Владимир Соловьев определяет право, как "низший предел или некоторый минимум нравственности, для всех обязательный" ("Право и нравственность. Очерки из прикладной этики", глава вторая, в собрании сочинений и в отдельном издании. Такое же определение права мы встречаем у Еллинека ("Die Sozial-ethische Bedeutung von Recht, Unrecht und Strafe". Wien, 1878, стр. 49). Против этого определения можно возразить, что "гетерогенность сфер права и нравственности" не допускает того чисто "количественного сопоставления", которое заключается в определении права, как минимума нравственности (см. А. М. Горовцев. "Некоторые основные вопросы учения о праве", Петроград, 1916-1917, стр. 90-94).).
   Несмотря на отмеченную в юридической литературе неточность этого определения, нельзя не поставить в заслугу Соловьеву, что он увидел неразрывную связь права с нравственностью. Это лишний раз подтверждает, что мистик Влад. Соловьев более реалистичен в своем подходе к общественным вопросам, {59} чем реалист Толстой. Для Толстого выражение "минимум нравственности" было бы совершенно неприемлемо: в моральных вопросах он признавал только максимум.
   Право есть необходимое условие всякой коллективной деятельности. Даже во всякой игре существуют правила; право же создает "правила игры" для всей общественной жизни.
   Люди, составляющие общество, были бы физически не в состоянии совместно работать и обмениваться продуктами своего труда без какого-то твердо установленного и обязательного для всех распорядка, т. е. без права. Право есть одна из предпосылок существования человеческого общества, и оно так же необходимо людям, как необходима зимой теплая одежда.
   Чтобы понять полное отрицание Толстым права, достаточно подумать о том, как мы сами относимся к тем правовым режимам, которые возмущают наше нравственное сознание. Существующее в наше время во многих странах право допускает рабский труд, пытки, телесные наказания, бессудные смертные казни; это право применяется в судах; профессора обучают ему в университетах. Как относимся мы к такому праву, к таким судьям, к таким профессорам?
   Толстой относился к наказанию, к воинской повинности, к частной собственности на землю так же, как мы относимся к рабству и пыткам. Неудивительно, что он негодовал против современных ему судей и правоведов, как мы негодуем против тех юристов, которые в XX веке применяют варварские законы и измышляют теории в защиту приемов государственного управления, давно осужденных человеческой совестью.
   Признание необходимости права нисколько не умаляет того примата нравственного совершенствования, в котором Толстой видел единственно важный элемент духовной жизни. Господство права - необходимая предпосылка нравственного прогресса.
   Толстой не единственный и не первый мыслитель, {60} который восставал против того, что действующее право нарушает врожденные человеку нравственные начала. "Право и законы, - читаем мы в "Фаусте", - как вечная болезнь, передаются по наследству из поколения в поколение и незаметно переползают с места на место, - но о том праве, которое с нами родилось, увы! нет никогда и речи". Гете выступает в этих строках глашатаем распространенной в его время теории "естественного права", которая исходила из существования идеального, вечного и неизменного права, основанного не на насилии, а на всеобщем согласии и добровольном подчинении. Истоки этого учения можно найти у римских юристов и у отцов церкви, а отголоски его еще звучат у некоторых философов права нашего времени. В его основе всегда лежала неудовлетворенность действующим правом, протест нравственного сознания против недостатков существующего правопорядка
   (Основоположником научной доктрины естественного права считается голландец Гуго Гроций. В его трактате "О праве войны и мира" мы встречаем следующие слова, поражающие своей смелостью в устах автора, писавшего в XVII веке. "Естественное право, - заявляет Гроций, - настолько неизменно, что изменить его не может даже Бог. Как ни безгранично Его могущество, есть вещи, на которые оно не распространяется. Даже Бог не может создать что-либо, что, хотя и может быть выражено словами, но не имеет реального смысла и содержит в себе внутреннее противоречие. Подобно тому, как Бог не может сделать, чтобы дважды два не было четыре, точно так же Он не может помешать тому, чтобы дурной по существу поступок не был дурным". (Ук. Соч. Книга 1, глава 1, X. 5). Здесь вера в непогрешимость человеческого разума оказывается сильнее даже веры во всемогущество Бога.).
