– Если послушать ее, – продолжала Ульяна Андреевна, – так всё сиди на месте, не повороти головы, не взгляни ни направо, ни налево, ни с кем слова не смей сказать: мастерица осуждать! А сама с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там…
   Райский засмеялся.
   – Что вы, она просто святая! – сказал он.
   – Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их знает, какие они
   201
   будут? Марфинька только с канарейками да с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься. Что будет из нее – посмотрим!
   – Это Верочка? Я еще ее не видал, она за Волгой гостит…
   – А кто ее знает, что она там делает за Волгой?
   – Нет, я бабушку люблю, как мать, – сказал Райский, – от многого в жизни я отделался, а она всё для меня авторитет. Умна, честна, справедлива, своеобычна: у ней какая-то сила есть. Она недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней…
   – Поэтому вы поверите ей, если она…
   Ульяна Андреевна отвела Райского к окну, пока муж ее собирал и прятал по ящикам разбросанные по столу бумаги и ставил на полки книги.
   – Поэтому вы поверите, если она скажет вам…
   – Всему, – сказал Райский.
   – Не верьте, неправда, – говорила она, – я знаю, она начнет вам шептать вздор… про m-r Шарля…
   – Кто это m-r Шарль?
   – Это француз, учитель, товарищ мужа: они там сидят, читают вместе до глубокой ночи… Чем я тут виновата? А по городу бог знает что говорят… будто я… будто мы…
   Райский молчал.
   – Не верьте – это глупости, ничего нет… – Она смотрела каким-то русалочным, фальшивым взглядом на Райского, говоря это.
   – Что мне за дело? – сказал Райский, порываясь от нее прочь, – я и слушать не стану…
   – Когда же к нам опять придете? – спросила она.
   – Не знаю, как случится…
   – Приходите почаще… вы, бывало, любили…
   – Вы всё еще помните прошлые глупости! – сказал Райский, отодвигаясь от нее, – ведь мы были почти дети…
   – Да, хороши дети! Я еще не забыла, как вы мне руку оцарапали…
   – Что вы! – сказал Райский, еще отступая от нее.
   – Да, да. А кто до глубокой ночи караулил у решетки?..
   – Какой я дурак был, если это правда! Да нет, быть не может!
   202
   – Да, вы теперь умны стали и тоже, я думаю, «высокой нравственности»… Шалун! – прибавила она певучим, нежным голосом.
   – Полноте, полноте! – унимал он ее. Ему становилось неловко.
   – Да, мое время проходит… – сказала она со вздохом, и смех на минуту пропал у нее из лица. – Немного мне осталось… Что это, как мужчины счастливы: они долго могут любить…
   – Любить! – иронически, почти про себя сказал Райский.
   – Вы теперь уже не влюбитесь в меня – нет? – говорила она.
   – Полноте: ни в вас, ни в кого! – сказал он, – мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь – у вас муж, у меня свое дело… Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и другому…
   Он задумался, и Марфинька, чистая, безупречная, с свежим дыханием молодости, мелькнула у него в уме.
   Его тянуло домой, к ней и к бабушке, но радость свидания с старым товарищем удержала.
   – Ну уж выдумают: труд! – с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. – Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они – труд! Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же?.. Пойдемте в сад… Помните наш сад?..
   – Да, да, пойдемте! – пристал к ним Леонтий, – там и обедать будем. Вели, Улинька, давать, что есть – скорее. Пойдем, Борис, поговорим… Да… – вдруг спохватился он, – что же ты со мной сделаешь… за библиотеку?
   – За какую библиотеку? Что ты мне там писал? Я ничего не понял! Какой-то Марк книги рвал…
   – Ах, Борис Павлович, ты не можешь представить, сколько он мне горя наделал, этот Марк: вот посмотри!
   Он достал книги три и показал Райскому томы с вырванными страницами.
   – Вот что он сделал из Вольтера: какие тоненькие томы «Dictionnaire philosophique» стали… А вот тебе Дидро, а вот перевод Бэкона, а вот Макиавелли…
   – Что мне за дело? – с нетерпением сказал Райский, отталкивая книги… – Ты точно бабушка: та лезет
   203
   с какими-то счетами, этот с книгами! Разве я за тем приехал, чтобы вы меня со света гнали?
