Средство или ключ к ее горю, если и есть – в руках самой Веры, но она никому не вверяет его, и едва теперь только, когда силы изменяют, она обронит намек, слово и опять в испуге отнимет и спрячется. Очевидно – она не в силах одна рассечь своего гордиева узла, а гордость или привычка жить своими силами – хоть погибать, да жить ими – мешает ей высказаться!
   Он думал всё это, идучи молча подле нее и не зная, как вызвать ее на полную откровенность – не для себя уже теперь, а для ее спасения. Наконец он решил
   590
   подойти стороной: нельзя ли ему самому угадать что-нибудь из ее ответов на некоторые прежние свои вопросы, поймать имя, остановить ее на нем и облегчить ей признание, которое самой ей сделать, по-видимому, было трудно, хотя и хотелось и даже обещала она сделать, да не может. Надо помочь ей хитростью. Она теперь расстроена и – может быть – оплошает и обмолвится.
   Он вспомнил, как напрасно добивался он от нее источника ее развития, расспрашивая о ее воспитании, о том, кто мог иметь на нее влияние, откуда она почерпнула этот смелый и свободный образ мысли, некоторые знания, уверенность в себе, самообладание. Не у француженки же в пансионе! Кто был ее руководителем, собеседником, когда кругом никого нет?
   Так думал он подвести ее к признанию.
   – Послушай, Вера, я хотел у тебя кое-что спросить, – начал он равнодушным голосом, – сегодня Леонтий упомянул, что ты читала книги в моей библиотеке, а ты никогда ни слова мне о них не говорила. Правда это?
   – Да, некоторые читала: что же?
   – С кем же ты читала: с Козловым?
   – Иные – да. Он объяснял мне содержание некоторых писателей. Других я читала одна или со священником, мужем Наташи…
   – Какие же книги ты читала с священником?
   – Теперь я не помню… Святых отцов, например. Он нам с Наташей объяснял, и я многим ему обязана… Спинозу читали с ним… Вольтера…
   Райский засмеялся.
   – Чему вы смеетесь? – спросила она.
   – Какой переход от святых отцов к Спинозе и Вольтеру! Там в библиотеке все энциклопедисты есть. Ужели ты их читала?
   – Нет: куда же всех! Николай Иванович читал кое-что и передавал нам с Наташей…
   – Как это вы до Фейербаха с братией не дошли… до социалистов и материалистов!..
   – Дошли! – с слабой улыбкой сказала она, – опять-таки не мы с Наташей, а муж ее. Он просил нас выписывать места, отмечал карандашом…
   – Зачем?
   – Хотел, кажется, возражать и напечатать в журнале, не знаю…
   591
   – В библиотеке моего отца нет этих новых книг: где же вы взяли их? – с живостью спросил Райский и навострил ухо.
   Она молчала.
   – Уж не у того ли изгнанника, находящегося под присмотром полиции, которому ты помогала? Помнишь, ты писала о нем?..
   Она, не слушая его, шла и молчала задумчиво.
   – Вера, ты не слушаешь?
   – А? нет, я слышу… – очнувшись сказала она, – где я брала книги? Тут… в городе, то у того, то у другого…
   – Волохов раздавал эти же книги… – заметил он.
   – Может быть, и он… Я у учителей брала…
   «Не учитель ли какой-нибудь, в роде m-r Шарля?» – сверкнуло у него в уме.
   – Что же Николай Иванович говорит о Спинозе и об этих всех авторах?
   – Много: всего не припомнишь…
   – Например? – добивался Райский.
   – Он говорит, что это «попытки гордых умов уйти в сторону от истины», вот как эти дорожки бегут в сторону от большой дороги и опять сливаются с ней же…
   – Еще что?
   – Еще? – что еще? Теперь забыла. Говорит, что все эти «попытки служат истине, очищают ее, как огнем, что это неизбежная борьба, без которой победа и царство истины не было бы прочно…» И мало ли что он еще говорил!..
