Страница:
Он очень здорово пародирует людей, особенно одну старую графиню. Наверно, из него вышел бы хороший актер.
Однажды в Лондоне он пел со сцены. Давали «Иова» [32]. Ему пришлось взять напрокат фрак. В этом фраке он стоял перед каким-то пюпитром и пел. Скорее даже это было не пение, а речитатив. А я в ложе умирала от страха. Боялась, что он либо собьется, либо у него из-под фрака брюки свалятся.
Вокруг него стояли мужчины во фраках и женщины в вечерних платьях, изображавшие ангелов, чертей и других персонажей «Иова».
Его дебют прошел с большим успехом: говорили, что он отлично справился со своей ролью.
Если б я любила музыку, то любила бы всей душой. Но я музыки не понимаю и на концертах, куда он заставляет меня ходить, отвлекаюсь и думаю о своем. Или засыпаю глубоким сном.
Правда, петь я люблю. Не умею, и слуха у меня нет, но иногда, оставшись одна, что-нибудь мурлычу себе под нос. Мне не раз говорили, что у меня нет слуха и что я не пою, а мяукаю по-кошачьи. Но сама я этого не замечаю и от пения своего получаю истинное удовольствие. Когда он слышит, как я пою, он тут же начинает меня передразнивать и говорит, что мое пение – это новая разновидность вокального искусства.
Я с детства любила напевать мелодии собственного сочинения – тягучие и такие печальные, что слезы наворачивались.
В живописи и вообще в изобразительном искусстве я тоже не разбираюсь, но это мне совершенно безразлично, а вот то, что я не люблю музыку, меня действительно огорчает: у меня, кажется, вся душа изболелась оттого, что лишена этой любви. Но ничего не поделаешь: видно, я никогда не научусь понимать музыку и никогда ее не полюблю. Случается, какая-нибудь мелодия мне и понравится, но потом я все равно ее забываю, а как можно любить то, чего ты не в силах запомнить?
Слушая песни, я запоминаю только слова. И понравившиеся строчки могу повторять до бесконечности. Я пытаюсь воспроизвести и мотив, но на свой кошачий манер, и чувствую себя почти счастливой.
По-моему, в моих рассказах есть своеобразный ритм. Должно быть, музыка всегда была где-то рядом, но, непонятно почему, так во мне и не поселилась.
У нас дома музыка звучит весь день. Радио он вообще не выключает. Да еще крутит пластинки. Я пытаюсь протестовать, объясняя, что не могу работать в такой обстановке, на это он отвечает, что хорошая музыка любой работе только на пользу.
Пластинок он накупил видимо-невидимо. И утверждает, что у него одна из лучших в мире фонотек.
По утрам он выходит из ванной весь мокрый, в махровом халате, включает радио, садится за машинку и начинает свой шумный и бурный рабочий день. Он ни в чем не знает меры: ванну наполняет так, что вода льется через край, чайник и чашку – тоже. Рубашек и галстуков у него без счета, а ботинки, наоборот, он покупает крайне редко.
Свекровь рассказывает, будто в детстве он был на редкость аккуратным и организованным: как-то раз в деревне, в дождливый день, когда на улице была грязь непролазная, он вышел в белом костюмчике и белых сапожках и умудрился вернуться, совершенно их не запачкав. Теперь того чистюли нет и в помине. Костюмы его вечно в пятнах. Он стал страшным неряхой.
При этом он ревностно хранит старые квитанции за газ. Ими забиты все ящики письменного стола, я нахожу даже квитанции с прежних квартир, и он упорно отказывается их выбрасывать.
Еще мне частенько попадаются ссохшиеся тосканские сигары и мундштуки из вишневого дерева.
Я курю сигареты «Стоп» без фильтра. А он любит иногда выкурить тосканскую сигару.
Я тоже ужасная неряха. Хотя с годами беспорядок мне стал надоедать, и теперь у меня время от времени появляется желание разобраться в шкафах. Это у меня, наверно, от матери. И вот с огромным усердием я навожу в шкафах порядок, а на лето каждый ящик накрываю светлой тряпочкой. Правда, бумаги свои я разбираю очень редко: мама ведь писать не любила и бумаг у нее не было. Мой порядок и мой беспорядок полны сожалений, угрызений совести и всяких сложных чувств. А он своим беспорядком гордится. Считает, что для такого человека, как он, для ученого, рабочий стол в беспорядке – явление вполне закономерное.
Моя нерешительность, неуверенность, комплекс вины из-за него только усугубляются. Что бы я ни делала – все вызывает у него насмешку. Когда я иду на рынок, он, случается, тайком подсматривает за мною. А потом смеется, вспоминая, как я покупала апельсины, взвешивала каждый на ладони и в конце концов выбрала, по его словам, самые дрянные и как я торчала на рынке битый час, покупая у одного прилавка лук, у другого – сельдерей, у третьего – фрукты. Иногда он демонстрирует мне свою расторопность: в одну минуту, у одного прилавка, не раздумывая, покупает все необходимое да еще умудряется отправить продукты домой с посыльным. Покупает все, кроме сельдерея: сельдерей он терпеть не может.
Он постоянно мне твердит, что я все делаю не так. Но случись ему допустить какой промах, тут уж я отыгрываюсь. Я умею быть ужасно занудной.
Иногда он ни с того ни с сего взрывается, и ярость его, точно пивная пена, выплескивается через край. У меня тоже бывают приступы ярости. Но он мгновенно выпускает пар, я же еще долго и нудно ворчу, как обиженная кошка.
Когда он так беснуется, я подчас ударяюсь в слезы, что нисколько его не трогает, а только злит еще больше. Он говорит, что все это чистейшее притворство, и, должно быть, прав. Потому что, сколько бы он ни злился, а я ни плакала, это никак не нарушает моего внутреннего равновесия.
Над настоящими моими горестями я не плачу никогда.
Одно время в припадке ярости я швыряла на пол тарелки и чашки. Но теперь уж больше этого не делаю. Может, потому, что постарела и силы уже не те, а кроме того, я очень дорожу столовым сервизом, который мы когда-то приобрели в Лондоне на Портобелло-роуд.
Этот сервиз, как и многие другие купленные нами вещи, подвергся в его памяти сильной уценке. Ему приятно думать, что он купил вещь по дешевке, совершил выгодную сделку. За сервиз мы заплатили шестнадцать фунтов – я это хорошо помню, – а он утверждает, что двенадцать. То же самое и с картиной, изображающей короля Лира, – она висит у нас в столовой. Эту картину он тоже купил на Портобелло, потом отчистил ее луком и картошкой и говорит, что заплатил за нее гораздо меньше, чем помнится мне.
