— “Как можно”, — прервала она речь: — “я не прачка и не швея, чтобы стала заниматься работой”. Боже! в этих словах выразилась вся низкая, вся презренная жизнь, жизнь, исполненная пустоты и праздности, верных спутников разврата. — “Женитесь на мне”, — подхватила с наглым видом молчавшая дотоле в углу ее приятельница: — “Если я буду женою, я буду сидеть вот как”, — при этом она сделала какую-то глупую мину на жалком лице своем, причем красавица начала смеяться от души.
 
   — “Боже! помоги мне вынесть!” — произнес отчаянным голосом Пискарев и уже готов <был> собрать весь гром сильного [весь гром душевно<го>], из самой души излитого красноречия, чтобы потрясти бесчувственную, замерзшую душу красавицы, как вдруг дверь отворилась, и вошел с шумом один офицер. — “Здравствуй, Липушка”, — произнес <он>, без церемонии ударивши по плечу красавицу. — “Не мешай же нам”, сказала красавица, принимая глупо серьезный вид. — “Я выхожу замуж и сейчас должна принять предлагаемое мне сватовство”. [принять сватов<ство>] О, этого уже нет сил перенести! бросился он вон [как сумасшедший бросился он вон], потерявши и чувства, и мысли. Ум его помутился. Глупо, без цели, не видя ничего, не слыша, не чувствуя, бродил он весь день [бродил он весь день по гор<оду>]; никто не мог знать, ночевал ли он где-нибудь или <нет>. На другой только день он каким-то глупым инстинктом зашел на свою квартиру, бледный, с ужасным видом, с растрепа<нными> волосами, с признаками безумия на лице. Он заперся в своей комнате и никого не пускал, ничего не требовал. [Далее начато: так что] Четыре дня прошло, и его запертая комната ни разу не отворялась. Наконец прошла неделя и его комната всё так же была заперта. Бросились к дверям, начали звать его, но никакого не было ответа. Наконец выломали дверь и нашли труп с перерезанным горлом. Окровавленная бритва валялась на полу. По судорожно раскинутым рукам и по страшно искаженному лицу можно было заключить, что бритва была довольно тупа и что он долго еще мучился прежде нежели [прежде еще нежели] грешная душа его оставила тело. — Так погиб, жертва безумной страсти, бедный Пискарев, тихий [такой тихий], робкий, скромный, детски простодушный, носивший в себе искру таланта [носивший в себе такую любовь] и, может быть, [Далее начато: с блеском покаж<ет?> развившийся] совершивший бы когда-нибудь со славою свое поприще. Никто не поплакал над ним, никого не видно было возле его бездушного трупа, кроме обыкновенной фигуры [кроме пошлой фигуры] квартального надзирателя и равнодушного лица городского лекаря. Гроб его тихо, даже без обрядов религии, повезли на Охту. [а. Гроб его без утешительных обрядов религии б. Гроб его без обрядов христианских <1 нрзб.> в. Гроб его отвезли скромно без всяких обря<дов>.] За ним идучи плакал один сторож и то потому только, что выпил по утру еще лишний штоф водки. Даже поручик Пирогов не пришел посмотреть на труп несчастного [на несчастный труп] бедняка, которому он при жизни оказывал свое высокое покровительство.
 
