Наталия Гинзбург
Семейные беседы: Романы, повести, рассказы

В поисках слов не второго сорта

   Библиотека современной итальянской литературы на русском языке пополнилась сборником произведений талантливой итальянской писательницы Наталии Гинзбург.
   Родилась она в Палермо в 1916 году, детство и юность провела в Турине, где ее отец Джузеппе Леви преподавал анатомию в университете. Писать начала рано: первый рассказ, «Отсутствие», написан в семнадцать лет.
   В это время Италия становится ареной бурных политических событий – в стране устанавливается фашистский режим. Суть фашизма писательница познала рано, в девять лет, когда в их доме несколько дней скрывался лидер итальянских социалистов-реформистов Филиппо Турати, эмигрировавший затем во Францию. Но в подлинную борьбу с фашизмом семья окажется вовлечена в 30-е годы, когда по всей Италии прокатится волна репрессий против прогрессивных сил. В те годы в Турине создается издательство «Эйнауди», вокруг которого группируются лучшие силы итальянской интеллигенции – Чезаре Павезе, Феличе Бальбо, Аугусто Монти, Карло Леви и другие. В 1934 году арестовывают брата писательницы – Марио, в тюрьму попадают отец и еще один брат вместе с другом семьи Леоне Гинзбургом. Спустя год брошен за решетку третий брат Наталии – Альберто, также участвовавший в подпольной деятельности. В атмосфере семейных и общественных бед растет и зреет талант молодой писательницы. Она тайно переписывается с Леоне Гинзбургом – профессором русской литературы, изгнанным из Туринского университета за антифашистские убеждения и сосланным, – а в 1938 году выходит за него замуж. Из-за невозможности продолжать преподавательскую деятельность Леоне Гинзбург начинает работать в издательстве «Эйнауди», однако и эту работу приходится оставить, когда его отправляют в новую ссылку – в провинцию Абруцци, куда за ним следует жена с двумя детьми. Вскоре появляется и третий ребенок. Так начался горестный, но вместе с тем счастливый период в жизни писательницы: ей нелегко переносить лишения, разлуку с друзьями и родными, зато она познает душевную теплоту крестьянского мира, а близость, сплоченность людей, очутившихся в общей беде, дают ей надежду на лучшее будущее.
   В Абруцци написаны рассказ «Мой муж» (1941) и первая повесть – «Дорога в город» (опубликована в 1942 году под псевдонимом Алессандра Тернимпарте, чтобы скрыть «неарийское» происхождение писательницы).
   1943 год. Арест Муссолини. Перемирие, затем немецкая оккупация. Леоне Гинзбург отправляется в Рим, где сотрудничает в антифашистской организации «Справедливость и свобода», основанной еще в 1929 году эмигрантами-социалистами в Париже и имевшей отделения по всей Италии. Наталия с помощью местных жителей, выдавших ее за беженку с Юга, на немецком грузовике приезжает с детьми в Рим. Леоне, издававшего в столице подпольную газету, арестовали через несколько дней после ее приезда. В феврале 1944 года он погиб в тюремной больнице, скорее всего, от перенесенных пыток.
   Наталия переезжает к матери во Флоренцию, а после освобождения Рима поступает на работу в римское отделение издательства «Эйнауди», где занимается главным образом переводами. В 1945 году, вернувшись к родителям в Турин, она продолжает сотрудничать в «Эйнауди» вместе с Павезе и Бальбо; переписывается с Витторини, Кальвино, Леви. И пишет, все время пишет… Повести «Так все и было» в 1947 году была присуждена литературная премия «Темпо».
   В 1950 году Наталия Гинзбург становится женой Габриэле Бальдини, музыковеда и специалиста по английской литературе. После переезда в 1952 году в Рим писательница создает свои основные произведения: «Все наши вчерашние дни» (1952, премия «Вейон»), «Валентино» (1957, премия «Виареджо»), «Вечерние голоса» (1961) – результат продолжительной поездки в Лондон, – «Маленькие добродетели» (1962).
   Но, пожалуй, наибольшую известность принес Наталии Гинзбург автобиографический роман «Семейные беседы», написанный в 1963 году. Он сразу же получил одну из самых престижных в Италии литературных премий «Стрега» и много раз переиздавался.