   Теория естественного права была распространена в XVIII веке и в Америке, где самым блестящим ее представителем был Томас Джефферсон, автор знаменитой Декларации независимости 1776 года. Начальные строки этой Декларации, которые знают наизусть все американские школьники, гласят:
   {61} "Мы считаем следующие истины самоочевидными: что все люди рождены равными, что они наделены Создателем некоторыми неотъемлемыми правами и что среди этих прав - жизнь, свобода и стремление к счастью (Pursuit of happiness). Что для того, чтобы обеспечить эти права, учреждены среди людей правительства, власть которых основана на согласии управляемых..."
   Толстой не признавал власти человека над человеком и поэтому отрицал право, которое такую власть создает и оправдывает. Но, как мы видим, основанная на этическом идеализме доктрина естественного права также отрицала всякое право, не согласное с моралью. И уже авторы Американской Декларации провозгласили, что власть, не опирающаяся на согласие подвластных, есть насилие.
   Исходя из другого духовного источника, проповедь Толстого не только отрицает всё действующее право, не согласное с его моральными убеждениями, но и игнорирует самую идею права. В этом мы, юристы, можем расходиться с Толстым. Но и мы должны учиться ставить право на службу морали и создавать из него практическое орудие осуществления добра.
   Идеалисты восемнадцатого века считали "самоочевидной истиной", что право должно открывать людям возможность "стремления к счастью". Толстой отрицал право, но он не отвергал этого стремления, врожденного каждому живому существу.
   При всей суровости и моральном ригоризме учение Толстого есть философия радостного утверждения жизни. Гимном жизни начинает Толстой самую мрачную свою книгу - "Воскресение":
   "Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч человек, изуродовать ту землю, на которой они жались; как ни {62} забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней; как ни счищали всякую пробивающуюся травку; как ни дымили каменным углем и нефтью; как ни обрезывали деревьев и не выгоняли животных и птиц; - весна была весною, даже и в городе... Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети..."
   Природа дает счастье каждому живому существу, и каждый человек имеет и право и возможность сопричаститься к этому разлитому в мире счастью. Но люди в своем ослеплении не видят и не признают этого:
   "Но люди, большие, взрослые люди, - не переставали обманывать и мучить друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, - красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом".
   Толстой считал, что действующие в современных ему государствах законы и право создают эту неправедную власть одних людей над другими, которая является главным источником царящих в мире страданий. С этими ненужными человеческими страданиями Толстой не хотел примириться, и тех целей, ради которых люди причиняют их друг другу, он не признавал. Поэтому он всеми силами протестовал против права, которое эти страдания порождает и санкционирует (В письме, которое В. А. Маклаков прислал мне в ответ на посланный ему оттиск с немецким переводом настоящей статьи, он писал, между прочим, следующее: "Вы совершенно правы, когда считаете частностями отрицание права на собственность и т. д.; правы и в том, что основное человеческое право есть право на счастье.
   Но право на счастье и всё то, что оно предполагает, есть наше понятие, не Толстовское... Любовь к другим, как тот стимул, который дает жизни смысл и уничтожает самый страх смерти, есть, конечно, основа Толстовской философии. Он осуждает право только поскольку право противоречит этой любви; к тому праву, которое ей не противоречит, он глубоко равнодушен". Я готов согласиться с тем, что праву нет места в мировоззрении Толстого, что оно ему не нужно. Но "глубокое равнодушие" - отнюдь не то же, что тот гневный протест против действующего права, который мы встречаем во всех писаниях Толстого.).
   {63} Он считал, что нормы действующего права, предписывающие насилие, греховные нормы, и что каждый исполнитель этих норм только развращает свою душу мнимым оправданием, будто грех не есть грех, если он допущен законом или предписан начальством.
   Inde ira! За эту греховность и за это развращение человеческих душ Лев Толстой вознегодовал на право.