   – А где «истина»? он не отвечал на этот Пилатов вопрос?
   – Вон там, – сказала она, указывая назад на церковь, – где мы сейчас были!.. Я это до него знала…
   – Ты думаешь, что он прав?.. – спросил он, стараясь хоть мельком заглянуть ей в душу.
   – Я не думаю, а верю, что он прав. А вы? – повернувшись к нему, спросила она с живостью.
   Он утвердительно наклонил голову.
   – Зачем же меня спрашиваете?
   – Есть неверующие: я хотел знать твое мнение…
   – Я в этом, кажется, не скрывалась от вас: вы часто видите мою молитву…
   – Да, но я желал бы слышать ее: скажи, о чем ты молишься, Вера?
   – О неверующих… – тихо сказала она.
   592
   – А я думал – о своей тревоге, об этой буре…
   – Да… в этом – и моя тревога, и моя буря!.. – шептала она. Он не слыхал.
   Проходя мимо часовни, она на минуту остановилась перед ней. Там было темно. Она, с медленным, затаенным вздохом, пошла дальше, к саду, и шла всё тише и тише. Дойдя до старого дома, она остановилась и знаком головы подозвала к себе Райского.
   – Послушайте, что я вам скажу… – тихо и нерешительно начала она, как будто преодолевая себя.
   – Говори, Вера…
   – Вы сказали… – еще тише начала она, – что самое верное средство против… «бури»… это не ходить туда…
   Она показала к обрыву.
   – Да, вернее этого нет.
   – Я хотела просить вас…
   Она остановилась, держа его за борт пальто.
   – Я жду, Вера, – шептал и он, с легкой дрожью нетерпения и, может быть, тяжелого предчувствия. – Вчера я ждал только для себя, чтоб унять боль: теперь я жду для тебя, чтоб помочь тебе – или снести твою ношу, или распутать какой-то трудный узел, может быть, спасти тебя…
   – Да, помогите… – сказала она, отирая платком выступившие слезы, – я так слаба… нездорова… сил у меня нет…
   – Не поможет ли лучше меня бабушка? Откройся ей, Вера; она женщина, и твое горе, может быть, знакомо ей…
   Вера, зажав глаза платком, отрицательно качала головой.
   – Нет, она не такая… она ничего этого не знала…
   – Что же я могу сделать?.. скажи всё…
   – Не спрашивайте меня, брат: я не могу сказать всего. Сказала бы всё, и бабушке, и вам… и скажу когда-нибудь… когда пройдет… а теперь пока не могу…
   – Как же я могу помочь, когда не знаю ни твоего горя, ни опасности? Откройся мне, и тогда простой анализ чужого ума разъяснит тебе твои сомнения, удалит, может быть, затруднения, выведет на дорогу… Иногда довольно взглянуть ясно и трезво на свое положение, и уже от одного сознания становится легче. Ты сама не можешь: дай мне взглянуть со стороны. Ты знаешь, два ума лучше одного…
   593
   – Никакие умы, никакой анализ – не выведут на дорогу, следовательно и говорить бесполезно! – почти с отчаянием сказала она.
   – Как же я могу помочь тебе?
   Она близко глядела ему в глаза глазами, полными слез.
   – Не покидайте меня, не теряйте из вида, – шептала она. – Если услышите… выстрел оттуда… (она показала на обрыв) – будьте подле меня… не пускайте меня – заприте, если нужно, удержите силой… Вот до чего я дошла! – с ужасом сама прошептала она, закинув голову назад в отчаянии, как будто удерживала стон, и вдруг выпрямилась. – Потом… – тихо начала опять, – никогда об этом никому не поминайте, даже мне самой! Вот всё, что вы можете сделать для меня: за этим я удержала вас! Я жалкая эгоистка: не дала вам уехать! Я чувствовала, что слабею… У меня никого нет, бабушка не поняла бы… Вы один… Простите меня!