   – Да как же, Борис: не знаю там, с какими она счетами лезла к тебе, а ведь это лучшее достояние твое, это – книги, книги… Ты посмотри!
   Он с гордостью показывал ему ряды полок до потолка, кругом всего кабинета, и книги в блестящем порядке.
   – Вот только на этой полке почти всё попорчено: проклятый Марк! А прочие все целы! Смотри! У меня каталог составлен: полгода сидел за ним. Видишь!..
   Он хвастливо показывал ему толстую писанную книгу, в переплете.
   – Всё своей рукой написал! – прибавил он, поднося книгу к носу Райского.
   – Отстань, я тебе говорю! – с нетерпением отозвался Райский.
   – Ты вот садись на кресло и читай вслух по порядку, а я влезу на лестницу и буду тебе показывать книги. Они все по номерам… – говорил Леонтий.
   – Вон что выдумал! Отстань, я есть хочу.
   – Ну, так после обеда – и в самом деле теперь не успеем.
   – Послушай: тебе хотелось бы иметь такую библиотеку? – спросил Райский.
   – Мне? Такую библиотеку?
   Ему вдруг как будто солнцем ударило в лицо: он просиял и усмехнулся во всю ширину рта, так что даже волосы на лбу зашевелились.
   – Такую библиотеку, – произнес он, – ведь тут тысячи три: почти всё! Сколько мемуаров одних! Мне? – Он качал головой. – С ума сойду!
   – Скажи: ты любишь меня, – спросил Райский, – по-прежнему?
   – Еще бы! Из нужды выручал, оттаскал за волосы всего два раза…
   – Ну, так возьми себе эти книги в вечное и потомственное владение, но на одном условии…
   – Мне, взять эти книги! – Леонтий смотрел то на книги, то на Райского, потом махнул рукой и вздохнул.
   – Не шути, Борис: у меня в глазах рябит… Нет, vade retro…1 He обольщай…
   204
   – Я не шучу.
   – Бери, когда дают! – живо прибавила жена, которая услышала последние слова.
   – Вот, она у меня всегда так! – жаловался Леонтий. – От купцов на праздники и к экзамену родители явятся с гостинцами – я вон гоню отсюда, а она их примет оттуда, со двора. Взяточница! С виду точь-в-точь Тарквиниева Лукреция, а любит лакомиться, не так, как та!..
   Райский улыбнулся, она рассердилась.
   – Поди ты с своей Лукрецией! – небрежно сказала она, – с кем он там меня не сравнивает? Я – и Клеопатра, и какая-то Постумия, и Лавиния, и Корнелия, еще Матрона… Ты лучше книги бери, когда дарят! Борис Павлович подарит мне…
   – Не смей просить! – повелительно крикнул Леонтий. – А мы что ему подарим? Тебя, что ли, отдам? – добавил он, нежно обняв ее рукой.
   – Отдай: я пойду – возьмите меня! – сказала она, вдруг сверкнув Райскому в глаза взглядом, как будто огнем.
   – Ну, если не берешь, так я отдам книги в гимназию: дай сюда каталог! Сегодня же отошлю к директору… – сказал Райский и хотел взять у Леонтия реестр книг.
   – Помилуй: это значит, гимназия не увидит ни одной книги… Ты не знаешь директора? – с жаром восстал Леонтий и сжал крепко каталог в руках. – Ему столько же дела до книг, сколько мне до духов и помады… Растаскают, разорвут – хуже Марка!
   – Ну, так бери!
   – Да как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в хорошие, надежные руки – так… Ах, Боже мой! Никогда не желал я богатства, а теперь тысяч бы пять дал… Не могу, не могу взять: ты мот, ты блудный сын – или нет, нет, ты слепой младенец, невежа…
   – Покорно благодарю…
   – Нет, нет – не то, – говорил, растерявшись, Леонтий. – Ты – артист: тебе картины, статуи, музыка. Тебе что книги? Ты не знаешь, что у тебя тут за сокровища! Я тебе после обеда покажу…
   – А! Ты и после обеда, вместо кофе, хочешь мучить меня книгами: в гимназию!