Как-то раз, уже давно, он купил в «Станде» двенадцать ковриков. Купил по дешевке, про запас, к тому же, видно, хотел доказать мне, какой он хозяйственный, в отличие от меня, ведь я вообще не способна купить что-либо в дом. Эти плетеные коврики цвета виноградных выжимок вскоре приобрели совершенно гнусный вид, задубели так, что прикоснуться страшно, и я с ненавистью смотрела, как они висят на проволоке на кухонном балконе. Припоминая его просчеты, я до сих пор тычу ему в нос этими ковриками, а он оправдывается, что купил их по дешевке, почти задаром. Мне потребовалось довольно много времени, прежде чем я решилась их выбросить: уж слишком их было много, и потом, в последний момент меня всегда брало сомнение: нельзя ли их использовать как половые тряпки. И он, и я с трудом расстаемся с вещами. У меня это, видимо, еврейская бережливость и вечная моя нерешительность, а у него стремление хоть как-то обуздать собственную непрактичность и импульсивность.
Обычно он в больших количествах закупает соду и аспирин. Если он болеет, то, как правило, какими-то загадочными болезнями и никогда не может объяснить толком, что с ним; укладывается на день в постель, заворачивается в одеяло, так что видны только борода и красный кончик носа. Пьет лошадиными дозами соду и аспирин и говорит, что мне его не понять, ведь я никогда не болею вроде тех здоровяков монахов, которых ничем не проймешь, а он – человек тонкий, болезненный, подверженный загадочным недугам. Но к вечеру он уже здоров и идет на кухню делать домашнюю лапшу.
В молодости он был красив, строен, изящен, вместо бороды у него были длинные шелковистые усы, и это придавало ему сходство с киноактером Робертом Донатом. Таким он был двадцать лет назад, когда мы познакомились; он тогда носил клетчатые фланелевые рубашки – такие элегантные. Помню, как-то вечером он провожал меня до моего пансиона; мы шли по виа Национале. Рядом с ним я чувствовала себя ужасно старой, придавленной бременем опыта и ошибок, а он мне казался совсем мальчишкой, моложе меня на тысячу лет. О чем мы говорили в тот вечер на виа Национале – не помню, наверно, о пустяках; во всяком случае, я была очень далека от мысли, что когда-нибудь, через тысячу лет, мы станем мужем и женой. Потом мы потеряли друг друга из вида, а когда встретились опять, он был похож уже не на Роберта Доната, а скорей на Бальзака. Когда мы встретились опять, он продолжал носить все те же рубашки в клетку, но теперь они смотрелись на нем как экипировка для полярной экспедиции; он отрастил бороду, на голове красовалась бесформенная ратиновая шляпа; весь вид его говорил о том, что он отправляется на Северный полюс. Ведь, несмотря на то что ему всегда жарко, он нередко одевается так, как будто вокруг вечные льды, снега и белые медведи, а иногда, наоборот, как владелец кофейных плантаций в Бразилии – одним словом, всегда не так, как другие.
Порой я напоминаю ему о той нашей давней прогулке по виа Национале, он притворяется, что помнит, но я-то знаю, что это вранье – ничего он не помнит; я часто спрашиваю себя, неужели это были мы, там, на виа Национале, двадцать лет назад; неужели это мы так непринужденно и учтиво беседовали в лучах заходящего солнца обо всем и ни о чем; неужели это мы – приятные собеседники, молодые интеллектуалы, такие беззаботные, такие воспитанные, с такой беззаботной симпатией глядели друг на друга и вместе с тем были готовы здесь, вот на этом углу, в этот закатный час распрощаться навсегда.
Перевод И. Заславской
Парик
Однажды в Лондоне он пел со сцены. Давали «Иова» [32]. Ему пришлось взять напрокат фрак. В этом фраке он стоял перед каким-то пюпитром и пел. Скорее даже это было не пение, а речитатив. А я в ложе умирала от страха. Боялась, что он либо собьется, либо у него из-под фрака брюки свалятся.
Вокруг него стояли мужчины во фраках и женщины в вечерних платьях, изображавшие ангелов, чертей и других персонажей «Иова».
Его дебют прошел с большим успехом: говорили, что он отлично справился со своей ролью.
Если б я любила музыку, то любила бы всей душой. Но я музыки не понимаю и на концертах, куда он заставляет меня ходить, отвлекаюсь и думаю о своем. Или засыпаю глубоким сном.
Правда, петь я люблю. Не умею, и слуха у меня нет, но иногда, оставшись одна, что-нибудь мурлычу себе под нос. Мне не раз говорили, что у меня нет слуха и что я не пою, а мяукаю по-кошачьи. Но сама я этого не замечаю и от пения своего получаю истинное удовольствие. Когда он слышит, как я пою, он тут же начинает меня передразнивать и говорит, что мое пение – это новая разновидность вокального искусства.
Я с детства любила напевать мелодии собственного сочинения – тягучие и такие печальные, что слезы наворачивались.
В живописи и вообще в изобразительном искусстве я тоже не разбираюсь, но это мне совершенно безразлично, а вот то, что я не люблю музыку, меня действительно огорчает: у меня, кажется, вся душа изболелась оттого, что лишена этой любви. Но ничего не поделаешь: видно, я никогда не научусь понимать музыку и никогда ее не полюблю. Случается, какая-нибудь мелодия мне и понравится, но потом я все равно ее забываю, а как можно любить то, чего ты не в силах запомнить?
Слушая песни, я запоминаю только слова. И понравившиеся строчки могу повторять до бесконечности. Я пытаюсь воспроизвести и мотив, но на свой кошачий манер, и чувствую себя почти счастливой.
По-моему, в моих рассказах есть своеобразный ритм. Должно быть, музыка всегда была где-то рядом, но, непонятно почему, так во мне и не поселилась.
У нас дома музыка звучит весь день. Радио он вообще не выключает. Да еще крутит пластинки. Я пытаюсь протестовать, объясняя, что не могу работать в такой обстановке, на это он отвечает, что хорошая музыка любой работе только на пользу.
Пластинок он накупил видимо-невидимо. И утверждает, что у него одна из лучших в мире фонотек.