   Немало делает писательница и для театра. Ее пьеса «Газетное объявление» была удостоена международной театральной премии «Мардзотто» и поставлена Лукино Висконти. Пьеса «Я женился на тебе шутки ради» была экранизирована. Включенный в сборник рассказ «Парик» из книги «Городок у моря» (1973) также написан как сценический монолог.
   Автобиографические мотивы ощутимы во всем творчестве Наталии Гинзбург. Помимо упомянутых «Семейных бесед» в нашей книге представлена глубоко личная зарисовка «Он и я», посвященная второму мужу – Габриэле Бальдини, умершему в 1969 году. Да и во всех практически ее романах, повестях и рассказах легко узнаваемы прототипы героев – родные и близкие, друзья и знакомые писательницы.
   Во вступлении к «Семейным беседам» она пишет: «Места, события и действующие лица этой книги не выдуманы. Я ничего не придумала: всякий раз, когда, повинуясь моей давней романической привычке, я кое-что присочиняла, у меня тут же появлялась потребность это вымарать. И имена здесь все настоящие… Я писала только то, что помню… Я думаю, хотя книга взята из жизни, читать ее надо как роман, не требуя большего, чем от романа». Стремление к жизненной достоверности сочетается у Гинзбург с идеалом ясности и лаконичности повествования. «Я не люблю трудных романов, – заметила она как-то по этому поводу. – Я всегда боюсь, что они намеренно затянуты, что неясность призвана затушевать скудость вдохновения. Я не люблю, когда писатель нарочно нагромождает детали и размывает хронологические рамки. Мне хочется, чтобы в романе все было как на ладони. Хочу знать, где я нахожусь, кто я, кто меня окружает, что происходит вокруг».
   Об автобиографичности книг Гинзбург немало написано в итальянской критике. Вместе с Карло Салинари мы можем сказать, что «память для писательницы, несомненно, является основным источником художественного выбора: то, что сохранилось в памяти, – подлинно, действительно ею любимо; то, что в памяти не сохранилось, может быть выражено лишь напряжением ума или фантазии, то есть усилием, привнесенным извне».
   Наряду с особенно бурным историческим временем, выпавшим на долю автора, наряду сфактами личной жизни на формирование Гинзбург как писательницы оказали влияние и факторы литературного происхождения: интерес матери к русскому языку, профессиональное знакомство мужа с историей русской литературы пробудили ее интерес к русской классике. Особенно близки ей Толстой и Чехов: первый привлекает ее прежде всего своей идеей о том, что в существовании людей образованных есть некая ошибка, заключающаяся в неумении понять ближнего, оторванности друг от друга, отчужденности; второй – объективностью и сдержанностью письма, неприятием какой бы то ни было сентиментальности и фальши, убежденностью, что человека и жизнь надо изображать такими, какие они есть. С Чеховым писательницу роднит также внимание к бытовым подробностям, подчас оказывающим разъедающее воздействие на человека, любовь к рассказу или повести как к форме, позволяющей в концентрированном виде изложить авторскую мысль.
   Не случайно сюжетная линия одного из первых рассказов Гинзбург, «Мой муж», повествующего о самоубийстве врача, женившегося для того, чтобы избавиться от «низменной» страсти к молодой крестьянке, очень близка истории, рассказанной Толстым в его «Дьяволе», герой которого Евгений Иртенев также оказывается в плену животных инстинктов и сводит счеты с собой после женитьбы на светской даме.
   И уж совсем по-чеховски – лаконично и как бы со стороны – говорится в романе «Семейные беседы» о первом замужестве Наталии: «Мы с Леоне поженились и переехали в дом на виа Палламальо. Отец, когда мать ему сообщила о намерении Леоне жениться на мне, закатил обычный скандал…»
   Значительное влияние на манеру Гинзбург оказали и такие крупные современные американские писатели, как Колдуэлл, Фолкнер, Синклер Льюис, Дос Пассос, Сароян, которыми после войны зачитывались в Италии в переводах Павезе и Витторини.
   На протяжении довольно длительного периода в творчестве Гинзбург преобладала интимно-психологическая проза. Писательницу занимает вопрос, почему люди не могут быть счастливы, что отдаляет их друг от друга, почему они совершают поступки, разбивающие их жизнь. Так, в повести «Валентино» речь идет о растлевающем воздействии собственности на души людей. Герои осознают ошибочность своих поступков не после, а до их совершения. Главный герой повести, собираясь жениться на непривлекательной и нелюбимой женщине-собственнице, понимает, что ни о какой духовной близости не может быть речи, однако позволяет себя купить.