   205
   – Ну, ну, постой: на каком условии ты хотел отдать мне библиотеку? Не хочешь ли из жалованья вычитать, я всё продам, заложу себя и жену…
   – Пожалуйста, только не меня… – вступилась она, – я и сама сумею заложить или продать себя, если захочу!
   Райский поглядел на Леонтья, Леонтий на Райского.
   – За словом в карман не пойдет! – сказал Козлов. – На каком же условии? Говори! – обратился он к Райскому.
   – Чтоб ты никогда не заикался мне о книгах, сколько бы их Марк ни рвал…
   – Так ты думаешь, я Марку дам теперь близко подойти к полкам?
   – Он не спросится тебя, подойдет и сам, – сказала жена, – чего он испугается, этот урод?
   – Да, это правда: надо крепкие замки приделать, – заметил Леонтий. – Да и ты хороша: вот, – говорил он, обращаясь к Райскому, – любит меня, как дай Бог, чтоб всякого так любила жена…
   Он обнял ее за плечи: она опустила глаза, Райский тоже; смех у ней пропал из лица.
   – Если б не она, ты бы не увидал на мне ни одной пуговицы, – продолжал Леонтий, – я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а идет хорошо; какие мои средства: а на всё хватает!
   Она мало-помалу подняла глаза и смотрела прямее на них обоих, оттого, что последнее было правда.
   – Только вот беда, – продолжал Леонтий, – к книгам холодна. По-французски болтает проворно, а дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. «Opera Horatii»1 – переводит «Горациевы оперы»!..
   – Ну, не поминай же мне больше о книгах: на этом условии я только и не отдам их в гимназию, – заключил Райский. – А теперь давай обедать: или я к бабушке уйду. Мне есть хочется.
   206
 

VIII

 
   – Скажи, пожалуйста: ты так век думаешь прожить? – спросил Райский после обеда, когда они остались в беседке.
   – Да, а как же? Чего же мне еще? – спросил с удивлением Леонтий.
   – Ничего тебе не хочется, никуда не тянет тебя? Не просит голова свободы, простора? Не тесно тебе в этой рамке? Ведь в глазах, вблизи – всё вон этот забор, вдали – вот этот купол церкви, дома… под носом…
   – А под носом – вон что! – Леонтий указал на книги, – мало, что ли? Книги, ученики… жена впридачу, – он засмеялся, – да душевный мир… Чего больше?
   – Книги! Разве это жизнь? Старые книги сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах; наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в жизнь!
   – Чего нет в этих книгах, того и в жизни нет или не нужно! – торжественно решил Леонтий. – Вся программа, и общественной, и единичной жизни, у нас позади: все образцы даны нам. Умей напасть на свою форму, а она готова. Не отступай только – и будешь знать, что делать. Позади найдешь образцы форм и политических, и общественных порядков. И лично для себя то же самое: кто ты: полководец, писатель, сенатор, консул, или невольник, или школьный мастер, или жрец? Смотри: вот они все живые здесь – в этих книгах. Учи их жизнь и живи, учи их ошибки и избегай, учи их добродетели и, если можно, подражай. Да трудно! Их лица строги, черты крупны, характеры цельны и не разбавлены мелочью! Трудно вливаться в эти величавые формы, как трудно надевать их латы, поднимать мечи, секиры! Не поднять и подвигов их! Мы и давай выдумывать какую-то свою, новую жизнь! Вот отчего мне никогда ничего и никуда дальше своего угла не хотелось: не верю я в этих нынешних великих людей…
   Он говорил с жаром, и черты лица у самого у него сделались, как у тех героев, о которых он говорил.
   – Стало быть, по-твоему, жизнь там и кончилась, а это всё не жизнь? Ты не веришь в развитие, в прогресс?
   207
   – Как не верить, верю! Вся эта дрянь, мелочь, на которую рассыпался современный человек – исчезнет: всё это приготовительная работа, сбор и смесь еще неосмысленного материала. Эти исторические крохи соберутся и сомнутся рукой судьбы опять в одну массу, и из этой массы выльются со временем опять колоссальные фигуры, опять потечет ровная, цельная жизнь, которая впоследствии образует вторую древность. Как не веровать в прогресс! Мы потеряли дорогу, отстали от великих образцов, утратили многие секреты их бытия. Наше дело теперь – понемногу опять взбираться на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в своем общественном хозяйстве… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! Низость, мелочи, дрянь – всё побледнеет: выправится человек и опять встанет на железные ноги… Вот и прогресс!