По утрам он выходит из ванной весь мокрый, в махровом халате, включает радио, садится за машинку и начинает свой шумный и бурный рабочий день. Он ни в чем не знает меры: ванну наполняет так, что вода льется через край, чайник и чашку – тоже. Рубашек и галстуков у него без счета, а ботинки, наоборот, он покупает крайне редко.
Свекровь рассказывает, будто в детстве он был на редкость аккуратным и организованным: как-то раз в деревне, в дождливый день, когда на улице была грязь непролазная, он вышел в белом костюмчике и белых сапожках и умудрился вернуться, совершенно их не запачкав. Теперь того чистюли нет и в помине. Костюмы его вечно в пятнах. Он стал страшным неряхой.
При этом он ревностно хранит старые квитанции за газ. Ими забиты все ящики письменного стола, я нахожу даже квитанции с прежних квартир, и он упорно отказывается их выбрасывать.
Еще мне частенько попадаются ссохшиеся тосканские сигары и мундштуки из вишневого дерева.
Я курю сигареты «Стоп» без фильтра. А он любит иногда выкурить тосканскую сигару.
Я тоже ужасная неряха. Хотя с годами беспорядок мне стал надоедать, и теперь у меня время от времени появляется желание разобраться в шкафах. Это у меня, наверно, от матери. И вот с огромным усердием я навожу в шкафах порядок, а на лето каждый ящик накрываю светлой тряпочкой. Правда, бумаги свои я разбираю очень редко: мама ведь писать не любила и бумаг у нее не было. Мой порядок и мой беспорядок полны сожалений, угрызений совести и всяких сложных чувств. А он своим беспорядком гордится. Считает, что для такого человека, как он, для ученого, рабочий стол в беспорядке – явление вполне закономерное.
Моя нерешительность, неуверенность, комплекс вины из-за него только усугубляются. Что бы я ни делала – все вызывает у него насмешку. Когда я иду на рынок, он, случается, тайком подсматривает за мною. А потом смеется, вспоминая, как я покупала апельсины, взвешивала каждый на ладони и в конце концов выбрала, по его словам, самые дрянные и как я торчала на рынке битый час, покупая у одного прилавка лук, у другого – сельдерей, у третьего – фрукты. Иногда он демонстрирует мне свою расторопность: в одну минуту, у одного прилавка, не раздумывая, покупает все необходимое да еще умудряется отправить продукты домой с посыльным. Покупает все, кроме сельдерея: сельдерей он терпеть не может.
Он постоянно мне твердит, что я все делаю не так. Но случись ему допустить какой промах, тут уж я отыгрываюсь. Я умею быть ужасно занудной.
Иногда он ни с того ни с сего взрывается, и ярость его, точно пивная пена, выплескивается через край. У меня тоже бывают приступы ярости. Но он мгновенно выпускает пар, я же еще долго и нудно ворчу, как обиженная кошка.
Когда он так беснуется, я подчас ударяюсь в слезы, что нисколько его не трогает, а только злит еще больше. Он говорит, что все это чистейшее притворство, и, должно быть, прав. Потому что, сколько бы он ни злился, а я ни плакала, это никак не нарушает моего внутреннего равновесия.
Над настоящими моими горестями я не плачу никогда.
Одно время в припадке ярости я швыряла на пол тарелки и чашки. Но теперь уж больше этого не делаю. Может, потому, что постарела и силы уже не те, а кроме того, я очень дорожу столовым сервизом, который мы когда-то приобрели в Лондоне на Портобелло-роуд.
Этот сервиз, как и многие другие купленные нами вещи, подвергся в его памяти сильной уценке. Ему приятно думать, что он купил вещь по дешевке, совершил выгодную сделку. За сервиз мы заплатили шестнадцать фунтов – я это хорошо помню, – а он утверждает, что двенадцать. То же самое и с картиной, изображающей короля Лира, – она висит у нас в столовой. Эту картину он тоже купил на Портобелло, потом отчистил ее луком и картошкой и говорит, что заплатил за нее гораздо меньше, чем помнится мне.
Как-то раз, уже давно, он купил в «Станде» двенадцать ковриков. Купил по дешевке, про запас, к тому же, видно, хотел доказать мне, какой он хозяйственный, в отличие от меня, ведь я вообще не способна купить что-либо в дом. Эти плетеные коврики цвета виноградных выжимок вскоре приобрели совершенно гнусный вид, задубели так, что прикоснуться страшно, и я с ненавистью смотрела, как они висят на проволоке на кухонном балконе. Припоминая его просчеты, я до сих пор тычу ему в нос этими ковриками, а он оправдывается, что купил их по дешевке, почти задаром. Мне потребовалось довольно много времени, прежде чем я решилась их выбросить: уж слишком их было много, и потом, в последний момент меня всегда брало сомнение: нельзя ли их использовать как половые тряпки. И он, и я с трудом расстаемся с вещами. У меня это, видимо, еврейская бережливость и вечная моя нерешительность, а у него стремление хоть как-то обуздать собственную непрактичность и импульсивность.
Обычно он в больших количествах закупает соду и аспирин. Если он болеет, то, как правило, какими-то загадочными болезнями и никогда не может объяснить толком, что с ним; укладывается на день в постель, заворачивается в одеяло, так что видны только борода и красный кончик носа. Пьет лошадиными дозами соду и аспирин и говорит, что мне его не понять, ведь я никогда не болею вроде тех здоровяков монахов, которых ничем не проймешь, а он – человек тонкий, болезненный, подверженный загадочным недугам. Но к вечеру он уже здоров и идет на кухню делать домашнюю лапшу.
В молодости он был красив, строен, изящен, вместо бороды у него были длинные шелковистые усы, и это придавало ему сходство с киноактером Робертом Донатом. Таким он был двадцать лет назад, когда мы познакомились; он тогда носил клетчатые фланелевые рубашки – такие элегантные. Помню, как-то вечером он провожал меня до моего пансиона; мы шли по виа Национале. Рядом с ним я чувствовала себя ужасно старой, придавленной бременем опыта и ошибок, а он мне казался совсем мальчишкой, моложе меня на тысячу лет. О чем мы говорили в тот вечер на виа Национале – не помню, наверно, о пустяках; во всяком случае, я была очень далека от мысли, что когда-нибудь, через тысячу лет, мы станем мужем и женой. Потом мы потеряли друг друга из вида, а когда встретились опять, он был похож уже не на Роберта Доната, а скорей на Бальзака. Когда мы встретились опять, он продолжал носить все те же рубашки в клетку, но теперь они смотрелись на нем как экипировка для полярной экспедиции; он отрастил бороду, на голове красовалась бесформенная ратиновая шляпа; весь вид его говорил о том, что он отправляется на Северный полюс. Ведь, несмотря на то что ему всегда жарко, он нередко одевается так, как будто вокруг вечные льды, снега и белые медведи, а иногда, наоборот, как владелец кофейных плантаций в Бразилии – одним словом, всегда не так, как другие.
