Он встал и начал расхаживать по комнате. Мял, мял свой берет, а потом вдруг бросил его на пол. Встал прямо против меня и положил мне руки на плечи. Лицо у него было как у новорожденного старичка, а редкие, влажные волосы спускались с затылка, как пух.
   – Прости меня за то, что морочил тебе голову. Ведь я не могу жениться. Ты замечательная девушка, спокойная, нежная, и я выдумал себе целую сказочную историю про нас двоих. Красивую историю, но не настоящую, а надуманную. Прости меня, если можешь. Не могу я жениться. Боюсь.
   – Хорошо, – ответила я, – ничего страшного, Кит. – Я с трудом сдерживалась, чтоб не заплакать. – Я же говорила, что не влюблена в тебя. Если б я влюбилась, то было бы тяжело, а так совсем даже не тяжело. Стоит отвернуться – и думать об этом забудешь.
   Я отвернулась к стене. В глазах стояли слезы.
   – Я никак не могу, Катерина. Не плачь из-за меня, Катерина, я того не стою. Ведь я просто тряпка, половая тряпка. Целую ночь думал, как я тебе все это скажу, я уж несколько дней мучаюсь. Прости, если я причинил тебе боль, тебе, такой замечательной девушке. Но ты бы сама скоро раскаялась, поняла бы, что я тряпка, просто-напросто половая тряпка.
   Я молча теребила в руках шерсть.
   – Теперь я могу подержать тебе моток, – сказал Кит. – Теперь я выговорился и успокоился. Пока шел к тебе, меня всего знобило. И ночью глаз не сомкнул.
   – Да нет, спасибо, – сказала я, – теперь уж я не буду перематывать.
   – Прости меня. Я бы все отдал, лишь бы ты меня простила. Скажи, что мне сделать, чтоб заслужить прощение.
   – Ничего, – сказала я, – ровным счетом ничего, Кит. Ведь ничего не случилось – мы даже мебель не купили, все было так неопределенно. В сущности, мы и решили все как-то полушутя.
   – Да-да, полушутя, – сказал он. – До конца мы оба в это не верили. Но мы можем еще куда-нибудь съездить вместе, как в тот чудесный день. Помнишь старуху с башмаком?
   – Помню.
   – Можем еще куда-нибудь съездить, никто нам не запретит. Для этого не обязательно быть мужем и женой. Мы ведь еще поедем, правда?
   – Да. Еще поедем.
   Я, спотыкаясь, поднялась к себе в комнату. Надо было размотать шерсть, но мне вдруг стало не под силу разматывать шерсть, и волочить ноги по лестнице, и раздеваться, и вешать платье на стул, и укладываться в постель. Я хотела позвать служанку и сказать ей, что у меня болит голова и я не буду ужинать, но мне было так тяжело видеть эту служанку, ее рыжие волосы, напоминавшие тот день. Я подумала, что надо уйти из этого дома, завтра же, чтобы не встречаться больше с Китом. А еще я подумала, что в моих страданиях есть что-то неприятное, ведь я не люблю Кита, а только чувствую стыд, ведь я согласилась выйти за него замуж, а он от меня отказался. Все эти дни я старалась перечеркнуть недостатки Кита и думать только о его достоинствах, старалась приучить себя к мысли о том, что этот человек с лицом новорожденного старичка будет моим мужем, – все напрасно, напрасно и так унизительно! Боже, до чего нелепо выглядел Кит, дрожавший от страха, что ему и впрямь придется на мне жениться!
   Ко мне пришла Маддалена, и я ей сказала, что мы с Китом решили не жениться и что я хочу на время уехать отсюда. Говорила я тихо, отвернувшись к стене, медленно, вяло произносила заранее отрепетированные слова, как будто все это произошло не сейчас, а давным-давно; я не хотела, чтобы Маддалена сердилась на Кита, и потом, мне было так стыдно; однако Маддалена не поверила в то, что мы это вместе решили.
   – Решили, говоришь? Да нет, это он решил, Кит. – Похоже, это ее не очень удивило.
   – Мы решили, – вяло повторила я. – Мы вместе.