   Впрочем ему было вовсе не до того [не до того чтобы вспомнить об этом]: он был занят чрезвычайным происшествием. Но обратимся к нему. Я не люблю трупов и покойников, мне всегда неприятно, когда мне переходит дорогу длинная погребальная процессия и инвалидные солдаты нюхают табак левою рукою, одетые [инвалидные солдаты одетые <?>] в черный капюшон, потому что в правой [потому что в левой] они держат дымные факелы. Но для меня еще грустнее [Но досада моя смешивается <с грустью>] когда я вижу как ломовой извозчик [как ванька] тащит красный непокрытый гроб бедняка и только одна какая-нибудь нищая, встретившись на перекрестке, плетется [тащится] за ним, не имея друго<го> дела. Мы оставили, кажется, Пирогова на том, как он расстался с бедным Пискаревым и устремился за блондинкою. Это было легонькое довольно интересное созданьице; она останавливалась перед каждым магазином и заглядывалась на выставленные за стеклами кушаки [на всякие куш<аки>], платочки, серьги [серьги всякие] или другие безделушки, беспрестанно вертелась, глазела во все стороны и оглядывалась назад. — Ты, голубушка, уже моя, — говорил [уже говорил] с самоуверенностью Пирогов, продолжая свое преследование и закутавши лицо свое воротником [бобровым воротником] шинели, чтобы не встретить кого-нибудь из знакомых. Но кстати не мешает [Но кстати нужно] читателю дать известие, кто таков был поручик Пирогов. Но поручик Пирогов имел кроме этого множество талантов, собственно ему принадлежавших. Он превосходно декламировал стихи из “Дмитрия Донского”, из “Горе от ума” и имел особенное искусство, куря трубку, пускать дым кольцами так, что он мог вдруг около десяти колец нанизать одно на другое. Умел очень приятно рассказать анекдот о том, что пушка сама по себе, а единорог сам по себе. Впрочем [Впрочем всех талантов] оно несколько трудно перечесть все таланты, которыми судьба наградила Пирогова. Он любил поговорить об актрисе и танцовщице, но уже не так резко, как обыкновенно изъясняется об этом предмете молодой прапорщик; он был очень доволен своим чином, в который был произведен недавно, и хоть иногда, ложась на диван, говорил: “Ох, ох, ох! суета, всё суета! что из этого, что я поручик?” Но втайне его очень льстило новое достоинство, и он в разговоре часто старался нечаянно обиняком намекнуть кое-что о себе. И один раз, когда попался ему на улице маленький кадет, жевавший крендель и проглядевший его, он остановил <его> и в немногих, но резких словах дал заметить, что он — поручик. Он тем более старался это изложить красноречивее, что в это время проходила мимо его [возле него] дама. Но довольно о качествах Пирогова. Человек такое странное существо, что никогда не можно исчислять за одним разом всех <его> достоинств [или для этого очень много нужно места и времени; потому что] всякий раз когда ни всматриваешься [когда ни глядишь на него] <в> него, встречаются беспрестанно [встречаются вечно] новые особенности и описание их было бы бесконечно. Итак, Пирогов не переставал преследовать незнакомку <и> от времени до времени занимать тонкими [занимать приятными] вопросами, на которые она отвечала очень редко, отрывисто и какими-то неясными звуками. Они вошли темными воротами Казанского в Мещанскую улицу, улицу табачных и мелочных лавок немцев-ремесленников и чухонских нимф. [вечерних нимф. ] Блондинка бежала скорее, впорхнула в ворота одного довольно запачканного дома. Пирогов за нею. Она взбежала по узенькой темной лестнице [взбежала на лестн<ицу>, Пирогов туда же. Она] и вошла в двери, которыми Пирогов смело вобрался в комнату. Эта большая комната с черными [стенами], закопченным потолком. Куча слесарных инструментов лежала на столе и на полу. Пирогов тотчас смекнул, что это [Пирогов догадался, что она] была квартира мастерового. Незнакомка порхнула далее в дверь. Пирогов на минуту остановился, но наконец решился итти вперед, следуя русскому правилу. Он вошел в другую комнату, вовсе непохожую на переднюю, убранную очень опрятно, показывавшую, что хозяин был немец. И что же он увидел вошедши в комнату? Перед ним сидел “Шиллер” не тот Шиллер, который написал Валленштейна и Историю Тридцатилетней войны, но известный Шиллер, слесарный мастер в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель [не тот] Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера. Шиллер был пьян и сидел на столе, топая ногою и говоря что-то с жаром. Всё это еще бы не удивило Пирогова, но удивило его чрезвычайно странное положение обеих фигур. Шиллер сидел, выставивши свой нос довольно толстый и поднявши вверх голову, а Гофман держал его за этот толстый нос двумя пальцами и держал лезвие своего сапожнического ножа на самой его поверхности. Оба лица говорили на немецком языке, и потому поручик Пирогов, который знал только по-немецки gut Morgen, ничего не мог <понять> из всей этой истории. Впрочем, слова Шиллера заключались вот в чем: “Я не хочу, мне не нужен нос”, говорил он, размахивая руками. “У меня на один нос выходит [выходит русского] 3 фунта табаку в месяц. И я плачу в русской скверный магазин потому, что немецкой магазин не держит русского табаку, — я плачу в русской скверный магазин за каждый фунт по 40 копеек. Это будет 120 копеек [Это будет рубль <20 копеек>]. Двенадцать раз рубль двадцать копеек… это будет 14 рублей 40 копеек. Слышишь, друг мой, Гофман, на один нос 14 рублей 40, да по праздникам я нюхаю Рапе, потому что я не хочу нюхать по праздникам русской скверный табак. Прибл<изительно> я два фунта нюхаю Рапе в год по 2 рубли. Шесть да четырнадцать — двадцать рублей сорок копеек на один табак! Я швабский немец, у меня есть король в Германии. Я не хочу носа, режь мне нос! Вот мой нос. Я спрашиваю тебя, мой друг Гофман, не так ли?” Гофман, который был пьян, отвечал утвердительно. И если бы не внезапное появление поручика Пирогова, то безо всякого сомнения Гофман отрезал бы ни за что, ни про что [отрезал бы ни за что, ни про что как подошву] Шиллеров нос, потому что он уже привел нож свой совершенно в такое положение, как бы хотел кроить подошву.
 