Порой я напоминаю ему о той нашей давней прогулке по виа Национале, он притворяется, что помнит, но я-то знаю, что это вранье – ничего он не помнит; я часто спрашиваю себя, неужели это были мы, там, на виа Национале, двадцать лет назад; неужели это мы так непринужденно и учтиво беседовали в лучах заходящего солнца обо всем и ни о чем; неужели это мы – приятные собеседники, молодые интеллектуалы, такие беззаботные, такие воспитанные, с такой беззаботной симпатией глядели друг на друга и вместе с тем были готовы здесь, вот на этом углу, в этот закатный час распрощаться навсегда.
Перевод И. Заславской
Парик
Женщина сидит на кровати. Снимает трубку телефона.
Алло! Синьорина, нельзя ли поскорее Милан? Восемьдесят – восемнадцать – девяносто шесть. А еще я заказывала яйцо всмятку. Да, чай принесли, а яйцо – нет. Кстати, это не чай, а бог знает что. Да, синьорина. Ладно, неважно. Мужу чая не надо, он выпьет кофе с молоком, попозже. Будьте любезны, дайте поскорее Милан. Что? Да, тот самый номер. О господи, теперь я уже его не найду… А, вот: восемьдесят – восемнадцать – девяносто шесть. По коду? Да нет, я же сказала, что не хочу по коду.
Подходит к зеркалу и начинает подкрашиваться.
Из соседней комнаты доносится свист.
Массимо! Я попросила дать поскорее Милан. Перестань свистеть. Кожа вся сухая, желтая, смотреть тошно. Еще бы, всю ночь глаз не сомкнула. Попробуй усни на таком матрасе, сплошные бугры. Да еще замерзла. В этой гостинице не одеяла, а решето. Массимо, учти, у меня нос распух и кровоточит. Как приложу ватку, так на ней кровь. Не выношу вида своей крови. Когда чужая – ничего, а своя – страшно. Только посмей еще раз поднять на меня руку, я от тебя уйду, совсем. Щека тоже ноет, и нос. Господи! Да вылезешь ты когда-нибудь из этой проклятой ванной? Ты после нее еще грязнее становишься… вот странно! Я, даже если не моюсь, все равно чистая. А парик этот теперь только выбросить. Вид у него хуже половой тряпки. Как ты посмел швырнуть его в окно. Он весь в грязи. А жаль. Как-никак твой подарок! Единственный за шесть лет нашего супружества. Ты жмот. Экономишь исключительно на мне. Для себя небось не жалеешь! Вон пиджак себе отхватил. Мы и так на мели, а ему, видите ли, пиджак понадобился. Да он тебе как корове седло. Такому-то коротышке – да малиновый бархат. Чертова гостиница! Яйца всмятку и то не допросишься.
Звонит телефон.
Это мать, наконец-то.
Алло, мама? Мама, привет! Целый час жду у телефона. Нет, по коду Массимо запретил. Такой жмот, на всем экономит, кроме своей одежды. Представляешь, при его-то росте купил малиновый бархатный пиджак, просто кошмар. Волосы отрастил, ты еще не видала его с длинными волосами. Пшеничные усы и такие же патлы по плечам болтаются. Да, не звонила, но я ведь писала тебе, что он отрастил волосы! Не писала? Странно.
Знаешь, откуда я звоню? Из Монтезауро. Это в горах. Снег идет. Наша гостиница называется «Коллодоро». Да что ты, какая там роскошь. Яйца всмятку и то не допросишься. Ночью такой был собачий холод, пришлось натягивать свитер поверх ночной рубашки. Что делаем? Сама не знаю. Девочки? Да нет, они в Риме остались, с прислугой. Они ее любят. Веселая, все время поет. Да-да, вполне порядочная. И толковая. Ничего не умеет, но толковая. Мне везет? В чем? Ах, с прислугой. Это да, а в остальном как утопленнику.
Вот именно. Хорошо еще, девочек с собой не притащили. Здесь снежные заносы. Вообще-то мы в Тоди ехали, но по дороге наш «дофин» забарахлил… мотор сначала так противно чихал, а потом заглох. Снег валит – хоть плачь… Мы нагрузились чемоданами, картинами – и пешком. Полчаса тащились, пока не нашли станцию техобслуживания. Туфли у меня насквозь промокли. Сапоги? Не взяла. Ну не взяла, потому что в Риме была отличная погода. Представляешь, я в замшевой курточке и в черной юбке макси. Какие там колготки. Механик со станции техобслуживания отбуксировал машину. Кажется, пробит аккумулятор. Эту гостиницу нам механик порекомендовал. Вчера мы съели какие-то резиновые котлеты и едва доползли до кровати. Ноги у меня были как ледышки. А Массимо, нервный и злой как черт, перетащил свою постель в ванную, говорит, ему лучше спать одному.
Мама, я по делу звоню. Нам нужны деньги. Мы, когда выезжали, денег взяли в обрез. Потому что в обрез, кто знал, что пробьет аккумулятор? Переведи, пожалуйста, телеграфом двести тысяч. Да, да. Ну что делать? Постараюсь потом вернуть. Восемьдесят – на аккумулятор, остальное – на расходы. Иначе нам не выкрутиться. Мы выезжали в субботу, банк был закрыт. Да и что там у нас в банке? Почти ничего. Мы думали, доберемся до Тоди в тот же вечер и как-нибудь устроимся, там у нас друзья. Переведи, пожалуйста, телеграфом. Нет, простым переводом не надо. Мы же не можем здесь сидеть до скончания века. Массимо злой как черт. Буквально рвет на себе волосы, благо они у него длинные. Вчера закатил мне оплеуху, кровь носом пошла. До сих пор ватой затыкаю. Ночная рубашка вся в крови. Нет, мама, ничего я не сочиняю. Чем я его так разозлила? Ничем. Только и сказала, что его картины – барахло. Все одинаковые. Лужайки с цветами, а над ними огромный глаз. Честно говоря, меня -тошнит от этого глаза. Даже во сне его вижу. Вытаращенный, с длинными загнутыми ресницами. Огромный, желтый, как яичница-глазунья.