   – Нет, он один, – сказала Маддалена. – Уж я его знаю. Ты не из тех, кто меняет свои решения. Да ладно, невелика потеря, найдешь другого мужа, куда лучше Кита. Он же неприкаянный, наш Кит. Завтра снова придет и скажет, что передумал. Уж я его знаю. Бог с ним, видишь, какой он жалкий, неприкаянный, даже мебель купить не решался.
   – Я хочу на время уехать, – сказала я.
   – Куда?
   – Сама не знаю. Куда-нибудь. Хочу немного пожить одна.
   – Поступай как знаешь, – ответила Маддалена и ушла.
   Я уехала на следующее утро; Валентино еще не проснулся. Маддалена помогла мне собраться, дала денег и отвезла меня на вокзал.
   – Чао, – сказала она и поцеловала меня.
   – Вы уж поменьше ссорьтесь с Валентино, – сказала я на прощание.
   – Ладно, – ответила Маддалена, – постараюсь не ссориться, а ты не плачь и зря не отравляй себе жизнь. Этот дурак того не стоит.
   Я поехала к тете Джузеппине, сестре моей матери. Она жила в деревне и всю жизнь проработала учительницей; теперь она больше не учительствовала, а вязала на людей – хоть какой-то приработок к пенсии. Мы давно не виделись, и меня поразило ее сходство с мамой; когда я смотрела на ее маленький седой пучок и тонкий профиль, мне казалось, будто передо мной мама. Тете я сказала, что перенесла болезнь и мне надо немного отойти; она нежно обо мне заботилась, старалась во всем угодить, готовила мои любимые кушанья; перед ужином мы с ней ходили гулять, шли медленно-медленно, ее худенькая рука опиралась на мою, и мне казалось, что я гуляю с мамой.
   Время от времени приходили письма от Маддалены, короткие, без подробностей: с Валентино все так себе, дети здоровы, помнят меня и ждут. Я рассказывала тете Джузеппине о детях Валентино и о детях Клары – всегда одними и теми же словами, а она задавала одни и те же вопросы; особенно ее интересовала жена Валентино, такая богатая, владелица земель и виллы, где полно слуг и ковров, и удивлялась, что я покинула роскошную виллу и приехала к ней, в эту глушь и грязь.
   Я прожила у тети Джузеппины целых два месяца; пора было возвращаться в школу, и я написала прежней нашей привратнице, чтоб подыскала мне комнату – жить у Маддалены я больше не хотела. Я готовилась к отъезду, с тетей Джузеппиной обходила всех ее приятельниц, прощалась и обещала присылать открытки.
   Как-то утром я получила письмо от Валентино. Бестолковое, с множеством помарок. Он писал: «С Маддаленой мы жить больше не можем. Мне очень жаль. По возможности приезжай поскорее». А в конце приписка: «Ты, верно, уже знаешь о смерти Кита».
   Я ничего не знала. Неужели Кит умер? Мне представилось, будто я вижу, как он лежит мертвый и его длинные ноги окостенели. Все это время я старалась о нем не думать: хоть я его не любила, все-таки неприятно быть отвергнутой, а он, оказывается, умер.
   Я заплакала. Вспомнились смерть отца, потом матери, передо мной всплыли их лица, почти стершиеся в памяти; я тщетно пыталась припомнить, что они обычно говорили… а что говорил Кит? «Помнишь старуху с башмаком? – говорил он. – Можем еще куда-нибудь съездить, никто нам не запретит. – И еще он говорил: – Я тряпка, просто-напросто половая тряпка».
   Я попрощалась с тетушкой Джузеппиной. В поезде я перечитала письмо Валентино – бестолковые каракули. Он снова поссорился с Маддаленой, я уж привыкла, что они вечно ссорятся, и – кто знает, – может, они уже помирились. Но вот слова «мне очень жаль» меня насторожили. Странная фраза, вовсе не в стиле Валентино. И вообще странно, что он мне написал, ведь он всегда испытывал ужас перед бумагой и чернилами.