   – Ты всё тот же старый студент, Леонтий! Всё нянчишься с отжившей жизнью, а о себе не подумаешь, кто ты сам?
   – Кто? – повторил Козлов, – учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
   – Да, художник! – со вздохом сказал Райский, – художество мое здесь, – он указал на голову и грудь, – здесь образы, звуки, формы, огонь, жажда творчества, и вот еще я почти не начал…
   – Что же мешает? Ведь ты рисовал какую-то большую картину: ты писал, что готовишь ее на выставку…
   – Черт с ними, с большими картинами! – с досадой сказал Райский, – я бросил почти живопись. В одну большую картину надо всю жизнь положить, а не выразишь и сотой доли из того живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…
   – Что же ты делаешь теперь?
   – Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка – и еще там есть то, чего не дает ни то ни другое…
   208
   – Что ж ты, пишешь стихи?
   – Нет… – с досадой сказал Райский, – стихи – это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость – и больше ничего…
   – А сатира? – возразил Леонтий, – вот, постой, вспомним римских старцев…
   Он пошел было к шкафу. Райский остановил его.
   – Сиди смирно, – сказал он. – Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира – плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!
   – Так ты пишешь роман… о чем же?
   Райский махнул рукой.
   – И сам еще не знаю! – сказал он.
   – Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу – всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал?.. А то далась современная жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства?.. Это газетная литература!
   – Ах ты, старовер! как ты отстал здесь! О газетах потише – это Архимедов рычаг: они ворочают миром…
   – Ну, уж мир! Эти ваши Наполеоны да Пальмерстоны…
   – Это современные титаны: Цесари и Антонии… – сказал Райский…
   – Полно, полно! – с усмешкой остановил Леонтий, – разве титаниды, выродки старых больших людей. Вон почитай, у m-r Шарля есть книжечка, «Napol?on le Petit»1, Гюго. Он современного Цесаря представляет в настоящем виде: как этот Регул во фраке дал клятву почти на форуме спасать отечество, а потом…
   – А твой титан – настоящий Цесарь, что: не то же ли самое хотел сделать?
   – Хотел, да подле случился другой титан – и не дал!
   209
   – Ну, мы затеяли с тобой опять старый, бесконечный спор, – сказал Райский, – когда ты оседлаешь своего конька, за тобой не угоняешься: оставим это пока. Обращусь опять к своему вопросу: ужели тебе не хочется никуда отсюда, дальше этой жизни и занятий?
   Козлов отрицательно покачал головой.
   – Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков – они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
   – Как же это сделать?
   – Я буду рисовать эту жизнь, отражать, как в зеркале, а ты…
   – Я… тоже кое-что делаю: несколько поколений к университету приготовил… – робко заметил Козлов и остановился, сомневаясь, заслуга ли это? – Ты думаешь, – продолжал он, – я схожу в класс, а оттуда домой, да и забыл? За водочку потом, вечером за карты или трусь у губернатора на вечерах: ни, ни! Вот моя академия, – говорил он, указывая на беседку, – вот и портик – это крыльцо, а дождь идет – в кабинете: наберется ко мне юности, облепят меня. Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари, – сам черчу, объясняю, как, бывало, тебе: что сам знаю, всем делюсь. Кто постарше, с теми вперед заглядываю, разбираю им Софокла, Аристофана. Не всё, конечно; нельзя всего: где наготы много, я там прималчиваю… Толкую им эту образцовую жизнь, как толкуют образцовых поэтов: разве это теперь уж не надо никому? – говорил он, глядя вопросительно на Райского.
   – Хорошо, да всё это не настоящая жизнь, – сказал Райский, – так жить теперь нельзя. Многое умерло из того, что было, и многое родилось, чего не ведали твои греки и римляне. Нужны образцы современной жизни, очеловечивания себя и всего около себя. Это задача каждого из нас…
   – Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать?.. – Он задумался.
   – Жизнь «для себя и про себя» – не жизнь, а пассивное состояние: нужно слово и дело, борьба. А ты хочешь жить барашком!