Мама, возьми бумагу и запиши адрес. Надень очки, а то потом не разберешься в своих каракулях. Гостиница «Коллодоро». Не «Поллодоро», а «Коллодоро». Монтезауро. Провинция Тоди. Как это не провинция, провинция. Да здесь же снег, пойми. Ну да, я же говорю. Пока не получим твой перевод, мы с места не сможем тронуться. Да ничего у нас нет. Даже за гостиницу нечем расплатиться. Мы не в своем уме? Может, ты и права. В Тоди остановимся у приятельницы, у некой Розарии, она страховой агент. Обещала познакомить с каким-то старикашкой адвокатом, который покупает картины. Мы ему шесть штук везем. Все тот же глаз. Позвонить Розарии и попросить у нее в долг? Нет, нельзя, Массимо говорит, что это неэтично. Да она и сама еле сводит концы с концами. Массимо прихватил с собой книгу, а мне и почитать нечего. Нашла здесь какой-то старый номер «Аннабеллы». Приемник? Нет, не взяла. Сидит в ванне, читает «Психологию подсознания». Кажется, Фрейда. У него привычка читать в ванне. Часами там отмокает, а выходит еще грязней, чем был. Ну вот, наконец-то принесли яйцо. Погоди, не вешай трубку, пока я ем, поболтаем. Заказывала соломку, а принесли булку, черствую как камень. Что? Свежее ли яйцо? Как будто. Мама, у меня жизнь рушится, а ты спрашиваешь, свежее ли яйцо.
Мама, я думаю, нам с Массимо надо расстаться. Не знаю, я его видеть больше не могу. Он меня тоже. У нас сплошные скандалы. Нет, нет, мама, какое там временно, все значительно хуже. Вот как раз перед отъездом был чудовищный скандал… За обедом я сказала, что у меня нет ни малейшего желания ехать с ним в Тоди. А он мне по-английски: «Попробуй только не поехать, я тебя из дома вышвырну!» Почему по-английски? Потому что там девочки были. Ну, я ему тоже по-английски: это я тебя могу вышвырнуть, дом мой, куплен на папины деньги, записан на дочерей, и право пользования – за мной. Он в этот момент ел хурму да вдруг как швырнет ее на пол! Я нагнулась и стала собирать ложкой. Девочки? Ничуть не испугались, даже захихикали. А пока я на корточках подбирала хурму, он подскочил ко мне, сорвал с головы парик и швырнул в окно. Он шлепнулся на козырек подъезда, там как раз была лужа после дождя. Пришлось отправить прислугу к аптекарю, его квартира под нашей, и оттуда они вместе, прислуга и аптекарь, шваброй вытащили парик, мокрый и перепачканный. Я велела прислуге одевать девочек и вести их гулять, на Вилла Боргезе. Когда мы с Массимо остались вдвоем, меня такая злость взяла, а тут как раз попались его картины, они были прислонены к стене у входа, и я ну пинать их ногами. Он люто взвыл, а я заперлась в своей комнате и стала расчесывать парик. Потом он умолял меня открыть дверь, поехать с ним в Тоди, чуть не плакал. Со мной якобы он чувствует себя уверенней. Не понимаю, с чего он это взял, ведь я, наоборот, все время твержу, что картины его никуда не годятся, а этот глаз – просто шутовство. Ну, в общем, я согласилась, и напрасно, лучше бы осталась дома, а то не успели мы сесть в машину, как снова начались перебранки…
Знаю, мама, знаю. Он совсем не плохой и очень добрый. Руки только распускает, а так очень добрый, глаза б мои на него не глядели. Да, пользуется успехом. Ну конечно. Да, у него прекрасная репутация. Безусловно. И здоровье отменное. И у меня, между прочим, со здоровьем тоже все в порядке. Да-да, у нас дети. Мама, ну при чем тут здоровье? Да-да, я знаю, у нас прелестные девочки. Ради детей все можно вынести, а его я не выношу. Разумеется, он отец моих детей, но я все равно его не могу больше выносить.
Послушай, мама, я тебе признаюсь, у меня есть другой. Что? Да нет, Массимо в курсе. Я ему это при каждом удобном случае говорю. Ну довольно, прекрати читать мне мораль, не то я вообще ничего рассказывать не буду. Да, у меня есть другой, Франческо. Да нет, не любовник, любовник – это не то слово. Он до меня почти не дотрагивался. Почти. У него времени нет. Страшно занят. Редактор еженедельника. Политический деятель. Да, известный. Богат? Куда там! Вечно без денег. Ведь он кормит всю эту ораву детей. Каких? Его детей. У него шестеро детей. Нет, красивым его не назовешь, а молодым и подавно. Сорок девять лет. Да, мама, и совсем не красив, потому что у него плешь и громадный носище. Да, громадный. Что я в нем нашла? Сама не знаю.
Да не разрушаю я семью. Жена? Жене наплевать. Живут, можно сказать, врозь. Он наверху. У него огромная квартира. На виа дель Джезу. А этажом ниже – жена с детьми. Но дети вечно крутятся у него под ногами. Не квартира, а проходной двор! Звонки, пишущие машинки, телефонные разговоры, дети. Того и гляди наступишь на какого-нибудь ребенка. Жена тоже заходит с продуктами: они питаются врозь. Жена-то? Да, со мной очень любезна. Красивая, но толстовата. Все потому, что они оба обжоры. Он, как бы ни был занят, никогда не забудет забежать на кухню помешать соус. Истовые католики. Левые, правда. Пора бы уж мне кончать с этими католиками.