   – Ты хорошо сделала… – с жаром сказал он. – Ради Бога, располагай мною – я теперь всё понял и готов навсегда здесь остаться, лишь бы ты успокоилась…
   – Нет: через неделю выстрелы прекратятся навсегда… – прибавила она, отирая платком слезы.
   Она сжала обе его руки и, не оглядываясь, ушла к себе, взбираясь на крыльцо тихими, неровными шагами, держась за перилы.
 

X

 
   Прошло два дня. По утрам Райский не видал почти Веру наедине. Она приходила обедать, пила вечером вместе со всеми чай, говорила об обыкновенных предметах, иногда только казалась утомленною.
   Райский по утрам опять начал вносить заметки в программу своего романа, потом шел навещать Козлова, заходил на минуту к губернатору и еще к двум-трем лицам в городе, с которыми успел покороче познакомиться. А вечер проводил в саду, стараясь не терять из вида Веру, по ее просьбе, и прислушиваясь к каждому звуку в роще.
   Он сидел на скамье у обрыва, ходил по аллеям, и только к полуночи у него прекращалось напряженное, томительное ожидание выстрела. Он почти желал его,
   594
   надеясь, что своею помощью сразу навсегда отведет Веру от какой-то беды.
   Но вот два дня прошли тихо: до конца назначенного срока, до недели, было еще пять дней. Райский рассчитывал, что в день рождения Марфиньки, послезавтра, Вере неловко будет оставить семейный круг, а потом, когда Марфинька на другой день уедет с женихом и с его матерью за Волгу, в Колчино, ей опять неловко будет оставлять бабушку одну – и таким образом неделя пройдет, а с ней минует и туча. Вера за обедом просила его зайти к ней вечером, сказавши, что даст ему поручение.
   Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза у ней были, казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения были вялы, походка медленна. Он взял ее под руку, и так как она направлялась из сада к полю, он думал, что она идет к часовне, повел ее по лугу и по дорожке туда.
   Она молча шла за ним, в глубокой задумчивости, от которой очнулась у порога часовни. Она вошла туда и глядела на задумчивый лик Спасителя.
   – Мне кажется, Вера, у тебя есть помощь сильнее моей: и ты напрасно надеялась на меня. Ты и без меня не пойдешь туда… – тихо говорил он, стоя на пороге часовни.
   Она сделала утвердительный знак головой, и сама, кажется, во взгляде Христа искала силы, участия, опоры, опять призыва. Но взгляд этот, как всегда, задумчиво-покойно, как будто безучастно смотрел на ее борьбу, не помогая ей… не удерживая ее… Она вздохнула.
   – Не пойду! – подтвердила она тихо, отводя глаза от образа.
   Райский не прочел на ее лице ни молитвы, ни желания. Оно было подернуто задумчивым выражением усталости, равнодушия, а может быть, и тихой покорности.
   – Пойдем домой: ты легко одета, – сказал он.
   Она повиновалась.
   – А что же поручение: какое? – спросил он.
   – Да, – припомнила она и достала из кармана портмоне. – Возьмите у золотых дел мастера Шмита porte-bouquet.1 Я еще на той неделе выбрала подарить
   595
   Марфиньке в день рождения, – только велела вставить несколько жемчужин, из своих собственных, и вырезать ее имя. Вот деньги.
   Он спрятал деньги.
   – Это не всё. В самый день ее рождения, послезавтра, пораньше утром… Вы можете встать часов в восемь?..
   – Еще бы! я, пожалуй, и спать не лягу совсем…
   – Зайдите вот сюда – знаете большой сад – в оранжерею, к садовнику. Я уж говорила ему: выберите понаряднее букет цветов и пришлите мне, пока Марфинька не проснулась… Я полагаюсь на ваш вкус…
   – Вот как: я делаю успехи в твоем доверии, Вера! – сказал, смеясь, Райский, – вкусу моему веришь и честности: даже деньги не боялась отдать…
   – Я сделала бы это всё сама, да не могу… сил нет… устаю! – прибавила она, стараясь улыбнуться на его шутку.