   Живя у тети, я газет не читала: тетя не покупала их, да и прибывали газеты в эту забытую богом деревушку с опозданием на несколько дней. Поэтому я не знала о смерти Кита. Но почему Маддалена мне не написала? Меня трясло как в лихорадке, и сжималось сердце; поезд мчался мимо полей и проезжал те самые места, по которым мы ехали в тот день с Китом, когда искали служанку и были так счастливы; опять вспомнилось вино, и маленькие груши, и старуха, запустившая в нас башмаком.
   На виллу я приехала в четыре часа дня. Детишки выбежали мне навстречу и радостно прыгали вокруг меня. Нянька мыла крыльцо, садовник поливал клумбы; с виду все было как всегда. Я поднялась в гостиную.
   Маддалена сидела в кресле в очках, сползших на нос; перед ней целая куча драных носков. Обычно в это время она носилась где-нибудь на машине, изредка бывала дома, но застать ее за штопаньем носков я уж никак не ожидала.
   – Чао, – сказала она, глядя на меня из-под очков, и мне вдруг почудилось, что передо мной старуха, совсем старая женщина.
   – Где Валентино? – спросила я.
   – Его здесь нет. Здесь он больше не живет. Садись.
   Я села.
   – Не удивляйся, что я штопаю носки, – сказала Маддалена, – это очень успокаивает. Знаешь, я не хочу жить, как раньше, хочу штопать носки, заниматься домом, детьми и сидеть все время в кресле. Надоело колесить по моим землям, кричать, суетиться. Деньги у меня есть, и теперь их некому больше тратить на костюмы и прочие прихоти. Валентино я сказала, что каждый месяц буду посылать ему определенную сумму – в конверте.
   – Валентино будет жить со мной, – сказала я. – Снимем две комнаты. До тех пор, пока вы не помиритесь.
   Маддалена ничего не ответила. Штопала она очень старательно, морща лоб и закусив губу.
   – Вы наверняка скоро помиритесь, – сказала я. – Вы и раньше ссорились, а потом мирились. Он написал мне, что ему очень жаль.
   – Ах он тебе написал, – сказала она. – Ну и что же он тебе написал?
   – Написал, что ему очень жаль, и больше ничего. Вот я и приехала. А еще он написал, что умер Кит.
   – Ах он и об этом написал, – сказала Маддалена. – Да, Кит покончил с собой. – Голос ее звучал холодно и словно издалека. Вдруг она воткнула иглу в недоштопанный носок и отложила его. Сорвала очки и стала сверлить меня недобрым взглядом. – Так уж вышло, – сказала она, – он покончил с собой. Под каким-то предлогом отослал служанку, растопил в спальне печку, а заслонку не вынул. Он оставил письмо к Валентино. Я его прочла. – Тяжело дыша, она вытерла платком лицо, руки и шею. – Да, прочла. А потом стала рыться в ящиках письменного стола. Там были фотографии Валентино и письма. Видеть его больше не хочу, этого Валентино! – Она зарыдала. – Видеть его не хочу, чтоб ноги его здесь не было! Это выше моих сил. Я бы все стерпела, любую интрижку с женщиной. Но только не это. – Вскинув голову, она недобро сверлила меня глазами. – И тебя не хочу больше видеть. Уходи.
   – Где Валентино? – спросила я.
   – Не знаю. Спроси у Бульяри. Мы оформляем развод. Скажи своему братцу, чтобы он не волновался: каждый месяц Бульяри будет приносить ему конверт.
   – Чао, Маддалена, – сказала я.
   – Чао, Катерина. Больше не приходи. Не хочу никого видеть из вашей семьи. Хочу пожить спокойно. – Она снова взялась за носок. – Ты будешь видеться с детьми, – сказала она, – только не здесь. Я договорюсь с адвокатом. И каждый месяц буду присылать конверт с деньгами.
   – Не надо денег, – сказала я.
   – Нет, надо, надо.
   Я уже спускалась по лестнице, когда она меня окликнула. Я вернулась. Маддалена обняла меня и опять заплакала, но уже без ярости, тихо и горестно.
   – Это неправда, что я не хочу тебя видеть. Приходи, Катерина, приходи, пожалуйста, родная моя.
