освальдо намеревался поехать за ними в начале сентября. Пока он еще не мог оставить свою лавочку. Было двадцатое августа. Анджелика собиралась в путешествие на машине с Оресте, девочкой и супругами Беттойя. С Адрианой должна была остаться Виола. Близняшки отдыхали в кемпинге в Доломитах.
   Анджелика и Виола в машине Виолы проводили Аду и Элизабетту в аэропорт. Теперь они возвращались обратно. Освальдо ехал следом на своей малолитражке.
   Утром Анджелика и Виола ездили с Лиллино к нотариусу и подписали договор о продаже башни. Башню купил пеликан. У нотариуса он не появился. Послал своего поверенного. Пеликан по-прежнему сидел в Кьянти. У него всякие недуги говорил Освальдо, разумеется мнимые, но от этого не менее болезненные. Из своей виллы в Кьянти он теперь не выезжает. Издательскими делами занимается Ада, причем совершенно безвозмездно. Но Аде наплевать на деньги, сказала Виоле Анджелика. Она сидела рядом с Виолой, которая вела машину: спокойный, изящный профиль, пристальный взгляд устремлен на дорогу. Несмотря на жару, волосы тщательно расчесаны щеткой, надушены и блестят. На Виоле белый льняной костюм, свежий, отутюженный. На Анджелике джинсы и мятая блузка. Весь день она укладывала чемодан. Они уезжают завтра.
   Аде наплевать на деньги, говорила Анджелика, она на них плюет, еще бы, ведь их у нее целая куча. А пеликан – он тоже плюет на деньги, поскольку и у него их куры не клюют. Непонятно, зачем он купил эту башню. Безусловно, его ноги там никогда не будет. Он ее и не видел. Наверно, Ада убедила его, что башня – хорошее капиталовложение. Ада собирается превратить башню во что-то другое, неизвестно, во что, может, в ресторан, может, в дом отдыха.
   – Хорошенький отдых! – сказала Виола. – До этой башни пока доберешься – ноги протянешь. Ты ее не видела, а я видела.
   – Но я же говорю, что Ада ее преобразит. Построит там дорогу. Бассейн. Коттеджи. И не знаю что еще… Эту парочку, –сказала Анджелика, – я имею в виду Аду и пеликана – объединяло любопытство к деньгам, вернее, к тому, как с их помощью можно преображать вещи, но одновременно глубокое безразличие к обладанию деньгами и к их трате, притом что и у нее, и у него изрядный капитал. А разница между ними та, что Ада не может, да и не пытается вообразить себя бедной, а пеликан всю жизнь воображает себя в нищете, отчего его прошибает озноб и он содрогается от ужаса и соблазна.
   – Вот и покончено с нашей башней, – сказала Виола.
   – Она никогда не была нашей, – сказала Анджелика.
   – Да и красивой ее не назовешь, – сказала Виола.
   – Это точно, – сказала Анджелика.
   – Снаружи каменная груда с окошком наверху. А по форме лишь смутно напоминает башню, впрочем, любое нагромождение камней можно при желании назвать башней. А внутри там жуткая вонь и всюду дерьмо. Оно мне прежде всего вспоминается.
   – Но он не чувствует запахов, – сказала Анджелика.
   – Он – это кто?
   – Пеликан. Несмотря на свой носище, он говорит, что никаких запахов не ощущает.
   – Так или иначе, непонятно, зачем он купил эту башню. И отец зачем купил – тоже непонятно.
   – Если Ада говорит, что это хорошее капиталовложение, то, несомненно, Ада права.
   – Тогда непонятно, зачем мы продали эту башню, – сказала Виола.
   – Потому что так посоветовал Лиллино.
   – А если он дал нам плохой совет?
   – Что ж теперь поделаешь!
   – Я не знала, что мне делать с этой дерьмовой башней, – сказала Виола. – Правда, купил ее наш отец, поэтому не надо было называть ее «дерьмовой». Я сказала, не подумав. Но так или иначе, обратного хода нет. С башней мы покончили.
   – Если учесть, что мы ничего и не начинали, – сказала Анджелика.