Самое неприятное, что я, кажется, беременна. Нет, не от Массимо. От Франческо. Правильно, почти не дотрагивался, но в тот единственный раз, когда он едва до меня дотронулся, я и влипла. Это было в воскресенье. Мы заперли дверь на цепочку. Нет, не у нас, у него. На виа дель Джезу. Дети трезвонили в дверь, а мы не открывали, кошмар! Я говорю тихо, потому что об этом Массимо не знает. Я ему не сказала, что беременна. И Франческо не сказала. Вот вернусь в Рим – скажу. Аборт? Еще чего! Я оставлю ребенка. Да, мама, у него будет громадный нос. Мне совершенно безразлично, какой у него будет нос! Я хочу жить с Франческо. Нет, я в своем уме. Я его обожаю. Беда в том, что он этого не хочет. У него нет для меня ни места, ни времени. Нет, квартира огромная, нам с девочками хватит, там уйма комнат. Мне не в квартире, мне в жизни его нет места. Не знаю, что и делать. Я просто в отчаянии. Пройдет? Это тебе кажется, что пройдет, а я хочу к нему, и точка. Я так решила. Правда, он не хочет. Но я его уговорю. Да, он тоже влюблен, но как-то растерялся, окончательно еще не решил. А потом, он говорит, что вместе мы можем открывать детский сад. Ты поговоришь? С кем? С Массимо? Бесполезно, выкинь это из головы. Сиди дома. Лучше денег пришли. Только телеграфом. Пока, мама! Я кладу трубку. Боишься? Не бойся! Вот увидишь, все образуется! Не знаю как. Нет, я не сумасшедшая. Давай закругляться, а то наговорим бог знает на сколько. Не забудь перевести деньги! Гостиница «Коллодоро». «Коллодоро». Да, спасибо, мама.
Кладет трубку, возвращается к зеркалу и продолжает краситься.
Массимо! К твоему сведению, мама завтра вышлет деньги! Бедная мама, она так ошарашена. Я бы даже сказала, потрясена. Ошарашена и потрясена. Я ей все сказала. Даже то, что ты до сих пор не знаешь. Я беременна. Мы всего несколько раз переспали с Франческо, и я забеременела. Ты слышишь? Ну да, наверно, слышишь, раз даже насвистывать перестал. Снег все идет. Чем бы заняться, ума не приложу. Так и сиди в этой вонючей норе. Хоть бы журнал с кроссвордами попался.
Массимо! Да здесь течет, целая лужа. Твои картины уже подмочило! Я их оботру аккуратненько ватой… Видишь, как я о них забочусь, хоть они и барахло. А ты мои вещи портишь, из окна швыряешь. Вон во что парик превратился. А ведь ты сам мне его подарил. Помнишь, когда у тебя купили одну из первых картин. Обыкновенный пейзаж. Правда, совсем малюсенький глаз уже примостился на цветке, как майский жук. С тех пор прошло четыре года. Какие мы были тогда счастливые. Я порой грущу по тем дням, когда любила тебя. Ты еще был без усов и без этой всклокоченной гривы. Стригся под бобрик. И голова была колючая, как у ежика. Знаешь, напрасно мы сюда приехали. Мне не верится, что адвокат купит у тебя хоть одну картину. У этой Розарии вечно бредовые фантазии. Как холодно. Выходи немедленно из ванной, иначе я тебя пристрелю. Я жду ребенка от Франческо, понятно? И не собираюсь делать аборт. Уйду к нему. И девочек с собой заберу. Тебе на них все равно наплевать. Ты можешь жить на виа Черки, дом я оставляю тебе. Не насовсем, конечно, он принадлежит девочкам. Сдам тебе за семьдесят тысяч в месяц. Нет, за восемьдесят. А я буду жить на виа дель Джезу. Господи, опять кровь из носа. Выходи из ванной, помоги мне и захвати полотенце, а то весь свитер закапало, а ведь он у меня один.
Стучит в дверь ванной. Толкает ее, она распахивается.
Нет его. Господи, его нет! Куда же он делся? И одежды нет. Наверно, спустился вниз через террасу. Неужели уехал? Оставил меня одну в этой дурацкой гостинице?
Снимает трубку.
Алло! Синьорина, вы не видели моего мужа? Внизу в ресторане? Что он там делает? Пьет кофе с молоком? Попросите его немедленно подняться. Скажите, что мне плохо. Пусть все бросает и бежит сюда! Скажите, что с ума схожу, и мне плохо, и холодно, и все осточертело, и больше я не могу, и, если он сию же минуту не придет, я возьму ножницы и искромсаю все его дурацкие картины!
Перевод Е. Молочковской
Алло! Синьорина, нельзя ли поскорее Милан? Восемьдесят – восемнадцать – девяносто шесть. А еще я заказывала яйцо всмятку. Да, чай принесли, а яйцо – нет. Кстати, это не чай, а бог знает что. Да, синьорина. Ладно, неважно. Мужу чая не надо, он выпьет кофе с молоком, попозже. Будьте любезны, дайте поскорее Милан. Что? Да, тот самый номер. О господи, теперь я уже его не найду… А, вот: восемьдесят – восемнадцать – девяносто шесть. По коду? Да нет, я же сказала, что не хочу по коду.
Подходит к зеркалу и начинает подкрашиваться.
Из соседней комнаты доносится свист.
Массимо! Я попросила дать поскорее Милан. Перестань свистеть. Кожа вся сухая, желтая, смотреть тошно. Еще бы, всю ночь глаз не сомкнула. Попробуй усни на таком матрасе, сплошные бугры. Да еще замерзла. В этой гостинице не одеяла, а решето. Массимо, учти, у меня нос распух и кровоточит. Как приложу ватку, так на ней кровь. Не выношу вида своей крови. Когда чужая – ничего, а своя – страшно. Только посмей еще раз поднять на меня руку, я от тебя уйду, совсем. Щека тоже ноет, и нос. Господи! Да вылезешь ты когда-нибудь из этой проклятой ванной? Ты после нее еще грязнее становишься… вот странно! Я, даже если не моюсь, все равно чистая. А парик этот теперь только выбросить. Вид у него хуже половой тряпки. Как ты посмел швырнуть его в окно. Он весь в грязи. А жаль. Как-никак твой подарок! Единственный за шесть лет нашего супружества. Ты жмот. Экономишь исключительно на мне. Для себя небось не жалеешь! Вон пиджак себе отхватил. Мы и так на мели, а ему, видите ли, пиджак понадобился. Да он тебе как корове седло. Такому-то коротышке – да малиновый бархат. Чертова гостиница! Яйца всмятку и то не допросишься.
Звонит телефон.
Это мать, наконец-то.
Алло, мама? Мама, привет! Целый час жду у телефона. Нет, по коду Массимо запретил. Такой жмот, на всем экономит, кроме своей одежды. Представляешь, при его-то росте купил малиновый бархатный пиджак, просто кошмар. Волосы отрастил, ты еще не видала его с длинными волосами. Пшеничные усы и такие же патлы по плечам болтаются. Да, не звонила, но я ведь писала тебе, что он отрастил волосы! Не писала? Странно.