   Не удается жизнь и сестры Валентино – героини-рассказчицы. «…Как мало счастливых дней мне выпало в жизни, – с горечью констатирует она, – дней, когда я была свободна и принадлежала самой себе».
   А настоящее счастье тем временем где-то совсем рядом. Человеку надо только сделать над собой усилие, найти нужные слова…
   Близка по духу «Валентино» и повесть «Так все и было». Она родилась в тяжелый для писательницы год: только что кончилась война, после гибели мужа Наталия возвратилась в Турин, послевоенная действительность обернулась драмой для многих представителей итальянской интеллигенции, не обойдя и Наталию Гинзбург. «Когда писала „Так все и было“, – вспоминает она, – я чувствовала себя несчастной: у меня не было ни сил, ни желания кого бы то ни было обличать. А уж тем более в кого-либо стрелять, хотя повесть начинается именно с выстрела. Я была без сил и чувствовала себя несчастной».
   В повести с максимальной глубиной анализируется душевное состояние обманутой женщины. Здесь, как и в «Валентино», те же причины краха семейной жизни: разобщенность, некоммуникабельность двух людей, отсутствие элементарных условий для нормального существования – радости труда, сознания правильности избранного пути, моральных устоев.
   «В плане отрицательного отношения к буржуазному миру, – пишет итальянский критик Л. М. Пиккьоне, – мужчина предстает как носитель ущербного начала, как человек, увязший в эгоизме и отвращении к труду, лишенный прочных нравственных или вообще идейных убеждений, это маленький кособокий человек в белом плаще».
   Свобода от нравственных или идейных убеждений, душевная леность и отсутствие потребности трудиться вызывают у героев повести неудовлетворенность жизнью, мучительную раздвоенность, когда собственная душа представляется глубоким темным колодцем. Саморефлексия героини приводит ее к неизбежности трагического исхода для ограниченного обывательскими рамками существования. «Я постоянно думала о других женщинах… – говорит она. – Для них, думала я, все так просто… все они сумели как-то устроиться в жизни и не мучаются понапрасну… Мне же было совершенно ясно, что я к жизни не приспособлена и вряд ли теперь сумею что-либо изменить, по-моему, всю жизнь я только и делала, что пристально вглядывалась в темный колодец внутри себя».
   И эта темнота в душах героев становится своеобразной отметиной, клеймом, знаком беды, от которой никуда не деться.
   По возвращении в Рим Гинзбург работает над романом «Семейные беседы» – «романом неприукрашенных, чистосердечных и откровенных воспоминаний».
   «Не знаю, – скажет позднее писательница, – лучшая ли это из моих книг, но она, несомненно, единственная, которую я писала, чувствуя себя абсолютно свободной. Писать ее для меня было таким же естественным делом, как говорить. Я ни о чем не заботилась: ни о запятых, ни о крупных или мелких стежках, – ни к кому не питала ненависти или отвращения».
   Воспоминания юных лет, тихие радости семейной жизни, трудности, перенесенные вместе с людьми, близкими ей по духу, наполняют этот роман особым светом, не свойственным предыдущим ее произведениям. В известной мере это антитеза и «Валентино», и последующему «Дорогому Микеле». Отнюдь не все члены большой семьи и их друзья понимают друг друга с полуслова. Писательница с мягким юмором пишет о ворчливости отца, не желающего проникнуться непритязательными рассказами матери или увлечениями сыновей, и, напротив, об упрямстве матери и детей, не стремящихся разделить отцовскую страсть к горам. Словом, углов и шероховатостей в семье предостаточно. Но в отличие от первых своих повестей и рассказов писательница тайным чутьем находит пружины, способные объединить людей, сделать их близкими по духу. И начинает с самого элементарного, с библейского – «в начале было слово».
   «Нас в семье пятеро. Теперь мы живем в разных городах… И даже при встречах иногда проявляем друг к другу равнодушие: у каждого свои дела. Но нам достаточно одной фразы или слова… из тех, что мы слышали в детстве бессчетное количество раз… чтобы мы вновь почувствовали свое родство, вернулись в детство и юность… Эти фразы – наш праязык, лексикон давно минувших дней, нечто вроде египетских или ассиро-вавилонских иероглифов; они – свидетельство распавшегося сообщества, которое, однако, сохранилось в текстах, неподвластных ярости волн и разрушительному воздействию времени».