   210
   – Я уж сказал тебе, что я делаю свое дело и ничего знать не хочу, никого не трогаю и меня никто не трогает!
   – Ты напоминаешь мне Софью, кузину: та тоже не хочет знать жизни, зато она – великолепная кукла! Жизнь достанет везде, и тебя достанет! Что ты тогда будешь делать, не приготовленный к ней?
   – Что ей меня доставать? Я такой маленький человек, что она и не заметит меня. Есть у меня книги, хотя и не мои… (он робко поглядел на Райского). Но ты оставляешь их в моем полном распоряжении. Нужды мои не велики, скуки не чувствую; есть жена: она меня любит…
   Райский посмотрел в сторону.
   – А я люблю ее… – добавил Леонтий тихо. – Посмотри, посмотри, – говорил он, указывая на стоявшую на крыльце жену, которая пристально глядела на улицу и стояла к ним боком, – профиль, профиль: видишь, как сзади отделился этот локон, видишь этот немигающий взгляд? Смотри, смотри: линия затылка, очерк лба, падающая на шею коса! Что, не римская голова?
   Он загляделся на жену, и тайное умиление медленным лучом прошло у него по лицу и застыло в задумчивых глазах. Даже румянец пробился на щеках.
   Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
   «Счастливое дитя! – думал Райский, – спит и в ученом сне своем не чует, что подле него эта любимая им римская голова полна тьмы, а сердце пустоты, и что одной ей бессилен он преподать “образцы древних добродетелей”!»
 

IX

 
   Уж на закате вернулся Райский домой. Его встретила на крыльце Марфинька.
   – Где это вы пропадали, братец? Как на вас сердится бабушка! – сказала она, – просто не глядит.
   211
   – Я у Леонтья был, – отвечал он равнодушно.
   – Я так и знала; уж я уговаривала, уговаривала бабушку – и слушать не хочет, даже с Титом Никонычем не говорит. Он у нас теперь, и Полина Карповна тоже. Нил Андреич, княгиня, Василий Андреич присылали поздравить с приездом…
   – Им что за дело?
   – Они каждый день присылали узнавать о приезде.
   – Очень нужно!
   – Подите, подите к бабушке: она вам даст! – пугала Марфинька. – Вы очень боитесь? Сердце бьется?
   Райский усмехнулся.
   – Она очень сердита. Мы наготовили столько блюд!
   – Мы ужинать будем, – сказал Райский.
   – В самом деле: вы хотите, будете? Бабушка, бабушка! – говорила она радостно, вбегая в комнату. – Братец пришел: ужинать будет!
   Но бабушка, насупясь, сидела и не глядела, как вошел Райский, как они обнимались с Титом Никонычем, как жеманно кланялась Полина Карповна, сорокапятилетняя разряженная женщина, в кисейном платье, с весьма открытой шеей, с плохо застегнутыми на груди крючками, с тонким кружевным носовым платком и с веером, которым она играла, то складывала, то кокетливо обмахивалась, хотя уже не было жарко.
   – Каким молодцом! Как возмужали! Вас не узнаешь! – говорил Тит Никоныч, сияя добротой и удовольствием.
   – Очень, очень похорошели! – протяжно говорила почти про себя Полина Карповна Крицкая, которая, к соблазну бабушки, в прошлый приезд наградила его поцелуем.
   – Вы не переменились, Тит Никоныч! – заметил Райский, оглядывая его, – почти не постарели, так бодры, свежи и так же добры, любезны!
   Тит Никоныч расшаркался, подняв немного одну ногу назад.
   – Слава Богу: только вот ревматизмы и желудок не совсем… старость!
   Он взглянул на дам и конфузливо остановился.
   – Ну, слава Богу, вот вы и наш гость, благополучно доехали… – продолжал он. – А Татьяна Марковна опасались за вас: и овраги, и разбойники… Надолго пожаловали?
   212
   – О, верно, лето пробудете, – заметила Крицкая, – здесь природа, чистый воздух! Здесь так многие интересуются вами…
   Он сбоку поглядел на нее и ничего не сказал.
   – Как у предводителя все будут рады! Как вице-губернатор желает вас видеть!.. Окрестные помещики нарочно приедут в город… – приставала она.
   – Они не знают меня, что им?..