   Он на другой день утром взял у Шмита porte-bouquet и обдумывал, из каких цветов должен быть составлен букет для Марфиньки. Одних цветов нельзя было найти в позднюю пору, другие не годились.
   Потом он выбрал дамские часы с эмалевой доской, с цепочкой, подарить от себя Марфиньке и для этого зашел к Титу Никонычу и занял у него двести рублей до завтра, чтобы не воевать с бабушкой, которая без боя не дала бы ему промотать столько на подарок и, кроме того, пожалуй, выдала бы заранее его секрет.
   У Тита Никоныча он увидел роскошный дамский туалет, обшитый розовой кисеей и кружевами, с зеркалом, увитым фарфоровой гирляндой из амуров и цветов, артистической, тонкой работы, с Севрской фабрики.
   – Что это? Где вы взяли такую драгоценность? – говорил он, рассматривая группы амуров, цветы, краски, – и не мог отвести глаз. – Какая прелесть!
   – Марфе Васильевне! – любезно улыбаясь, говорил Тит Никоныч, – я очень счастлив, что вам нравится – вы знаток. Ваш вкус мне порукой, что этот подарок будет благосклонно принят дорогой новорожденной к ее свадьбе. Какая отменная девица! Поглядите: эти розы, можно сказать, суть ее живое подобие. Она будет видеть в зеркале свое пленительное личико, а купидоны ей будут улыбаться…
   596
   – Где вы достали такую редкость?
   – До завтра прошу у вас секрета от Татьяны Марковны и от Марфы Васильевны тоже! – сказал Тит Никоныч.
   – Ведь это больше тысячи рублей надо заплатить! И где здесь достать?..
   – Пять тысяч рублей ассигнациями мой дед заплатил в приданое моей родительнице. Это хранилось до сих пор в моей вотчине, в спальне покойницы. Я в прошедшем месяце под секретом велел доставить сюда; на руках несли полтораста верст, шесть человек попеременно, чтоб не разбилось. Я только новую кисею велел сделать, а кружева – тоже старинные: изволите видеть – пожелтели. Это очень ценится дамами, тогда как… – добавил он с усмешкой, – в наших глазах не имеет никакой цены.
   – Что бабушка скажет? – заметил Райский.
   – Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но может быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, – прибавил он нежно, – обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это – как моя семья. Не измените мне, – шепнул он, – скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет…
   Он показал Райскому массивный серебряный столовый сервиз на двенадцать человек, старой и тоже артистической отделки.
   – Вам, как брату и другу ее, открою, – шептал он, – что я, вместе с Татьяной Марковной, пламенно желаю ей отличной и богатой партии, коей она вполне достойна: мы замечаем, – еще тише зашептал он, – что достойнейший во всех отношениях кавалер, Иван Иванович Тушин – без ума от нее – как и следует быть…
   Райский вздохнул и вернулся домой. Он нашел там Викентьева с матерью, которая приехала из-за Волги к дню рождения Марфиньки, Полину Карповну, двух-трех гостей из города и – Опенкина.
   Последний разливал волны семинарского красноречия, переходя нередко в плаксивый тон и обращая к Марфиньке пожелания по случаю предстоящего брака.
   597
   Бабушка не решилась оставить его к обеду при «хороших гостях» и поручила Викентьеву напоить за завтраком, что тот и исполнил отчетливо, так что к трем часам Опенкин был «готов» совсем и спал крепким сном в пустой зале старого дома.
   Гости часов в семь разъехались. Бабушка с матерью жениха зарылись совсем в приданое и вели нескончаемый разговор в кабинете Татьяны Марковны.