   Черткову очень неприятно было такое обхождение, вовсе неприличное его чину-званию, он несколько раз останавливался на лестнице как бы желая собраться с духом и подумать, каким образом дать почувствовать Шиллеру его дерзость, но наконец рассудил, что Шиллера можно извинить, потому что голова его была наполнена пивом и вином; к тому же представилась ему хорошенькая блондинка, и он решил, что на этот раз ему можно извинить невольное преступление. На другой день поручик Пирогов в 10 часов утра явился как снег на голову в мастерскую оловянных дел мастера. В мастерской встретила его та же хорошенькая блондинка и довольно суровым голоском, который очень шел ее личику, спросила: “что вам угодно?”
 
   — “А, здравствуйте, моя миленькая, — вы меня не узнали? Плутовочка, какие хорошенькие глазки!” — При этом поручик Пирогов хотел очень мило поднять своим пальцем ее подбородок. Но блондинка произнесла [Но блондинка сде<лала>] пугливое восклицание и с той же суровостью спросила: [и произнесла] “что вам угодно?” — “Вас видеть, больше ничего мне не нужно”, — произнес Пирогов, довольно приятно улыбаясь и подступая ближе, но заметив, что пугливая блондинка хотела проскользнуть в двери, прибавил: — “Мне нужно, моя миленькая, заказать шпоры. [сделать шпоры] Вы можете мне сделать шпоры? Хотя для того, чтобы любить, вовсе не нужны шпоры, скорее уздечку [нужно наложить на мои чувства, пылающие к вам]”. Поручик Пирогов всегда, очень бывал любезен [бывал мил] в изъяснениях подобного рода.
 
   “Я сейчас позову моего мужа”, вскрикнула немка и ушла, а через несколько минут Пирогов увидел Шиллера, выходившего с заспанными глазами, едва очнувшегося от вчерашнего похмелья. Взглянувши на офицера, он припомнил, как в смутном тумане, происшествия вчерашнего дня. Он ничего не помнил в таком же виде, как было, но чувствовал, что [чувствовал, как] сделал какую-то глупость, и потому принял офицера с очень суровым видом. — “Я за шпоры меньше не могу взять как пятнадцать рублей”, произнес он, желая отделаться от Пирогова, потому что ему, как честному немцу, очень совестно было смотреть на того, кто видел <его> в таком неприличном положении, потому что Шиллер любил пить совершенно без свидетелей с двумя-тремя приятелями [с двумя-тремя приятелями, так даже, чтобы] и запирался на это время даже от своих работников. [Далее было: но Пирогов к удивлению его согласился в ту же минуту] “Зачем же так дорого?” ласково сказал Пирогов. — “Немецкая работа!” — хладнокровно произнес Шиллер, поглаживая подбородок: “русской возьмет сделать за 2 рубли”. — “Извольте, чтобы доказать, что я люблю и желаю с вами познакомиться, я плачу 15 рублей”.
 
   Шиллер минуту оставался в размышлении: ему, как честному немцу, сделалось несколько совестно. Желая сам отклонить его от заказывания, он объявил, что раньше двух недель не может. Но Пирогов без всякого прекословия изъявил совершенное свое согласие. Немец задумался и стал размышлять о том, как бы лучше сделать свою работу так, чтобы она действительно стоила 15 рублей.
 
   В это время блондинка впорхнула в мастерскую и начала рыться на столе, установленн<ом> кофейниками. Поручик воспользовался этим и, видя задумчивость Шиллера, подступил к ней и пожал ручку, обнаженную до самого плеча. Это Шиллеру очень не понравилось. “Mein Frau!” [Так в рукописи] закричал он.
 