   – Мне тоскливо оставаться с мамой в этом пустынном доме, – сказала Виола. – Не люблю я пустынных мест. Потому и башня мне не нравилась.
   – Но там Матильда, – сказала Анджелика.
   – От Матильды у меня ни на волос тоски не убавится.
   – Там есть телефон. Ты забыла, что теперь там телефон. Уже неделя, как поставили. Заслуга Ады. И потом, там будет еще ее собака. Освальдо привезет.
   – Терпеть не могу собак, – сказала Виола. – Мне придется ухаживать за собакой, за кроликами и за ягненком близняшек, которого надо поить из бутылочки. По крайней мере ягненка они могли бы взять с собой.
   – В Доломиты?
   – Боюсь, что я беременна, – сказала Виола. – У меня большая задержка.
   – Тем лучше. Ты же все время говоришь, что хочешь ребенка.
   – Я боюсь, потому что буду в этом доме на отшибе, без доктора поблизости.
   – Можешь звонить доктору Бово. Он сразу приедет. Да и потом, что же делать? Мама не может остаться одна. У Матильды крепкий сон. Ее и землетрясение не разбудит. Клоти взяла отпуск. Я должна уехать на несколько дней. Я обещала дочке. Но скоро я вернусь, и тогда ты уедешь.
   – Я и не спорю. Хочу только сказать, что мне тревожно. Я должна это высказать, какой смысл держать все в себе? Вчера Элио уехал в Голландию. Он так переживал, что едет без меня.
   – Мог бы остаться с тобой.
   – Нет, ему хотелось увидеть Голландию. Ему необходима разрядка. Бедный Элио! Смерть Микеле на него ужасно подействовала. Он корит себя, что не поехал в Лидс, когда Микеле женился. Говорит, что мог бы дать ему полезные советы.
   – Какого рода?
   – Не знаю. Советы. Элио очень человечный.
   – Микеле убили. Интересно, какие такие человечные советы могли защитить его от фашистов, которые его убили?
   – Если бы он сидел спокойно в Лидсе, его бы не убили.
   – А может, для него было трудно сидеть спокойно.
   – В последний раз я видела его на пьяцца Арджентина. Он выходил из гриль-бара. Бросил мне: «Привет» – и пошел себе. Я спросила его, что он купил. Он сказал: «Жареного цыпленка». Это были последние слова, какие он мне сказал. Какие жалкие слова! Я смотрела, как он уходит со своим бумажным пакетом. Чужой!..
   Они подъехали к дому матери. Виола поставила машину близ карликовых сосен, чахлых и поникших от жары. Анджелика вытащила чемоданы из багажника.
   – Сколько же ты с собой привезла! – сказала она.
   – Жареный цыпленок, – сказала Виола. – Последние его слова. Как сейчас слышу его голос. А до чего ж мы любили друг друга, когда были детьми. Играли в куклы, в дочки-матери. Я была мама, а он – дочка. Он хотел быть девочкой. Такой, как я. Но потом я ему разонравилась. Он меня презирал. Говорил, что я буржуазка. Но я не умею быть другой. Потом он любил только тебя. Я тебе ужасно завидовала. Тебе-то, конечно, есть что вспомнить. Ты все время с ним виделась. Дружила с его друзьями. А я знала только их имена: Джанни, Ансельмо, Оливьеро, Освальдо. Что касается Освальдо, эта дружба мне никогда не нравилась. Дружба гомосексуалистов. И нечего себя обманывать. Достаточно было увидеть их вместе, чтобы все понять. Элио тоже это заметил, когда увидел их вместе.
   Я никак не могу примириться с тем, что Микеле стал гомосексуалистом. Микеле назвал бы меня конформисткой. Мне тяжко видеть Освальдо. Он вежливый, он все что хочешь, но мне тяжко его видеть. А я буду часто его видеть, потому что он часто бывает здесь. Чего ему тут надо – неизвестно. Вот он. Подъезжает. Слышишь, как пыхтит малолитражка? Но маме он нравится. То ли она об этом не думает, то ли думает, но привыкла. Вероятно, ко всему можно привыкнуть.
   – Ко всему привыкаешь, когда ничего другого не остается, – сказала Анджелика.