Знаешь, откуда я звоню? Из Монтезауро. Это в горах. Снег идет. Наша гостиница называется «Коллодоро». Да что ты, какая там роскошь. Яйца всмятку и то не допросишься. Ночью такой был собачий холод, пришлось натягивать свитер поверх ночной рубашки. Что делаем? Сама не знаю. Девочки? Да нет, они в Риме остались, с прислугой. Они ее любят. Веселая, все время поет. Да-да, вполне порядочная. И толковая. Ничего не умеет, но толковая. Мне везет? В чем? Ах, с прислугой. Это да, а в остальном как утопленнику.
Вот именно. Хорошо еще, девочек с собой не притащили. Здесь снежные заносы. Вообще-то мы в Тоди ехали, но по дороге наш «дофин» забарахлил… мотор сначала так противно чихал, а потом заглох. Снег валит – хоть плачь… Мы нагрузились чемоданами, картинами – и пешком. Полчаса тащились, пока не нашли станцию техобслуживания. Туфли у меня насквозь промокли. Сапоги? Не взяла. Ну не взяла, потому что в Риме была отличная погода. Представляешь, я в замшевой курточке и в черной юбке макси. Какие там колготки. Механик со станции техобслуживания отбуксировал машину. Кажется, пробит аккумулятор. Эту гостиницу нам механик порекомендовал. Вчера мы съели какие-то резиновые котлеты и едва доползли до кровати. Ноги у меня были как ледышки. А Массимо, нервный и злой как черт, перетащил свою постель в ванную, говорит, ему лучше спать одному.
Мама, я по делу звоню. Нам нужны деньги. Мы, когда выезжали, денег взяли в обрез. Потому что в обрез, кто знал, что пробьет аккумулятор? Переведи, пожалуйста, телеграфом двести тысяч. Да, да. Ну что делать? Постараюсь потом вернуть. Восемьдесят – на аккумулятор, остальное – на расходы. Иначе нам не выкрутиться. Мы выезжали в субботу, банк был закрыт. Да и что там у нас в банке? Почти ничего. Мы думали, доберемся до Тоди в тот же вечер и как-нибудь устроимся, там у нас друзья. Переведи, пожалуйста, телеграфом. Нет, простым переводом не надо. Мы же не можем здесь сидеть до скончания века. Массимо злой как черт. Буквально рвет на себе волосы, благо они у него длинные. Вчера закатил мне оплеуху, кровь носом пошла. До сих пор ватой затыкаю. Ночная рубашка вся в крови. Нет, мама, ничего я не сочиняю. Чем я его так разозлила? Ничем. Только и сказала, что его картины – барахло. Все одинаковые. Лужайки с цветами, а над ними огромный глаз. Честно говоря, меня -тошнит от этого глаза. Даже во сне его вижу. Вытаращенный, с длинными загнутыми ресницами. Огромный, желтый, как яичница-глазунья.
Мама, возьми бумагу и запиши адрес. Надень очки, а то потом не разберешься в своих каракулях. Гостиница «Коллодоро». Не «Поллодоро», а «Коллодоро». Монтезауро. Провинция Тоди. Как это не провинция, провинция. Да здесь же снег, пойми. Ну да, я же говорю. Пока не получим твой перевод, мы с места не сможем тронуться. Да ничего у нас нет. Даже за гостиницу нечем расплатиться. Мы не в своем уме? Может, ты и права. В Тоди остановимся у приятельницы, у некой Розарии, она страховой агент. Обещала познакомить с каким-то старикашкой адвокатом, который покупает картины. Мы ему шесть штук везем. Все тот же глаз. Позвонить Розарии и попросить у нее в долг? Нет, нельзя, Массимо говорит, что это неэтично. Да она и сама еле сводит концы с концами. Массимо прихватил с собой книгу, а мне и почитать нечего. Нашла здесь какой-то старый номер «Аннабеллы». Приемник? Нет, не взяла. Сидит в ванне, читает «Психологию подсознания». Кажется, Фрейда. У него привычка читать в ванне. Часами там отмокает, а выходит еще грязней, чем был. Ну вот, наконец-то принесли яйцо. Погоди, не вешай трубку, пока я ем, поболтаем. Заказывала соломку, а принесли булку, черствую как камень. Что? Свежее ли яйцо? Как будто. Мама, у меня жизнь рушится, а ты спрашиваешь, свежее ли яйцо.
Мама, я думаю, нам с Массимо надо расстаться. Не знаю, я его видеть больше не могу. Он меня тоже. У нас сплошные скандалы. Нет, нет, мама, какое там временно, все значительно хуже. Вот как раз перед отъездом был чудовищный скандал… За обедом я сказала, что у меня нет ни малейшего желания ехать с ним в Тоди. А он мне по-английски: «Попробуй только не поехать, я тебя из дома вышвырну!» Почему по-английски? Потому что там девочки были. Ну, я ему тоже по-английски: это я тебя могу вышвырнуть, дом мой, куплен на папины деньги, записан на дочерей, и право пользования – за мной. Он в этот момент ел хурму да вдруг как швырнет ее на пол! Я нагнулась и стала собирать ложкой. Девочки? Ничуть не испугались, даже захихикали. А пока я на корточках подбирала хурму, он подскочил ко мне, сорвал с головы парик и швырнул в окно. Он шлепнулся на козырек подъезда, там как раз была лужа после дождя. Пришлось отправить прислугу к аптекарю, его квартира под нашей, и оттуда они вместе, прислуга и аптекарь, шваброй вытащили парик, мокрый и перепачканный. Я велела прислуге одевать девочек и вести их гулять, на Вилла Боргезе. Когда мы с Массимо остались вдвоем, меня такая злость взяла, а тут как раз попались его картины, они были прислонены к стене у входа, и я ну пинать их ногами. Он люто взвыл, а я заперлась в своей комнате и стала расчесывать парик. Потом он умолял меня открыть дверь, поехать с ним в Тоди, чуть не плакал. Со мной якобы он чувствует себя уверенней. Не понимаю, с чего он это взял, ведь я, наоборот, все время твержу, что картины его никуда не годятся, а этот глаз – просто шутовство. Ну, в общем, я согласилась, и напрасно, лучше бы осталась дома, а то не успели мы сесть в машину, как снова начались перебранки…
Знаю, мама, знаю. Он совсем не плохой и очень добрый. Руки только распускает, а так очень добрый, глаза б мои на него не глядели. Да, пользуется успехом. Ну конечно. Да, у него прекрасная репутация. Безусловно. И здоровье отменное. И у меня, между прочим, со здоровьем тоже все в порядке. Да-да, у нас дети. Мама, ну при чем тут здоровье? Да-да, я знаю, у нас прелестные девочки. Ради детей все можно вынести, а его я не выношу. Разумеется, он отец моих детей, но я все равно его не могу больше выносить.