   А жених с невестой, обежав раз пять сад и рощу, ушли в деревню. Викентьев нес за Марфинькой целый узел, который, пока они шли по полю, он кидал вверх и ловил на лету.
   Марфинька обошла каждую избу, прощалась с бабами, ласкала ребятишек, двум из них вымыла рожицы, некоторым матерям дала ситцу на рубашонки детям да двум девочкам постарше на платья и две пары башмаков, сказав, чтоб не смели ходить босоногие по лужам.
   Полоумной Агашке дала какую-то изношенную душегрейку, которую выпросила в дворне у Улиты, обещаясь, по возвращении, сделать ей новую, настрого приказав Агашке не ходить в одном платье по осеннему холоду, и сказала, что пришлет «коты» носить в слякоть.
   Безногому старику Силычу оставила рубль медными деньгами, которые тот жадно подобрал, когда Викентьев, с грохотом и хохотом, выворачивая карманы, выбросил их на лавку.
   Силыч, дрожащими от жадности руками, начал завертывать их в какие-то хлопки и тряпки, прятал в карманы, даже взял один пятак в рот.
   Но Марфинька погрозила, что отнимет деньги и никогда не придет больше, если он станет прятать их, а сам выпрашивать луковицу на обед и просить на паперти милостыню.
   – Красавица ты наша, Божий ангел, награди тебя Господь! – провожали ее бабы с каждого двора, когда она прощалась с ними недели на две.
   А мужики ласково и лукаво улыбались молча: «Балует барышня, – как будто думали они, – с ребятишками, да с бабами возится! Ишь какой пустяк носит им! Почто это нашим бабам и ребятишкам?»
   И небрежно рассматривали ситцевую рубашонку, какой-нибудь поясок или маленькие башмаки.
   598
 

XI

 
   Вечером новый дом сиял огнями. Бабушка не знала, как угостить свою гостью и будущую родню.
   Она воздвигла ей парадную постель в гостиной, чуть не до потолка, походившую на катафалк. Марфинька, в своих двух комнатах, целый вечер играла, пела с Викентьевым – наконец они затихли за чтением какой-то новой повести, беспрестанно прерываемом замечаниями Викентьева, его шалостями и резвостью.
   Только окна Райского не были освещены: он ушел тотчас после обеда и не возвращался к чаю.
   Луна освещала новый дом, а старый прятался в тени. На дворе, в кухне, в людских долее обыкновенного не ложились спать люди, у которых в гостях были приехавшие с барыней Викентьевой из-за Волги кучер и лакей.
   На кухне долго не гасили огня, готовили ужин и отчасти завтрашний обед.
   Вера с семи часов вечера сидела в бездействии, сначала в сумерках, потом при слабом огне одной свечи, облокотясь на стол и положив на руку голову, другой рукой она задумчиво перебирала листы лежавшей перед ней книги, в которую не смотрела.
   Глаза ее устремлены были куда-то далеко от книги. На плеча накинут был большой шерстяной платок, защищавший ее от свежего осеннего воздуха, который в открытое окно наполнял комнату. Она еще не позволяла вставить у себя рам и подолгу оставляла окно открытым.
   Спустя полчаса она медленно встала, положила книгу в стол, подошла к окну и оперлась на локти, глядя на небо, на новый, светившийся огнями через все окна дом, прислушиваясь к шагам ходивших по двору людей, потом выпрямилась и вздрогнула от холода.
   Она стала закрывать окно, и только затворила одну половину, как среди тишины грянул под горой выстрел.
   Она вздрогнула, быстро опустилась на стул и опустила голову. Потом встала, глядя вокруг себя, меняясь в лице, шагнула к столу, где стояла свеча, и остановилась.
   В глазах был испуг и тревога. Она несколько раз трогала лоб рукой и села было к столу, но в ту же минуту встала опять, быстро сдернула с плеч платок и бросила в угол за занавес, на постель, еще быстрее отворила
   599
   шкаф, затворила опять, ища чего-то глазами по стульям, на диване – и не найдя, что ей нужно, села на стул, по-видимому, в изнеможении.