   Эта семейная и чисто семантическая соединительная ткань перерастает в духовную общность. Сосредоточиваясь на семейном лексиконе, писательница как бы втягивает в эту орбиту все, что привело к его возникновению и утверждению. Здесь и социалистические убеждения отца, и неприятие расистской идеологии, и дружба с видными представителями антифашистского движения в Турине: от коммунистов Джанкарло Пайетты и Витторио Фоа до анархиста Кафи и левой интеллигенции – Чезаре Павезе, Леоне Гинзбурга, Джулио Эйнауди, Феличе Бальбо. Арест отца, братьев, будущего мужа вносят в устоявшийся семейный уклад те переживания, без которых семейное счастье, пожалуй, перестало бы быть счастьем. Несмотря на все хлопоты, тревоги, страдания, жизнь наполнена особым, высоким смыслом, обретенным в борьбе. Недаром мать Наталии после освобождения мужа и сына из тюрьмы заявляет: «Ну вот, теперь снова начнется рутина!»
   Все вышесказанное подается в романе Гинзбург отнюдь не прямолинейно. Уже отмечалось, что писательница тщательно избегает выспренности, дешевой сентиментальности, предпочитая говорить то намеками, то скороговоркой. Даже о гибели мужа в романе говорится весьма скупо: «Леоне выпускал подпольную газету и дома почти не бывал. Через три недели после нашего приезда Леоне арестовали, больше я его не видела уже никогда. Я переехала к матери во Флоренцию». Вот и все, но сколько чувств за этими тремя фразами: и горечь потери любимого человека, и гордость за него, и страх за судьбу детей, и сознание невозможности оставаться дальше в городе, где они с мужем жили и боролись. Все, кроме пустоты и апатии.
   Самое позднее из опубликованных в сборнике произведений – эпистолярный роман «Дорогой Микеле!», увидевший свет в 1973 году.
   «Я давно уже не писала романов, – говорила тогда писательница. – Мне казалось, что я не смогу больше их писать… Мне казалось, что процесс придумывания и построения воображаемых событий – бесконечно грустное занятие. Думаю, что фантазирование, имевшее в свое время насущно-религиозный характер, ставит нас ныне перед лицом самых горестных утрат: распада связей с ближними, неопределенности будущего, обесценивания нравственных ценностей – и в конечном счете внушает нам мысль о нашем бессилии и одиночестве».
   В центре романа – история римской буржуазной семьи, разъедаемой одиночеством и отчужденностью. От этой болезни не спасает ничто – ни перемена мест, ни жалкие попытки прийти на помощь друг другу, ни браки и разводы. В романе вновь проходит тема спасительности связующего семейного лексикона, который формируется годами и без которого все рушится, как вавилонская башня. «…Мы потеряли драгоценное время, – говорит мать Микеле. – А ведь могли бы сесть, порасспросить друг друга о важных вещах. Быть может, мы не испытали бы такого счастья, даже, вероятно, почувствовали бы себя очень несчастными. Но зато я теперь вспоминала бы этот день… как искренний, важный для нас обоих день, когда мы узнали бы друг в друге человека, – мы, которые до этого обменивались лишь словами второго сорта, не ясными и необходимыми, а серыми, благодушными, обтекаемыми и бесполезными».
   Общность языка для писательницы – это общность памяти, общность пережитого, счастье разделенных горестей и радостей. Объясняя трагическую судьбу Микеле, один из героев романа говорит: «У нынешней молодежи нет памяти, они ее в себе не культивируют… Когда я видел эти места и переживал эти мгновения, они мне казались такими великолепными, может быть, именно потому, что я знал, какими они явятся мне в воспоминаниях. Меня всегда глубоко огорчало, что Микеле не хотел или не мог почувствовать этого великолепия и шел дальше, никогда не оглядываясь назад». В многоголосом хоре современной итальянской литературы голос Наталии Гинзбург трудно спутать с чьим-либо другим. Она не ищет объяснения тупиковым, часто трагическим ситуациям на путях беспощадного «либидо» или гомосексуализма, врожденной склонности человека к насилию или преступлению, хотя и этим темам отчасти отдала дань в своих произведениях. Разобщенность людей, их некоммуникабельность – для нее продукт забвения элементарных правил человеческого общежития, семейного, дружеского, товарищеского общения, утрата всего того, что веками выработала мировая цивилизация. В наши дни повышенного внимания к общечеловеческим ценностям слово итальянской писательницы, несомненно, будет услышано.