   Тут и я заплакала, и мы долго сидели обнявшись. А потом я вышла на залитую солнцем притихшую улицу и позвонила Бульяри, чтобы узнать про Валентино.
   Теперь мы с Валентино живем вдвоем. У нас две маленькие комнаты с кухней и балконом. Балкон выходит во двор, который очень похож на двор дома, где мы жили с отцом и с матерью. Бывает, утром Валентино просыпается с какой-нибудь идеей: он садится ко мне на кровать и подолгу говорит о баснословных доходах, о кораблях и бочках с оливковым маслом, потом принимается ругать отца с матерью, которые заставляли его учиться, тогда как его настоящее призвание – коммерция. Я ему не перечу.
   Утром у меня занятия в школе, а во второй половине дня я даю частные уроки и прошу Валентино в это время не появляться на кухне, потому что дома он ходит в старом халате, который уже превратился в грязную тряпку. Валентино меня слушается, даже заботится обо мне: когда я возвращаюсь из школы усталая и замерзшая, он приносит мне грелку. Он располнел, потому что не занимается больше никаким спортом; в его черных кудрях появились седые прядки.
   По утрам он обычно не выходит – слоняется по дому в рваном халате, читает журнальчики и разгадывает кроссворды. В полдень бреется, одевается и уходит. Я гляжу ему вслед, пока он не сворачивает за угол; куда он ходит – не знаю.
   Раз в неделю, в четверг, нас навещают его дети. Приводит их гувернантка, теперь у них гувернантка; няньку рассчитали. Валентино снова мастерит для детей игрушки из лоскутков и опилок, как прежде для сыновей привратницы, – тех же котов, собак и чертей с шишковатым черепом.
   О Маддалене мы никогда с Валентино не говорим. И о Ките тоже не говорим. Стараемся придерживаться ни к чему не обязывающих тем – еды, соседей. Иногда я вижусь с Маддаленой. Она стала очень толстая, совсем поседела и превратилась в настоящую старуху. Занимается детьми, водит их на каток, устраивает для них в саду пикники. В свои владения она теперь ездит редко – говорит, что устала, да и денег у нее больше, чем нужно. Целыми днями сидит дома, и Бульяри с ней. Она радуется моему приходу, но о Валентино мне говорить не дозволяется. С ней, как и с Валентино, я стараюсь придерживаться самых безобидных тем: дети, Бульяри, гувернантка. Вот и получается, что о главном-то мне поговорить и не с кем, некому сказать те настоящие, истинные слова обо всей нашей жизни; эти слова я ношу в себе, и порой мне кажется, что вот-вот задохнусь от них. Бывает, я Валентино убить готова. Бродит себе по дому в рваном халате, курит и разгадывает кроссворды, и это про него-то отец мечтал, что он станет большим человеком. Он всегда брал то, что ему давали другие, и даже в мыслях не держал дать им хоть что-нибудь взамен, зато он никогда не забывал пригладить перед зеркалом кудри и улыбнуться себе самому. Наверняка и в день смерти Кита не забыл улыбнуться себе перед зеркалом.
   Но гнев мой длится недолго. Ведь Валентино – единственное, что осталось у меня в жизни, а я – единственное, что осталось у него. Поэтому я чувствую, что не должна давать волю своему гневу; я должна остаться преданной Валентино и быть всегда с ним рядом, так, чтобы он, если вдруг обернется ко мне, сразу меня увидел. Я провожаю его взглядом, когда он выходит на улицу, гляжу ему вслед, пока он не скроется за углом, и радуюсь, что он все так же красив: изящная кудрявая головка на крепких плечах. Радуюсь его походке, все такой же бодрой, победоносной, свободной, – радуюсь его походке, куда бы он ни шел.
 
   Перевод Л. Вершинина

Мой муж

   Uxori vir dehitum reddat;
   Similiter autem et uxor viro.