   Наконец глаза ее остановились на висевшей на спинке стула пуховой косынке, подаренной Титом Никонычем. Она бросилась к ней, стала торопливо надевать одной рукой на голову, другой в ту же минуту отворяла шкаф и доставала оттуда с вешалок, с лихорадочной дрожью, то то, то другое пальто.
   Мельком взглянув на пальто, попавшееся ей в руку, она с досадой бросала его на пол и хватала другое, бросала опять попавшееся платье, другое, третье и искала чего-то, перебирая одно за другим всё, что висело в шкафе, и в то же время стараясь рукой завязать косынку на голове.
   Наконец бросилась к свечке, схватила ее и осветила шкаф. Там, с ожесточенным нетерпением, взяла она мантилью на белом пуху, еще другую, черную, шелковую, накинула первую на себя, а на нее шелковую, отбросив пуховую косынку прочь.
   Не затворив шкафа, она перешагнула через кучу брошенного на пол платья, задула свечку и, скользнув из двери, не заперев ее, как мышь, неслышными шагами спустилась с лестницы.
   Она прокралась к окраине двора, закрытой тенью, и вошла в темную аллею. Она не шагала, а неслась: едва мелькал темный ее силуэт, где нужно было перебежать светлое пространство, так что луна будто не успевала осветить ее.
   Она, миновав аллею, умерила шаг, и остановилась на минуту перевести дух у канавы, отделявшей сад от рощи. Потом перешла канаву, вошла в кусты, мимо своей любимой скамьи, и подошла к обрыву. Она подобрала обеими руками платье, чтоб спуститься…
   Перед ней, как из земли, вырос Райский и стал между ею и обрывом. Она окаменела на месте.
   – Куда, Вера? – спросил он.
   Она молчала.
   – Пойдем назад!
   Он взял ее за руку. Она не дала руки и хотела миновать его.
   – Вера: куда, зачем?
   – Туда… в последний раз: свидание необходимо – проститься… – шептала она со стыдом и мольбой. -
   600
   Пустите меня, брат… Я сейчас вернусь, а вы подождите меня… одну минуту… Посидите вот здесь, на скамье…
   Он молча, крепко взял ее за руку и не выпускал.
   – Пустите, мне больно! – шептала она, ломая его и свою руку.
   Он не пускал. Между ними завязалась борьба.
   – Вы не сладите со мной!.. – говорила она, сжимая зубы и с неестественной силой вырывая руку, наконец вырвала и метнулась было в сторону, мимо его.
   Он удержал ее за талию, подвел к скамье, посадил и сел подле нее.
   – Как это грубо, дико! – с тоской и злостью сказала она, отворачиваясь от него почти с отвращением.
   – Не этой силой хотел бы я удержать тебя, Вера!
   – От чего удержать? – спросила она почти грубо.
   – Может быть – от гибели…
   – Разве можно погубить меня, если я не хочу?
   – Ты не хочешь, а гибнешь…
   – А если я хочу гибнуть?
   Он молчал.
   – И никакой гибели нет: мне нужно видеться, чтоб… расстаться…
   – Чтоб расстаться – не надо видеться…
   – Надо – и я увижусь! Часом или днем позже – всё равно. Всю дворню, весь город зовите, хоть роту солдат: ничем не удержите!
   Она откинула черную мантилью с головы на плечи и судорожно передергивала ее.
   Выстрел повторился. Она рванулась, но две сильные руки за плеча посадили ее на лавку. Она посмотрела на Райского с ног до головы и тряхнула головой от ярости.
   – Какой же награды потребуете вы от меня за этот добродетельный подвиг? – шипела она.
   Он молчал и исподлобья стерег ее движения. Она с злостью засмеялась.
   – Пустите! – сказала она мягко, немного погодя.