    Г. Смирнов

Семейные беседы

    Места, события и действующие лица этой книги не выдуманы. Я ничего не придумала: всякий раз, когда, повинуясь моей давней романической привычке, я кое-что присочиняла, у меня тут же появлялась потребность это вымарать.
    И имена здесь все настоящие. Испытывая в рамках этой книги глубокое отвращение ко всякого рода выдумкам, я не могла изменить имена, которые представляются мне неотделимыми от реальных людей. Может, кому-нибудь и не по душе будет прочесть в книге свое имя и фамилию. Но я ему ничем помочь не могу.
    Я писала только то, что помню. Поэтому тот, кто будет читать эту книгу как хронику, наверняка упрекнет меня за множество пробелов. Я думаю, хотя книга взята из жизни, читать ее надо как роман, не требуя большего, чем от романа.
    Конечно, о многом, что помню, я не написала, в том числе о том, что касается меня лично.
    Мне не очень хотелось говорить о себе. Ведь это не моя история, а история моей семьи – пусть не полная, с многими пробелами. Хочу еще добавить, что в детстве и юности я все время хотела написать книгу о людях, которые меня окружали. Это и есть та самая книга, но только отчасти, потому что память – вещь гибкая и книги, взятые из жизни, зачастую есть лишь слабые отблески, осколки того, что нам довелось увидеть или услышать.
 
   В нашем доме, с самого детства помню, если мне или братьям случалось опрокинуть на скатерть стакан или уронить на пол нож, немедленно раздавался громовой голос отца:
   – Опять насвинячили!
   Если мы макали хлеб в соус, снова слышался окрик:
   – А ну, не вылизывать тарелки! Прекратите это свинство!
   Свинством отец считал и современную живопись, ее он просто не выносил.
   – Не умеете вести себя за столом! С вами стыдно показаться на людях! Окажись такие свиньи в Англии за табльдотом, вас тут же выставили бы вон.
   К Англии отец питал чрезвычайное уважение, полагая ее образцом мировой цивилизации.
   За обедом он частенько перемывал косточки людям, с которыми встречался в течение дня. Людей он судил очень строго, всех называл недоумками.
   – Вот недоумок, – говорил он о ком-нибудь из своих новых знакомых, имея в виду его умственные способности.
   Помимо «недоумков» были еще «дикари». «Дикарем», в терминологии отца, считался всякий невоспитанный, застенчивый, не умеющий одеваться, ходить в горы, не владеющий иностранными языками человек.
   Все, что в нашем поведении казалось ему недопустимым, квалифицировалось как «дикость».
   – Не будьте дикарями. Пора кончать с этой дикостью! – то и дело покрикивал он. Под «дикостью» подразумевалось очень многое. Если мы в городской обуви отправлялись в горы, заговаривали в поезде или на улице с незнакомыми людьми, болтали с соседями, свесившись из окна, снимали туфли в гостиной, клали ноги на калорифер, в походах жаловались на усталость, жажду или натертые мозоли, брали с собой в горы вареную или жирную пищу и салфетки – все это была «дикость».
   В горы разрешалось брать лишь вполне определенные продукты – плавленый сыр, джем, груши, крутые яйца, а пить можно было только чай, который отец сам готовил на спиртовке. Он склонял над нею ежик своих рыжих волос, хмурил густые брови и бортами куртки – только эту поношенную шерстяную куртку цвета ржавчины с дырявыми карманами он и надевал в горы – прикрывал огонь от ветра.
   Во время наших вылазок под запретом были также коньяк и кусковой сахар, поскольку их потребляют только «дикари»; нельзя было, например, завернуть и позавтракать в каком-нибудь альпийском шале, это тоже «дикость». Столь же «дико» было укрываться от солнца носовым платком или соломенной шляпой, в дождь надевать на голову непромокаемый капюшон или обматывать шею шарфом – эти вещи мать утром, перед отправкой, заботливо совала в рюкзак себе и нам, но, попадись они под руку отцу, он тут же их в ярости выкидывал.