   – Так много слышали интересного, – говорила она, смело глядя на него. – Вы помните меня?
   Бабушка отвернулась в сторону, заметив, как играла глазами Полина Карповна.
   – Нет… признаюсь… забыл…
   – Да, в столице все впечатления скоро проходят! – сказала она томно. – Как хорош ваш дорожный туалет! – прибавила потом, оглядывая его.
   – В самом деле, я еще в дорожном пальто, – сказал Райский. – Там надо бы вынуть из чемодана всё платье и белье… Надо позвать Егора.
   Егор пришел, и Райский отдал ему ключ от чемодана.
   – Вынь всё из него и положи в моей комнате, – сказал он, – а чемодан вынеси куда-нибудь на чердак. – Вам, бабушка, и вам, милые сестры, я привез кое-какие безделицы на память… Надо бы принести их сюда…
   Марфинька вся покраснела от удовольствия.
   – Бабушка, где вы меня поместите? – спросил он.
   – Дом твой: где хочешь, – холодно сказала она.
   – Не сердитесь, бабушка, я в другой раз не буду… – смеясь, сказал он.
   – Смейся, смейся, Борис Павлович, а вот при гостях скажу, что не хорошо поступил: не успел носа показать и пропал из дома. Это неуважение к бабушке…
   – Какое неуважение? Ведь я с вами жить стану, каждый день вместе. Я зашел к старому другу и заговорился…
   – Конечно, бабушка, братец не нарочно: Леонтий Иванович такой добрый…
   – Молчи ты, сударыня, когда тебя не спрашивают: рано тебе перечить бабушке! Она знает, что говорит!
   Марфинька покраснела и с усмешкой села в угол.
   – Ульяна Андреевна сумела лучше угостить тебя: где мне столичных франтов принимать! – продолжала свое
   213
   бабушка. -Что она там тебе, каких фрикасе наставила? – отчасти с любопытством спросила Татьяна Марковна.
   – Была лапша, – вспоминал Райский, – пирог с капустой и яйцами… жареная говядина с картофелем.
   Бережкова иронически засмеялась.
   – Лапша и говядина!
   – Да, еще каша на сковороде: превкусная, – досказал Райский.
   – Таких редкостей ты, я думаю, давно не пробовал в Петербурге.
   – Как давно: я очень часто обедаю с художниками.
   – Это вкусные блюда, – снисходительно заметил Тит Никоныч, – но тяжелы для желудка.
   – И вы тоже! Ну, хорошо, – развеселясь, сказала бабушка, – завтра, Марфинька, мы им велим потрохов наготовить, студеня, пирогов с морковью, не хочешь ли еще гуся…
   – Фи, – сделала Полина Карповна, – станут ли «они» кушать такие неделикатные блюда?
   – Хорошо, – сказал Райский, – особенно если начинить его кашей…
   – Это неудобосваримое блюдо! – заметил Тит Никоныч, – лучше всего легкий супец из крупы, котлетку, цыпленка и желе… вот настоящий обед…
   – Нет, я люблю кашу, особенно ячменную или из полбы! – сказал Райский, – люблю еще деревенский студень. Велите приготовить: я давно не ел…
   – Грибы, братец, любите? – спросила Марфинька, – у нас множество.
   – Как не любить? Нельзя ли к ужину?..
   – Прикажи, Марфинька, Петру… – сказала бабушка.
   – Напрасно, матушка, напрасно! – говорил, морщась, Тит Никоныч, – тяжелое блюдо…
   – Ты не шутя ужинать будешь? – спросила Татьяна Марковна, смягчаясь.
   – И очень не шутя, – сказал Райский. – И если в погребах моего «имения» есть шампанское – прикажите подать бутылку к ужину: мы с Титом Никонычем выпьем за ваше здоровье. Так, Тит Никоныч?
   – Да – и поздравим вас с приездом, – хотя на ночь грибы и шампанское… неудобосваримо…
   214
   – Опять за свое! Вели, Марфинька, шампанское в лед поставить… – сказала бабушка.
   – Как угодно – се que femme veut…1 – любезно заключил Ватутин, шаркнув ножкой и спрятав ее под стул.
   – Ужин ужином, а обедать следовало дома: вот ты огорчил бабушку! В первый день приезда из семьи ушел.