   “Was wollen sie doch?” отвечала блондинка.
 
   “Gehen sie на кухня!” Блондинка удалилась. [Далее начато: Нет, я может не сделаю сам]
 
   “Так через две недели,” — сказал Пирогов. — “Да, через две недели,” — отвечал в размышлении Шиллер: “у меня теперь очень много работы”.
 
   — “До свидания! я к вам зайду!” — “Прощайте”, — отвечал Шиллер, запирая дверь.
 
   Поручик Пирогов не решался оставить надежд своих, несмотря на то, что немка оказала явный отпор. [оказала сопротив<ление>] Он не мог никак понять, чтобы можно было долго ему противиться, тем более, что самая его любезность и блестящий чин, кажется, подавали [мог пода<вать>] ему полное <право> на всякое внимание прекрасного пола. [Далее начато: Чтобы зас<тавить?>] Жена Шиллера была при всей миловидности своей очень глупа, но глупость составляет особенную прелесть в хорошенькой жене. По крайней мере я знаю многих мужей, которые в восторге от глупости своих жен и видят в ней все признаки младенческой невинности. Красота производит удивительные чудеса. Все пороки душевные в красавице, вместо того чтобы произвести отвращение, становятся как-то необыкновенно привлекательны; самый порок дышет в них миловидностью; но исчезни она, — и женщина становится прямо <?> демон и ей нужно быть в двадцать раз умнее мужчины, чтобы внушить к себе если не любовь, то, по крайней мере, уважение.
 
   Впрочем жена Шиллера, при всей глупости, была всегда верна своей обязанности и потому Пирогову довольно трудно [весьма трудно] было успеть в смелом своем предприятии; но блондинка становилась с каждым днем для него интереснее. [но эта интрига его стала интересовать чрезвычайно] Он начал [посещать Шиллера] довольно часто, стал осведомляться о шпорах, так что Шиллеру это наконец сделалось очень скучно. Он употребил все усилия, чтобы окончить проклятые шпоры; наконец, шпоры были готовы. — “Ах, какая отличная работа!” — закричал поручик Пирогов. “Господи, как это хорошо сделано! у нашего генерала нет эдаких шпор!” Чувство самодовольствия распустилось по душе Шиллера. Глаза его начали глядеть довольно весело и он в мыслях совершенно примирился с Пироговым. “Русской офицер умный человек”, — думал он сам про себя.
 
   “Так вы, стало быть, можете сделать и оправу, например, к кинжалу и другим вещам?” “О, [О! о!] очень могу!” — сказал Шиллер с улыбкою. — “Так сделайте мне оправу к кинжалу. Я вам принесу; у меня очень хороший турецкий кинжал, но оправу мне хотелось сделать другую”. Шиллера это как бомбою хватило. Лоб его вдруг наморщился. “Вот тебе на!” — подумал он про себя, внутренно себя браня за то, что сам накликал работу. Отказаться он почитал уже бесчестным, притом же русской офицер похвалил его работу. Он несколько <раз?> почесал свою голову, изъявил свое согласие. Но поцелуй, который, уходя, Пирогов влепил нахально в самые губки хорошенькой блондинки, поверг его в совершенное недоумение.
 
   Я почитаю долгом познакомить читателя несколько покороче с Шиллером. Шиллер был совершенный немец в полном смысле этого слова. Еще с 20-летнего возраста, с [того] счастливого времени, в которо<е> русско<й> живет на фуфу, уже Шиллер размерил всю свою будущую жизнь и никакого ни в каком случае [и никакого ни для <чего>] не делал исключения.
 