   Мы, юристы, не смеем пройти мимо этого толстовского гнева. Чтобы быть морально подготовленным к своей профессии, каждый юрист должен, как я сказал вначале, пережить учение Толстого о праве.
   {67}
   ДОСТОЕВСКИЙ И ПРОБЛЕМА НАКАЗАНИЯ
   Статья написана для настоящего издания.
   Поруганная природа и преступное сердце
   сами за себя мстители полнее всякого земного
   правосудия.
   Достоевский.
   В своем послесловии к рассказу Чехова "Душечка" Лев Толстой вспоминает библейскую легенду о пророке, который получил приказание проклясть, но, вместо этого, благословил:
   "Есть глубокий по смыслу рассказ в "Книге Числ" о том, как Валак, царь моабитский, пригласил к себе Валаана для того, чтобы проклясть прибывший к его пределам народ израильский... Но когда Валаан взошел с Валаком на гору, где был приготовлен жертвенник с убитыми тельцами и овцами для проклятия..., Валаан, вместо проклятия, благословил народ израильский".
   На упрек, сделанный ему за это Валаком, Валаан отвечает:
   "Не должен ли я полностью сказать то, что влагает Господь в уста мои?" (Лев Толстой. Полное собрание сочинений, изд. Сытина, Москва, 1913, т. XVI, стр. 296.).
   В отношении Достоевского к проблеме наказания произошло обратное. Его мировоззрение приказывало ему благословить наказание, и там, где он излагает свои убеждения, он его благословляет. Но художественный талант и правдивость в описании жизненных наблюдений вложили в его уста не благословение наказания, а {68} его проклятие. И везде, где он не рассуждает, а описывает, он отвергает наказание почти так же, как Толстой (В обширной литературе на всех языках о Толстом и Достоевском, - начиная с нашумевшей в свое время, но теперь забытой книги Мережковского "Толстой и Достоевский" (1903), - часто встречаются параллели между обоими писателями. В большинстве случаев эти сравнения бесплодны и не способствуют их правильному пониманию. Но заслуживает упоминания, как Достоевский и Толстой сами относились друг к другу. Достоевский преклонялся пред художественным гением Толстого и его моральным пафосом. Прочтя в печатавшейся в "Русском Вестнике" "Анне Карениной" сцену, в которой описана встреча Каренина с Вронским у постели тяжело больной Анны, Достоевский пишет:
   "Я понял всю существенную часть целей автора. В самом центре этой мелкой и наглой жизни появилась великая и вековечная жизненная правда и разом всё озарила... Момент этот был отыскан и нам указан поэтом во всей своей страшной правде... Этим напоминанием автор сделал хороший поступок, не говоря уже о том, что выполнил его как необыкновенной высоты художник". ("Дневник писателя за 1877 год". Февраль. Гл. II). А когда до Толстого дошло известие о смерти Достоевского, он написал их общему другу Н. Н. Страхову: "Никогда мне не приходило в голову меряться с ним, никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше... И вдруг читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня" (цитирую по сборнику Дома Литераторов "Пушкин-Достоевский", Петербург, 1921, стр. 115-116).).
   Не только нравственное мировоззрение Достоевского, но и его биография как бы предопределила его острый интерес к проблеме наказания. Гениальный фразер Виктор Гюго сумел не без психологической тонкости описать переживания приговоренного к смерти. Но кто из великих писателей, кроме Достоевского, сам пережил смертную казнь? Ведь Достоевский не только был приговорен к смерти за участие в кружке Петрашевцев, но по жестокому приказу Николая I в буквальном смысле пережил всё то, что переживает человек в минуту казни.
   Вынесенный Достоевскому приговор, в котором поражает полное несоответствие между проступком и наказанием, гласил: "Отставного поручика Достоевского за... распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии - лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в {69} крепость на восемь лет". Николай I несколько смягчил этот приговор резолюцией: "На четыре года, а потом рядовым". Смертная казнь, к которой были приговорены некоторые из подсудимых, была заменена каторжными работами. Но подсудимым не было объявлено ни содержание приговора, ни помилование.