   Во время походов мы в своих тяжеленных, подбитых шипами ботинках, шерстяных гольфах, шлемах и горных очках на лбу просто обливались потом и с завистью смотрели на «дикарей», легко карабкавшихся на скалы в теннисных тапочках или кушавших сливки за столиками альпийских шале.
   Прогулки в горы мать называла «затеей дьявола для потехи своих чертенят» и всегда норовила от них уклониться, особенно когда предполагалось обедать не дома: она после обеда любила почитать газету, а потом вздремнуть на диване.
   Лето мы всегда проводили в горах. На три месяца – с июля по сентябрь – снимали дом. Отец обычно выбирал дом, стоявший на отшибе, и ежедневно он и братья надевали рюкзаки, отправляясь за продуктами в деревню. Ни о каких увеселениях не могло быть и речи. Вечера проводили дома: мы с матерью и братьями усаживались вокруг стола, а отец уходил на другую половину дома и там читал. Время от времени он заглядывал в комнату, где мы играли во что-нибудь или болтали, окидывал нас хмурым, подозрительным взглядом и жаловался матери на нашу служанку Наталину, разворошившую все его книги.
   – Все твоя любезная Наталина! Совсем из ума выжила! – говорил он, вовсе не заботясь, что Наталина из кухни могла его слышать. Впрочем, она давно привыкла к нелестным отзывам о своем «уме» и совсем не обижалась.
   Иногда по вечерам отец готовился к походам или восхождениям. Сидя на корточках, он смазывал китовым жиром ботинки – свои и братьев: считал, что только он умеет смазывать ботинки этим жиром. Затем весь дом содрогался от грохота железа: это он искал крюки, гвозди, ледорубы.
   – Куда подевался мой ледоруб? – бушевал он. – Лидия! Лидия! Куда вы засунули мой ледоруб?
   На восхождение он отправлялся в четыре утра, иногда один, иногда с проводниками – своими приятелями, – иногда с братьями; после этих восхождений он так уставал, что к нему подойти было невозможно: лицо, опаленное солнцем и блеском ледников, на носу какая-то желтая мазь, напоминавшая сливочное масло, сдвинутые брови на хмуром, грозном челе, – он молча утыкался в газету и было достаточно пустяка, чтобы вызвать у него ужасный приступ гнева. Если он брал на восхождение моих братьев, то потом обзывал их «тюфяками» и «дикарями» и утверждал, что никто из его сыновей, за исключением старшего – Джино, заправского скалолаза, совершавшего вместе со своим другом труднейшие подъемы, – не унаследовал его страсти к горам: о Джино и его друге отец говорил со смешанным чувством гордости и зависти, сокрушаясь, что сам он уже не тот: старость – не радость.
   Джино вообще был его любимчиком и во всем оправдывал отцовские надежды: интересовался естествознанием, собирал коллекции насекомых, горных пород и других минералов и был весьма усидчив. Он поступил на инженерный факультет, и, когда сдавал экзамен на «отлично», отец спрашивал, почему не выше.
   Если же оценка была еще и с плюсом, отец заявлял:
   – Видать, экзамен не из трудных.
   В горах, когда отец не отправлялся на восхождение или в поход на целый день, он все равно каждый вечер объявлял, что намерен завтра «пройтись», и выходил из дома засветло в походной одежде, только без веревки, ледоруба и крючьев; уходил, как правило, один, потому что мы с братьями и мама, по его словам, «лежебоки», «тюфяки» и «дикари»; он тяжело ступал горными ботинками, заложив руки за спину, с трубкой в зубах. Иногда, правда, и мать тащил за собой.
   – Лидия! Лидия! – гремел он поутру. – Пошли пройдемся! А то ты уж совсем обленилась на этих лужайках!
   Мать послушно плелась за ним следом, опираясь на палочку и завязав свитер вокруг талии. Время от времени она встряхивала седыми кудрями, которые стригла очень коротко, несмотря на то что отец ненавидел короткую стрижку, входившую тогда в моду; каждый раз, как мать возвращалась от парикмахера, он поднимал такой крик, что хоть из дома беги.
   – Опять обкорналась, ослица! – причем принадлежность к ослиному роду в словаре отца означала не глупость или невежество, а недостаток воспитания и вкуса. Нас, например, он называл «ослами», когда мы сквозь зубы отвечали или вовсе не отвечали на его вопросы.