Послушай, мама, я тебе признаюсь, у меня есть другой. Что? Да нет, Массимо в курсе. Я ему это при каждом удобном случае говорю. Ну довольно, прекрати читать мне мораль, не то я вообще ничего рассказывать не буду. Да, у меня есть другой, Франческо. Да нет, не любовник, любовник – это не то слово. Он до меня почти не дотрагивался. Почти. У него времени нет. Страшно занят. Редактор еженедельника. Политический деятель. Да, известный. Богат? Куда там! Вечно без денег. Ведь он кормит всю эту ораву детей. Каких? Его детей. У него шестеро детей. Нет, красивым его не назовешь, а молодым и подавно. Сорок девять лет. Да, мама, и совсем не красив, потому что у него плешь и громадный носище. Да, громадный. Что я в нем нашла? Сама не знаю.
Да не разрушаю я семью. Жена? Жене наплевать. Живут, можно сказать, врозь. Он наверху. У него огромная квартира. На виа дель Джезу. А этажом ниже – жена с детьми. Но дети вечно крутятся у него под ногами. Не квартира, а проходной двор! Звонки, пишущие машинки, телефонные разговоры, дети. Того и гляди наступишь на какого-нибудь ребенка. Жена тоже заходит с продуктами: они питаются врозь. Жена-то? Да, со мной очень любезна. Красивая, но толстовата. Все потому, что они оба обжоры. Он, как бы ни был занят, никогда не забудет забежать на кухню помешать соус. Истовые католики. Левые, правда. Пора бы уж мне кончать с этими католиками.
Самое неприятное, что я, кажется, беременна. Нет, не от Массимо. От Франческо. Правильно, почти не дотрагивался, но в тот единственный раз, когда он едва до меня дотронулся, я и влипла. Это было в воскресенье. Мы заперли дверь на цепочку. Нет, не у нас, у него. На виа дель Джезу. Дети трезвонили в дверь, а мы не открывали, кошмар! Я говорю тихо, потому что об этом Массимо не знает. Я ему не сказала, что беременна. И Франческо не сказала. Вот вернусь в Рим – скажу. Аборт? Еще чего! Я оставлю ребенка. Да, мама, у него будет громадный нос. Мне совершенно безразлично, какой у него будет нос! Я хочу жить с Франческо. Нет, я в своем уме. Я его обожаю. Беда в том, что он этого не хочет. У него нет для меня ни места, ни времени. Нет, квартира огромная, нам с девочками хватит, там уйма комнат. Мне не в квартире, мне в жизни его нет места. Не знаю, что и делать. Я просто в отчаянии. Пройдет? Это тебе кажется, что пройдет, а я хочу к нему, и точка. Я так решила. Правда, он не хочет. Но я его уговорю. Да, он тоже влюблен, но как-то растерялся, окончательно еще не решил. А потом, он говорит, что вместе мы можем открывать детский сад. Ты поговоришь? С кем? С Массимо? Бесполезно, выкинь это из головы. Сиди дома. Лучше денег пришли. Только телеграфом. Пока, мама! Я кладу трубку. Боишься? Не бойся! Вот увидишь, все образуется! Не знаю как. Нет, я не сумасшедшая. Давай закругляться, а то наговорим бог знает на сколько. Не забудь перевести деньги! Гостиница «Коллодоро». «Коллодоро». Да, спасибо, мама.
Кладет трубку, возвращается к зеркалу и продолжает краситься.
Массимо! К твоему сведению, мама завтра вышлет деньги! Бедная мама, она так ошарашена. Я бы даже сказала, потрясена. Ошарашена и потрясена. Я ей все сказала. Даже то, что ты до сих пор не знаешь. Я беременна. Мы всего несколько раз переспали с Франческо, и я забеременела. Ты слышишь? Ну да, наверно, слышишь, раз даже насвистывать перестал. Снег все идет. Чем бы заняться, ума не приложу. Так и сиди в этой вонючей норе. Хоть бы журнал с кроссвордами попался.
Массимо! Да здесь течет, целая лужа. Твои картины уже подмочило! Я их оботру аккуратненько ватой… Видишь, как я о них забочусь, хоть они и барахло. А ты мои вещи портишь, из окна швыряешь. Вон во что парик превратился. А ведь ты сам мне его подарил. Помнишь, когда у тебя купили одну из первых картин. Обыкновенный пейзаж. Правда, совсем малюсенький глаз уже примостился на цветке, как майский жук. С тех пор прошло четыре года. Какие мы были тогда счастливые. Я порой грущу по тем дням, когда любила тебя. Ты еще был без усов и без этой всклокоченной гривы. Стригся под бобрик. И голова была колючая, как у ежика. Знаешь, напрасно мы сюда приехали. Мне не верится, что адвокат купит у тебя хоть одну картину. У этой Розарии вечно бредовые фантазии. Как холодно. Выходи немедленно из ванной, иначе я тебя пристрелю. Я жду ребенка от Франческо, понятно? И не собираюсь делать аборт. Уйду к нему. И девочек с собой заберу. Тебе на них все равно наплевать. Ты можешь жить на виа Черки, дом я оставляю тебе. Не насовсем, конечно, он принадлежит девочкам. Сдам тебе за семьдесят тысяч в месяц. Нет, за восемьдесят. А я буду жить на виа дель Джезу. Господи, опять кровь из носа. Выходи из ванной, помоги мне и захвати полотенце, а то весь свитер закапало, а ведь он у меня один.
Стучит в дверь ванной. Толкает ее, она распахивается.
Нет его. Господи, его нет! Куда же он делся? И одежды нет. Наверно, спустился вниз через террасу. Неужели уехал? Оставил меня одну в этой дурацкой гостинице?
Снимает трубку.
Алло! Синьорина, вы не видели моего мужа? Внизу в ресторане? Что он там делает? Пьет кофе с молоком? Попросите его немедленно подняться. Скажите, что мне плохо. Пусть все бросает и бежит сюда! Скажите, что с ума схожу, и мне плохо, и холодно, и все осточертело, и больше я не могу, и, если он сию же минуту не придет, я возьму ножницы и искромсаю все его дурацкие картины!
Перевод Е. Молочковской