San Paolo, 1 Con., 7,3 [30]

   Я вышла замуж в двадцать пять лет. Уже давно я мечтала о замужестве и частенько с грустью и горечью думала, что у меня не так уж много шансов осуществить это желание. Я – круглая сирота, жила со старой тетушкой и сестрой в провинции. Жизнь наша протекала монотонно: главным занятием было наводить порядок в доме и вышивать огромные скатерти, которые мы потом не знали куда девать. Нас навещали знакомые, с ними мы вели долгие разговоры об этих самых скатертях.
   Человек, решивший взять меня в жены, появился у нас случайно. Он собирался купить имение тетушки. Как он прознал о нем, понятия не имею. Служил он врачом в маленьком городке. Однако человек был весьма обеспеченный. Он приехал на автомобиле, и, так как шел дождь, тетушка предложила ему с нами отобедать. После этого он заезжал еще несколько раз и наконец сделал мне предложение. Я сказала ему, что небогата. Он ответил, что это не имеет для него никакого значения.
   Моему мужу тогда исполнилось тридцать семь лет. Высокий, всегда хорошо одетый, волосы чуть с проседью и очки в золотой оправе. Он был серьезен, сдержан, быстр в движениях, в тоне чувствовалась привычка давать предписания больным. Какой уверенностью веяло от этого человека, когда он стоял в своей любимой позе посреди комнаты, заложив руку за борт пиджака, и молча, испытующе глядел на вас!
   До замужества мне и поговорить-то с ним толком не пришлось. Он не целовал меня, не дарил цветов – словом, вел себя совсем не как жених. Про него я знала, что живет он в большом старом доме, окруженном огромным садом, всей обслуги там только деревенский парень и пожилая женщина по имени Феличетта. Что он во мне нашел, я понять не могла: то ли его поразило что-то во мне и он влюбился с первого взгляда, то ли просто пришла пора обзавестись семьей. После прощания с тетушкой он посадил меня в машину, забрызганную грязью, а сам сел за руль. Ровная, обсаженная по обеим сторонам деревьями дорога вела прямо к его дому. И тут я посмотрела на мужа. Долго и пристально я разглядывала его из-под полей моей фетровой шляпы. Он обернулся ко мне и с улыбкой пожал мою холодную руку.
   – Нам надо получше узнать друг друга, – произнес он.
   Первую брачную ночь мы собирались провести в гостинице близлежащего городка, чтобы на следующее утро отправиться дальше. Я поднялась в номер, а мужу надо было заправить машину. Я сняла шляпу, подошла к большому зеркалу и осмотрела себя во весь рост. Красивой меня не назовешь, но лицо свежее и живое, а фигура кажется выше и стройней в новом сером платье строгого покроя. Я ощущала в себе готовность любить этого человека, если он мне поможет. Он должен помочь мне. А я должна заставить его сделать это.
   На другой день, когда мы вновь тронулись в путь, никакой перемены в наших отношениях еще не произошло. Говорили мы мало, и нежности друг к другу не чувствовали. Все это было совсем не похоже на мои юношеские мечты; я-то думала, первая ночь должна сразу изменить двух людей: либо отдалить друг от друга, либо соединить навеки. Оказалось, это не обязательно. Я зябко куталась в пальто. Нет, другой я не стала.
   В полдень мы прибыли домой; у ворот нас поджидала Феличетта. Это была седая скрюченная женщина, хитроватая и угодливая. Впрочем, и дом, и сад, и Феличетту именно такими я себе и представляла. Здание, хоть и старое, вовсе не выглядело мрачно, как часто бывает. Наоборот, дом был просторный, светлый, на окнах белые занавески, повсюду плетеные кресла. Решетки садовой ограды были увиты плющом и плетистыми розами.
   Феличетта вручила мне ключи и, ковыляя позади меня, стала показывать комнаты, каждую вещицу, а мне было радостно и хотелось как можно скорее доказать мужу и всем остальным, какая я хорошая хозяйка. Образованности мне не хватало, да и ума, вероятно, тоже, зато вести дом я умела – аккуратно и без излишеств. Чему-чему, а уж этому тетушка меня научила. Вот примусь за дело, и муж увидит, на что я способна.