   "Помиловав приговоренных к смерти заговорщиков, - сообщает новейший биограф Достоевского К. Мочульский, - Николай I пожелал, чтобы это помилование было объявлено всем подсудимым на площади после совершения обряда казни". В "весьма секретных документах" были предусмотрены все подробности церемонии. Государь лично входил во все детали... 22 декабря 1849 года состоялась эта страшная инсценировка смертной казни" (К. Мочульский. "Достоевский. Жизнь и творчество". Париж 1947, стр. 116.).).
   В этот же день Достоевский писал своему брату Михаилу:
   "Нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головами шпаги и устроили смертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты"... (К. Мочульский. "Достоевский. Жизнь и творчество". Париж 1947, стр. 116.).).
   {70} Достоевский отбыл все четыре года каторжных работ, затем служил рядовым и унтер-офицером. Только в 1859 г., через десять лет после своего ареста, он вернулся из Сибири. После таких испытаний Достоевский мог говорить о проблеме наказания по тяжелому собственному опыту. Он прожил четыре года бок о бок с отбывающими каторгу преступниками и имел возможность по собственным наблюдениям изучить и психологию преступления, и воздействие наказания на душу преступника.
   Так судьба Достоевского как бы предуказала, что эти вопросы должны занять важное место в его творчестве. Содействовало этому и то, что и врожденные черты характера, усилившиеся вследствие полученной на каторге тяжелой болезни (Он впервые упоминает об эпилепсии в письме к брату от 30 июля 1854г. См. Мочульский, ук. соч., стр. 123.), и житейские невзгоды, которые преследовали его почти до конца дней, направляли его мысль преимущественно на наиболее мрачные стороны человеческой природы и судьбы.
   И действительно, ни у одного из писателей (Конечно, за исключением авторов детективных романов.) мы не находим столько описаний преступников и преступлений, как у Достоевского. Он постоянно возвращается также и к теме о суде и наказании.
   О вкладе, сделанном Достоевским в психологию преступления, написано очень много, и этой стороны его творчества я касаться не буду (Никто не станет отрицать глубину и тонкость психологического и психопатологического анализа душевного мира порочных и преступных типов, выведенных в романах Достоевского. Но приходится признать, что его герои являются именно типами и не всегда похожи на живых людей.).
   Но отношение Достоевского к проблеме наказания, как мне кажется, еще не получило удовлетворительного истолкования (Впрочем, следует отметить интересный этюд Gerhard Ledig. "Das Problem der Strafe bei Dante und Dostoewsky", Weimar, 1935.).
   В этом отчасти виноват сам Достоевский, так как его позиция {71} в данном вопросе двойственна и противоречива. Достоевский говорит о наказании, как публицист и как художник. И в то время, как в публицистике Достоевского последовательно проводится положительное отношение к наказанию, бытописание "Записок из мертвого дома" и отрывочные штрихи, посвященные наказанию в его романах, дают материал для совершенно иных выводов.
   Предоставим слово страстному поклоннику и авторитетному истолкователю Достоевского Н. А. Бердяеву ("Достоевский, - говорит Н. А. Бердяев, - имел определяющее значение в моей духовной жизни... Он потряс мою душу более, чем кто-либо из писателей и мыслителей" ("Миросозерцание Достоевского", Прага, 1923. Предисловие). Поклонение Достоевскому, как мыслителю, в некоторых кругах русской интеллигенции принимает характер настоящего культа. Покойный С. Л. Франк как-то сказал при мне, что Достоевский был величайшим русским философом. А. 3. Штейнберг начинает свою книгу "Система свободы Достоевского" словами: "Достоевский - национальный философ России" (стр. 9), а в заключительных строках ее пишет: "После Достоевского русская философия уже не заглохнет, от него она идет. Но после Достоевского не может уже и весь остальной человеческий мир пройти безответно мимо России" (стр. 143). Влад. Вейдле в своей недавно вышедшей французской книге называет Достоевского "величайшим русским мыслителем" (а Владимира Соловьева - только "крупнейшим русским профессиональным философом"). См. "La Russie absente еt presente", Paris, 1952, стр. 217.).