42

    Лидс, 9 сентября 71
   Дорогая Анджелика!
   Со вчерашнего утра я в Лидсе. Ночевал в пансионе под названием «Гонконг». Нельзя вообразить себе более грустного зрелища, чем пансион «Гонконг» в Лидсе.
   Я оставил Аду с Элизабеттой в Лондоне, потому что сюда им приезжать незачем.
   Я разыскал того парня по имени Эрманно Джустиньяни, который тебе писал. Он все еще здесь, живет по тому же адресу. Симпатичный малый, с заостренным, немного бледным лицом, похожий на малайца, и действительно, он сказал мне, что мать у него азиатского происхождения.
   Он сообщил, что Эйлин с детьми возвратилась в Америку. Их адреса он не знает. Об Эйлин он сказал, что это женщина большого ума, но алкоголичка. Микеле женился на ней, намереваясь спасти ее от пьянства. Это на него похоже, он любил прийти на помощь ближнему. Только его благородство было бесплодным, ибо длилось недолго. Их супружество разлетелось в прах через восемь дней. В течение первых восьми дней они, кажется, были счастливы. Но он тогда их еще не знал. А познакомился позже, когда практически все было кончено. Но знакомые рассказывали ему, что на эти восемь дней Эйлин бросила пить и выглядела другим человеком.
   Эрманно проводил меня к дому на Нелсон-роуд, где жили Эйлин и Микеле. На доме написано «For sale», то есть «продается». Я обратился в агентство, и мне разрешили его осмотреть. Это маленький английский домик в три этажа, по одной комнате на каждом, обставленный уродливой мебелью в стиле псевдолиберти. Я обошел все комнаты. В кухне еще висел передник, который, возможно, принадлежал Эйлин, на нем нарисованы помидоры и морковки, а еще плащ, тоже, возможно, ее, – из черного атласа, с разорванным рукавом. Но все это предположения. В другой комнате на стенах висели картинки с Белоснежкой и семью гномами, а на полу стояла плошка с давно прокисшим молоком – очевидно, кот не допил. Я так подробно описываю все эти вещи, потому что мне кажется, это будет для тебя дорого. От Микеле я не нашел ничего, за исключением поношенной шерстяной рубашки, намотанной на щетку как половая тряпка. Мне показалось, что это та самая рубашка, которую он как-то купил на зиму, и действительно, я нашел на ней ярлычок «Антиколи», магазина на виа делла Вите. Поколебавшись, я оставил ее там, где она была. Мне кажется, ни к чему сохранять вещи покойных, когда эти вещи побывали в руках у незнакомых людей и стали как бы безличными.
   Посещение этого дома нагнало на меня бесконечную тоску. Сейчас я пишу в номере пансиона и вижу в окно Лидс, один из последних городов, где бродил Микеле. От этого симпатичного Эрманно Джустиньяни, с которым мы сегодня будем ужинать, мне не многое удается узнать о Микеле: тот его мало видел или мало помнит, а может быть, долгие разговоры со мной на эту тему ему неприятны. Он ведь молодой парень. У нынешней молодежи нет памяти, они ее в себе не культивируют. Как ты знаешь, у Микеле тоже памяти не было, вернее, он никогда не любил предаваться воспоминаниям. Склонность к этому еще сохраняется, быть может, у тебя, у твоей матери и у меня: у тебя – по натуре, у меня и у твоей матери – тоже по натуре, а еще потому, что в нашей теперешней жизни нет ничего такого, что было бы нам дороже пережитых в прошлом мгновений и увиденных на нашем пути мест. Когда я видел эти места и переживал эти мгновения, они мне казались такими великолепными, может быть, именно потому, что я знал, какими они явятся мне в воспоминаниях. Меня всегда глубоко огорчало, что Микеле не хотел или не мог почувствовать этого великолепия и шел дальше, никогда не оглядываясь назад. Однако мне кажется, что он, сам того не сознавая, ощущал эти великолепные воспоминания во мне, внутри меня. И много раз мне приходила мысль, что, возможно, умирая, он в миг озарения познал и прошел все пути памяти, и эта мысль меня утешает, потому что, когда тебе ничего не остается, утешаешься пустяком, и даже вид в кухне той пыльной рубахи, которую я не подобрал, был для меня странным, леденящим, горестным утешением.
    Освальдо
 
   Caro Michele
   Torino, 1973
   Перевод З. Потаповой

Повести и рассказы

Так все и было

   Посвящается Леоне

    – Скажи мне правду, – сказала я.
   – Какую еще правду? – сказал он, что-то быстро рисуя в своем блокноте; он дал мне поглядеть этот рисунок: длинный-длинный поезд, над ним огромное облако черного дыма, а из окошка высовывается он сам и машет платком.
   Я выстрелила ему в глаза.
   Он попросил меня приготовить ему в дорогу термос. Я пошла в кухню, заварила чай, добавила в него молока и сахара, налила чай в термос, хорошенько закрутила стаканчик, потом вернулась в комнату. Тут он показал мне рисунок, а я вынула револьвер из ящика письменного стола и выстрелила в него. Я выстрелила ему в глаза.
   Мне уже не раз приходило в голову, что рано или поздно я все равно это сделаю.
   Потом я надела плащ, перчатки и вышла на улицу. Выпила в баре кофе и побрела по городу куда глаза глядят. День был прохладный, дул ветерок, и пахло дождем. Я села на скамейку в сквере, сняла перчатки, посмотрела на свои руки. Сняла с пальца обручальное кольцо и положила его в карман.
   Мы были женаты четыре года. Он хотел от меня уйти, но потом умерла наша дочка, и он остался. Он говорил, что мы должны снова завести ребенка, что мне это очень поможет, и в последнее время мы часто спали вместе. Но больше детей у меня не было.
   Увидев, что он укладывает вещи, я спросила, куда это он собрался. Он ответил, что едет в Рим, где у него назначена встреча с одним адвокатом по одному делу. И что лучше мне пожить, пока его не будет, у родителей, чтобы не сидеть дома одной. Он точно не знает, когда вернется – недели через две, а может, и через месяц. Я подумала, что он, скорее всего, вообще не вернется. И тоже сложила чемодан. Он посоветовал мне взять с собой что-нибудь почитать. Я вынула из шкафа «Ярмарку тщеславия», два романа Голсуорси и положила книги в чемодан.