   Так началась моя новая жизнь. Муж по целым дням был в разъездах. Я хлопотала по дому, распоряжалась на кухне, пекла торты, варила варенье, любила возиться и в огороде, помогая нашему садовнику. С Феличеттой я ссорилась, а с ним ладила. Глядя на меня, он то и дело подмигивал лукаво, откидывал назад свои волосы, и при виде этой пышущей здоровьем физиономии мне тоже делалось весело. Я привыкла подолгу гулять, по дороге останавливалась с местными жителями. Я расспрашивала их, они – меня. Но когда вечером возвращалась домой и сидела возле изразцовой печки, я чувствовала себя одинокой, скучала по тетушке, по сестре, и мне очень хотелось назад, к ним. Я часто вспоминала, как мы с сестрой перед сном раздевались в нашей комнате, представляла себе наши железные кровати, балкон, на котором мы по воскресеньям любили стоять и спокойно глядеть на улицу. Как-то вечером от этих воспоминаний я даже расплакалась. И вдруг вошел он, мой муж. Лицо у него было бледное и усталое. Посмотрев на меня, растрепанную, зареванную, он спросил:
   – Что случилось?
   Я молчала, опустив голову.
   Он сел рядом, погладил мне руку.
   – Грустно?
   Я кивнула. Тогда он притянул меня к себе. Потом внезапно встал и запер дверь на ключ.
   – Я давно хотел поговорить с тобой, – начал он. – Но разговор этот нелегкий, потому я как-то все не решался. Каждый день думал: «Ну уж сегодня непременно…», и все откладывал, боялся не найти нужных слов, боялся тебя. Женщина, которая выходит замуж, боится мужчину, но она не знает, что мужчина тоже ее боится, даже представить себе не может, до чего он боится. Мне многое надо сказать тебе. Если мы постепенно узнаем и поймем друг друга, тогда, быть может, и полюбим, а грусть пройдет. Я, как только увидел тебя, сразу подумал: «Эта женщина мне нравится, я хочу полюбить ее, хочу, чтобы и она меня полюбила и помогла мне, хочу быть счастлив с ней». Тебе, наверно, странно, что я нуждаюсь в помощи, но это так. – Он рассеянно перебирал пальцами складки моей юбки. – Здесь в селении есть женщина, которую я сильно любил. Впрочем, ее и женщиной нельзя назвать, это почти ребенок, чумазый зверек. Она дочь местного крестьянина. Два года назад я вылечил ее от тяжелого плеврита. Тогда ей было пятнадцать. Семья бедная, детей полон дом, к тому же родители – жуткие скряги, ясное дело, они не желали тратиться на лекарства. Я сам их покупал, а когда она выздоровела, подстерегал ее в лесу, куда она ходила за дровами, и давал немного денег на еду. Дома у них ничего не было, кроме хлеба, соли и картошки; она принимала это как должное: так питались ее братья, отец и мать и почти все соседи. Отдай я деньги матери, та бы поспешила зашить их в матрац. Но потом я заметил, что девочка боится заходить в лавку: ведь это могло дойти до матери, да ей и самой хотелось зашить деньги в матрац, как делала мать, хотя я сказал ей, что если она не станет хорошо питаться, то снова заболеет и умрет. Тогда я начал каждый день приносить ей еду. Сперва она стеснялась есть при мне, но потом привыкла и ела за двоих, а насытившись, ложилась на траву и грелась на солнышке. Так мы привыкли подолгу бывать вдвоем. Мне очень нравилось смотреть, как она ест, это были для меня самые счастливые минуты; когда оставался один, я только и думал о том, что она съела и что бы принести ей завтра. Дальше – больше: мы стали любовниками. Я при каждой возможности мчался в лес и поджидал ее там; кто знает, зачем она приходила: для того ли, чтобы утолить голод, или чтоб заняться любовью, а может, просто не хотела меня обижать. Господи, как я ждал ее!.. Ведь стоит пожалеть кого-то или в чем-то провиниться – и все, ты уже раб этого чувства, и нет тебя больше. Я просыпался по ночам от страха, что она забеременеет и я буду вынужден жениться на ней: одна только мысль навсегда связать с ней жизнь внушала мне ужас, но мне не хотелось увидеть ее замужем за другим, в чужом доме, – словом, эта любовь стала настоящей пыткой и отнимала у меня все силы. А когда я увидел тебя, то подумал, что, соединившись с тобой, быть может, освобожусь от этого чувства, забуду ее, потому что она, Мариучча, мне не пара, мне нужна такая женщина, как ты, взрослая и разумная. Пусть я поступил с тобой нечестно, но мне казалось, ты простишь, поможешь, мы научимся любить друг друга, а все остальное пройдет.