   "По "своеобразной криминалистике" Достоевского, - говорит Бердяев, "свобода, перешедшая в своеволие, ведет ко злу, зло - к преступлению, преступление с внутренней необходимостью - к наказанию". Наказание есть "онтологическое последствие преступления"... "Страстный интерес к преступлению и к наказанию определяются тем, что вся духовная природа Достоевского восставала против внешнего объяснения зла и преступления из социальной среды и отрицания на этом основании наказания... Достоевский с ненавистью относился к этой позитивно-гуманитарной теории. Он видел {72} в ней отрицание глубины человеческого духа и связанной с ней ответственности. Если человек есть лишь пассивный рефлекс внешней социальной среды, то нет человека и нет Бога, нет зла и нет добра". "Всё творчество Достоевского есть изобличение этой клеветы на человеческую природу" (Ук. соч., стр. 90. Я не хочу полемизировать, но считал бы всё же нужным указать, что ни один сторонник "теории среды" не пытается сваливать всю ответственность за преступные деяния на внешние обстоятельства и снимать с преступника всякую ответственность. Правда, так рассуждает в "Преступлении и наказании" "господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями", но не следует забывать, что Лебезятников - карикатура. Вопрос о влиянии "среды" и других факторов на преступников с новой стороны освещается теперь исследователями, которые пытаются приложить к нему выводы научной психологии. Сошлюсь на новейшее исследование д-ра Абрагамсена, о котором упомянуто выше. "Я пришел к неизбежному выводу, - говорит он на первых же страницах книги, - что общество во всех своих разветвлениях (т. е. семья, школа, община и правительственные учреждения) несет часть ответственности за всякую вину, наряду С совершителем преступного деяния" ("Who are the guilty". New York, 1952, стр. 3). Однако, и этот автор постоянно подчеркивает личную ответственность преступника. "Все мы заражены бациллами туберкулеза, - говорит он в другой части своей работы, - но лишь немногие из нас заболевают этим недугом" (стр. 50). Он определяет преступный акт, как дробь, в которой числителем являются врожденные наклонности преступника плюс конкретная ситуация, приведшая к совершению его деяния, а знаменателем - его способность к сопротивлению обоим факторам (стр. 67).).
   В интересном этюде "Проблема наказания у Данте и у Достоевского" немецкий ученый Ледиг делает следующий логический вывод из приведенного хода мыслей. "Достоевский, - говорит Ледиг, - не желает смягчения уголовной репрессии из сострадания к преступнику. Проявляющаяся в этом черта консерватора-государственника тесно связана с метафизически важной функцией, которая в мировоззрении Достоевского {73} принадлежит преступлению" (Gerhard Ledig. "Das Problem der Strafe bei Dаnte und Dostoewsky", Weimar, 1935, стр. 65.).
   Еще дальше идет Бердяев, который, как всегда, не боится крайних выводов из принятых им предпосылок. По его словам, Достоевский "готов стоять за самые суровые наказания, как соответствующие природе ответственных, свободных существ... Сторонники суровых наказаний более глубоко смотрят на природу преступления и на природу человека вообще, чем гуманистические отрицатели зла. Во имя достоинства человека, во имя свободы Достоевский утверждает неизбежность наказания за всякое преступление" (H. А. Бердяев. "Миросозерцание Достоевского", стр. 90.).
   Однако, тут приходится взять Достоевского под защиту против его поклонников. Хотя Михайловский назвал Достоевского "жестоким талантом", отрицать гуманность в авторе "Бедных людей" и "Униженных и оскорбленных" было бы клеветой. Ни в одной строчке, написанной Достоевским, нельзя найти оправдания смертной казни или других тяжких форм наказания. Он влагает в уста кн. Мышкину страстную речь против смертной казни ("Идиот"). Страницы "Записок из мертвого дома" вопиют против ужаса и позора телесных наказаний, бывших "бытовым явлением" на каторге той эпохи. Правда, Достоевский протестует против оправдательных приговоров присяжных, но он никогда не требует применения жестоких или унизительных наказаний. Я вернусь к этому вопросу в конце настоящего этюда.