   Он положил вставать в семь часов, обедать в два, [обедать в два, ложиться после обеда] трудиться, [трудиться по будням] быть пьяным каждое воскресенье, [весь день он по воскресеньям аккуратно <был пьян?>] а летом играть в кегли. Он положил себе в течение 10 лет составить капитал из пятидесяти тысяч и уже это было так верно и неотразимо, как судьба, потому что скорее земля разрушится [Не дописано. ] … Ни в каком случае не увеличивал он своих издержек: если цена картофеля поднималась [была дороже] против обыкновенного, он ни одной копейки не прибавлял, но уменьшал только количество и хотя оставался иногда несколько голодным, [Далее начато: но никогда] но скоро однакоже привык к этому. Аккуратность его простиралась до того, что он положил целовать жену в сутки не более как два раза и чтобы не поцеловать лишний раз, [и чтобы это не случилось] он никогда в свой суп не клал перцу более одной чайной ложечки. Впрочем, в воскресный день это правило не так строго исполнялось, потому что Шиллер выпивал тогда две бутылки пива и бутылку тминной водки, которую впрочем он всегда бранил; пил он вовсе не так, как англичанин, который тотчас после обеда запирает дверь и нарезывается один. Напротив, он как немец пил всегда вдохновенно, или с сапожником Гофманом, или с столяром Кунцом, тоже немцем и большим пьяницею. Таков был характер благородного Шиллера, который, [Далее начато: несмотря на то, что он был <флегматик>] наконец, был приведен в чрезвычайно затруднительное положение. Хотя он был флегматик и немец, однакож поступки Пирогова возбудил<и> в нем что-то похожее на ревность. Он не знал, [Он вовсе не знал] каким образом ему избавиться от этого русского офицера. Между тем Пирогов, куря трубку в кругу своих товарищей (потому что уже так провидение устроило, что где офицеры, там и трубка), куря трубку в кругу своих товарищей, намекал очень значительно и с приятной улыбкою об интрижке с хорошенькой немкою, с которою, по словам его, он уже совершенно был накоротке. Однакоже поручик не довольствовался одними похвалами, хотя в самом деле он готов <был> лишиться терпения. [Далее начато: а. он решился в самом деле скорее око<нчить?> б. [Непременно успеть] в оправдание слова] Наконец один день прохаживался он по Мещанской, поглядывая на дом, на котором красовалась вывеска Шиллера с кофейниками и самоварами, и к величайшей радости своей увидел голову блондинки, свесившуюся в окошко и разглядывавшую прохожих. Он остановился, сделал ей ручкою и сказал “gut Morgen”. Блондинка поклонилась ему как знакомому лицу.
 
   — “Чт?, ваш муж дома?” — “Дома”, отвечала блондинка. — “А когда он не бывает дома?” — “Он по воскресеньям не бывает,” — сказала глупенькая блондинка. “Хорошо”, подумал про себя Пирогов: “этим нужно воспользоваться”, и в воскресенье явился как снег на голову перед блондинкой. [и в воскресенье явился к квартире Шиллера] Шиллера, действительно, не было дома. Хорошенькая хозяйка испугалась, но Пирогов поступил на этот раз довольно осторожно, обошелся очень почтительно и, раскланявшись, показал всю красоту своего гибкого перетянутого стана. Он очень приятно и учтиво шутил, но глупенькая немка отвечала на всё односложными словами. Наконец, заходивши со всех сторон и видя, что ничто не может занять его хорошенькую [прекр<асную>] компанионку, он предложил ей танцовать. Немка согласилась в одну минуту, потому что молоденькие немки очень любят танцовать. Притом на этом Пирогов очень много основывал надежд: во-первых, это ей уже могло доставить удовольствие, во-вторых, это могло показать всё совершенство его торнюры и ловкость в движении, в третьих, — в танцах ближе можно сойтись, несколько раз обнять хорошенькую немку без всякого с ее стороны неудовольствия; короче сказать, на этом он основывал совершенный [основывал весь свой] успех. Он начал напевать какой-то гавот, зная что с немками нужна постепенность. Молоденькая [Хорош<енькая>] немка выступила на середину комнаты и подняла прекрасную ножку. Это положение так восхитило Пирогова, что он схватил ее в свои объятия [что он набр<осился>] и засыпал поцелуями. [и начал целовать] Немка начала кричать, и этим еще более увеличила свою прелесть в глазах Пирогова, который еще сильнее начал целовать. Как вдруг дверь отворилась и вошли Шиллер с Гофманом и столяром Кунцом; все эти ремесленники были пьяны, как сапожники. Но… я предоставляю самим читателям судить о гневе и негодовании Шиллера. — “Грубиан!” — закричал он в величайшем негодовании. — “Как ты смеешь целовать мою жену? Ты подлец, а не русской офицер! Чорт побери, не так ли, мой друг Гофман?” Гофман отвечал утвердительно. [Далее начато: О, я не хочу] “Я не посмотрю на то, что ты офицер. О, я не хочу иметь рога! [Далее было: Я восемь лет как живу в Рос<сии>] Бери его, мой друг Гофман, прямо за шею. Я не хочу”, — продолжал <он>, — сильно размахивая руками, при чем лицо [причем всё лицо] его было похоже на красное сукно его жилета. “Я восемь лет живу в Петербурге; у меня в Швабии живет и мать моя, и дядя. Я немец, а не рогатая говядина. Прочь [Вон] с него платье! Мой друг Гофман, держи его за рука, мой камарат, мой Кунц”, — и немцы схватили за ноги и руки Пирогова. Напрасно силился он отбиваться; эти три немца были самый дюжий народ из всех петербургских ремесленников. [эти три немца были очень сильны. ] Если бы Пирогов был в полной форме, то, вероятно, почтение к его чину и званию остановило бы буйных тевтонов. Но он прибыл совершенно как частный приватный человек [Но он прибыл приват<но?>] в сюртучке и без эполетов. Немцы с величайшим неистовством сорвали с него всё платье <1 нрзб.>. Гофман всей тяжестью своей сел ему на ноги, Кунц схватил за голову, а Шиллер схватил в руку пук прутьев, служивших метлою. Я должен с прискорбием признаться, что поручик Пирогов был очень больно высечен.
 