   Он покачал отрицательно головой.
   – Брат! – заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, – если когда-нибудь вы горели, как на угольях, умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна
   601
   последняя надежда… искра… Вот это – моя минута! Она пройдет – и всё пройдет с ней…
   – И слава Богу, Вера! Опомнись, приди в себя немного: ты сама не пойдешь! Когда больные горячкой мучатся жаждой и просят льду – им не дают. Вчера, в трезвый час, ты сама предвидела это и указала мне простое и самое действительное средство – не пускать тебя – и я не пущу…
   Она стала на колени подле него.
   – Не заставьте меня проклинать вас всю жизнь потом! – умоляла она. – Может быть, там меня ждет сама судьба…
   – Твоя судьба – вон там: я видел, где ты вчера искала ее, Вера. Ты веришь в провидение: другой судьбы нет…
   Она вдруг смолкла и поникла головой.
   – Да, – сказала она покорно, – да, вы правы: я верю… Но я там допрашивалась искры, чтоб осветить мой путь – и не допросилась. Что мне делать? – я не знаю…
   Она вздохнула и медленно встала с колен.
   – Не ходи! – говорил он.
   – Именем той судьбы, в которую верю, я искала счастья! Может быть, она и посылает меня теперь туда… может быть… я необходима там! – продолжала она, выпрямившись и сделав шаг к обрыву. – Что бы ни было, не держите меня долее, я решилась. Я чувствую, моя слабость миновала. Я владею собой, я опять сильна! Там решится не моя одна судьба, но и другого человека. На вас ляжет ответственность за эту пропасть, которую вы роете между ним и мною. Я не утешусь никогда, буду вас считать виновником несчастья всей моей жизни… и его жизни! Если вы теперь удержите меня, я буду думать, что мелкая страстишка, самолюбие без прав, зависть – помешали моему счастью и что вы лгали, когда проповедывали свободу…
   Он поколебался и отступил от нее на шаг.
   – Это голос страсти, со всеми ее софизмами и изворотами! – сказал он, вдруг опомнившись. – Вера, ты теперь в положении иезуита. Вспомни, как ты просила вчера, после своей молитвы, не пускать тебя!.. А если ты будешь проклинать меня за то, что я уступил тебе: на кого тогда падет ответственность?
   Она опять упала духом и уныло склонила голову.
   602
   – Кто он, скажи? – шепнул он.
   – Если скажу – вы не удержите меня? – вдруг спросила она с живостью, хватаясь за эту, внезапно явившуюся надежду вырваться – и спрашивала его глазами, глядя близко и прямо ему в глаза.
   – Не знаю, может быть…
   – Нет, дайте слово, что не удержите – и я назову…
   Он колебался.
   В эту минуту раздался третий выстрел. Она рванулась, но он успел удержать ее за руку.
   – Пойдем, Вера, домой, к бабушке сейчас! – говорил он настойчиво, почти повелительно. – Открой ей всё…
   Но она, вместо ответа, начала биться у него в руках, вырываясь, падая, вставая опять.
   – Если… вам было когда-нибудь хорошо в жизни, то пустите!.. Вы говорили: «Люби, страсть прекрасна!» – задыхаясь от волнения, говорила она и порывалась у него из рук, – вспомните… и дайте мне еще одну такую минуту, один вечер… «Христа ради!» – шептала она, протягивая руку, – вы тоже просили меня, Христа ради, не удалять вас… я не отказала… помните? Подайте и мне эту милостыню!.. Я никогда не упрекну вас… никогда… вы сделали всё – мать не могла бы сделать больше – но теперь оставьте меня – я должна быть свободна!.. И вот, пусть Тот, кому мы молились вчера, будет свидетелем, что это последний вечер… последний! Я никогда не пойду с обрыва больше: верьте мне – я этой клятвы не нарушу! Подождите меня здесь, я сейчас вернусь, только скажу слово…