   Не подлежит, однако, сомнению, что везде, где Достоевский имеет случай высказать свое принципиальное суждение о наказании, мнение это оказывается положительным. С этим связана и его оценка уголовного суда, в котором Достоевский видел необходимое орудие для наложения на преступника законной кары. "Заслуживает внимания, - отмечает цитированный выше Ледиг, - что в романах Достоевского уголовные судьи и {74} чиновники розыска сплошь выступают, как лица, чрезвычайно высоко стоящие и в моральном и в умственном отношении, иногда даже как люди, обладающие едва ли не гениальной интуицией. Причину этого нужно искать не в том, что Достоевский в своей жизни встречал преимущественно таких высоко стоящих представителей судебного мира, но в его желании выказать почтение к авторитету уголовной юстиции" (См. Ук. соч., стр. 66.). Какой контраст с Толстым!
   "Преступление и наказание" писалось в первые годы после судебной реформы 1864 года (Роман впервые появился в журнале "Русский Вестник" в 1866 году, одновременно с "Войной и миром".), и действие романа происходит накануне введения новых судов. Раскольникова судит еще дореформенный русский суд, о котором в русской литературе едва ли можно найти доброе слово. Но говоря о процессе Раскольникова, Достоевский не находит нужным отметить ни малейшего недостатка даже в этом суде. Он только слегка иронизирует, но и то не над архаическими формами старого суда, а, напротив, над тем, что "тут кстати подоспела новейшая модная теория временного умопомешательства, которую так часто стараются применить в наше время к иным преступникам".
   Суд выносит Раскольникову, по мнению автора, мягкий приговор;
   "Кончилось тем, что преступник присужден был к каторжной работе второго разряда, на срок всего только восьми лет, в уважение к явке с повинною и некоторых облегчающих вину обстоятельств".
   В одной из своих бесед с Раскольниковым "пристав следственных дел" Порфирий Петрович делает замечание: "Вот что новые суды скажут... Дал бы Бог, дал бы {75} Бог". Но когда эти новые суды начали действовать, Достоевский не выразил никакого удовлетворения по поводу судебной реформы, которая была так восторженно принята русским обществом. Напротив, в "Дневнике писателя" за 1873 год мы находим следующие отнюдь не лестные замечания о вновь введенном в России суде присяжных:
   "Одно общее ощущение всех присяжных заседателей в целом мире, а наших в особенности,... должно быть ощущение власти, или лучше сказать, самовластия. Ощущение иногда пакостное, т. е. в случае, если преобладает над другими... Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя помалчивать: "Вот оно, как теперь, захочу значит, оправдаю, не захочу - в самое Сибирь".
   Всякий, кто имел случай наблюдать присяжных из зала судебного заседания, или сам был присяжным, признает этот упрек совершенно несправедливым.
   Присяжных, "а наших особенно", Достоевский обвиняет главным образом в том, что они выносят слишком много оправдательных приговоров:
   "Мания оправдания во что бы то ни стало... захватила всех русских присяжных даже самого высокого подбора, нобльменов и профессоров университета... Испугала эта страшная власть над судьбой человеческой, над судьбой родных братьев и... мы милуем, из страха милуем... Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость. Но я всё-таки осмелюсь высказать... Самоочищение страданием легче,- легче, говорю вам, чем та участь, которую вы делаете многим сплошным оправданием на суде. Вы только вселяете в душу цинизм, оставляете вопрос и насмешку над вами же... Вы тем даете подсудимому шанс исправиться? Станет он вам исправляться! Какая ему {76} беда? "Значит, пожалуй, я не виновен вовсе", - вот что он скажет в конце концов. Сами же вы натолкнете его на такой вывод. Главное же, что вера в закон и в народную правду расшатывается".