   Я уверен, что Шиллера на другой день трясла страшная лихорадка, что он дрожал, как лист, ожидая с минуты на минуту прихода полиции; что он бы бог знает что дал, чтобы всё то, что происходило вчера, происходило во сне; но что было, того уже нельзя переменить.
 
   Но ничто не могло сравниться с гневом и негодованием самого Пирогова. Губы его сохнули и дрожали от ярости при одной мысли об этом ужасном оскорблении. Он не находил достаточного мщения. Сибирь и плети казались ему весьма легким наказанием за это ужасное бесчестие и наглое самоуправство. [бесчестие и самоуправство. ] Он летел домой, чтобы оттуда прямо итти к генералу, описать [к генералу с тем чтобы описать] ему самыми разительными красками это положение. Он разом хотел подать и письменную просьбу в Главный штаб. Если же Главный штаб определит недостаточное наказание, тогда прямо в Государственный совет, а не то самому государю.
 
   Но всё это как-то странно кончилось. По дороге он зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка, прочитал кое-что из “Северной Пчелы” [прочитал Москов<ский Телеграф?>] и вышел уже не в столь гневном положении. Притом довольно приятный [Притом хор<оший>] прохладный вечер заставил его несколько далее пройтись по Невскому проспекту. К 9 часам он почти совершенно успокоился и нашел, что в воскресенье нехорошо беспокоить генерала [Далее начато: который может быть]. Притом он без сомнения куда-нибудь отозван, и потому он решился итти на вечер к одному правителю контрольной комиссии, где было очень приятное собрание многих чиновников и офицеров его корпуса, и там так хорошо отличился в мазурке, [десь он так хорошо танцовал] что привел в восторг не только дам, но даже и офицеров его полку. [Далее было: Странные события случаются в свете.]
 
   “Дивно устроен свет наш! думал я, бредя третьего дня по Невскому проспекту и приводя на память эти два происшествия. [Далее было: Тот застрелился, другого высекли. Боже, как чудно устроен свет наш, как непостижимо играет нами судьба наша, одн<ому> дается всё] “Один им<еет>”, думал я, “всё разом <1 нрзб.>, другой <2 нрзб.>. Тот стреляется по своей воле, другого секут когда он вовсе этого не желает; тому судьба дает прекраснейших лошадей, и он равнодушно катается на них, вовсе не замечая красоты <их>, тогда как другой, которого всё сердце горит лошадиной любовью, идет пешком и довольствуется только тем, что пощелкивает языком, когда мимо его проводят рысака. Тот имеет отличного повара, но, к сожалению, такой маленькой рот, что больше двух кусков никак не может отправить; другой имеет рот с хороший чемодан и горло [и горло как широко<е?> <1 нрзб.>], что [Далее начато: было <2 нрзб.>] мог бы проглотить пушечное ядро, но, увы, должен довольствоваться каким-нибудь немецким обедом из картофеля. Как непостижимо играет судьба наша!”
 
   Но страннее всего происшествия случаются на Невском проспекте [Далее было: Я никогда не гля<жу?>, я положил себе за правило никогда не глядеть на предметы, попадающиеся на Невском проспекте.]. Я всегда закутываюсь крепче своим плащом, когда всхожу на Невский проспект, и стараюсь вовсе не глядеть <на> встречающиеся предметы. [а. и стараюсь не глядеть <на> то, на что б. и стараюсь ~ предметы. Всё обман]