   – Пройдет ли? – спросила я.
   – Не знаю, – ответил он, – не знаю. С тех пор как мы поженились, я уже не думаю о ней постоянно и даже при встрече здороваюсь совершенно спокойно. Она улыбается и краснеет, а я говорю себе: через несколько лет она будет замужем за каким-нибудь крестьянином, нарожает кучу ребятишек, подурнеет от тяжелой работы. И все-таки, когда я вижу ее, что-то в моей душе переворачивается. Так и тянет пойти за ней в лес, посмотреть, как она собирает валежник, вновь услышать ее смех, ее простонародный говор…
   – Я хотела бы с ней познакомиться, – сказала я решительно, – покажи мне эту девушку. Может, завтра, когда пойдем гулять, мы ее встретим.
   Я впервые чего-то от него потребовала и, как ни странно, ощутила удовлетворение.
   – Ты на меня не в обиде? – спросил он.
   Я покачала головой. Нет, это была не обида; я сама не могла разобраться в своих чувствах, мне было и грустно, и радостно одновременно. Мы сели ужинать поздно, все остыло, впрочем, есть и не хотелось. Потом мы с ним вышли в сад и долго гуляли по темной лужайке. Он держал мою руку и говорил:
   – Я знал, что ты поймешь…
   А ночью несколько раз просыпался и, прижимая меня к себе, повторял:
   – Как ты все сумела понять!
   В первый раз я увидела Мариуччу неподалеку от фонтана: она шла с кувшином воды. На ней было выцветшее голубое платье, черные чулки, а на ногах огромные мужские башмаки. Когда она меня заметила, на смуглых щеках появился румянец, и немного воды выплеснулось на ступеньки дома, потому что девушка загляделась на меня. Я так разволновалась, что даже попросила мужа остановиться, и мы присели на каменную скамью возле церкви. Но тут его кто-то окликнул, и я осталась одна. Меня охватило отчаяние при мысли, что я, вероятно, каждый день буду видеть Мариуччу и оттого уже никогда не смогу беззаботно гулять по этим улицам. Я надеялась, что это селение, каждый его уголок станет мне родным, будет дорог, а вот теперь все надежды рухнули. Теперь всякий раз, выходя из дома, я видела, как она полощет белье у фонтана, либо несет кувшин с водой, либо тащит на руках одного из своих чумазых братишек, а однажды толстая крестьянка, мать Мариуччи, пригласила меня зайти к ним на кухню; девушка стояла у входа, сложив руки на животе под фартуком, посматривала на меня с недобрым любопытством, а потом убежала.
   Дома я говорила мужу:
   – Сегодня опять видела Мариуччу.
   Поначалу он молча отводил взгляд, но однажды сказал резко:
   – Видела и видела, незачем мне об этом сообщать. К чему ворошить прошлое?
   В конце концов я перестала выходить за ворота. Да и беременность мешала: уж очень я отяжелела. Почти все время проводила в саду за шитьем; вокруг меня царил глубокий покой, шелестела листва, отбрасывая тень, садовник копался в земле, а Феличетта начищала на кухне медную посуду. Временами я думала о ребенке, который вскоре появится на свет. Вот удивительно, ведь у его родителей нет ничего общего, они только подолгу молча сидят рядом, сказать им друг другу нечего. Муж, после того как рассказал мне о Мариучче, совсем отдалился, замкнулся в себе и, стоило мне заговорить, поднимал на меня пустой, неприязненный взгляд, будто я неосторожным словом нарушила его мрачные раздумья. Я твердила себе, что надо как-то наладить отношения до рождения ребенка, иначе что он о нас подумает? Вот смех-то: ну что такая кроха может подумать!