– А ты как думаешь? – шептал он, – ты лучше знаешь женщин – что он смыслит! Есть надежда… или…
   – Если и есть, то во всяком случае не теперь, – сказал Райский, – разве после когда-нибудь…
   Козлов глубоко вздохнул, медленно улегся на постели и положил руки с локтями себе на голову.
   – Завтра я перевезу тебя к нам, – сказал ему Райский, – а теперь прощай! Ужо к ночи я или приду сам, или пришлю кого-нибудь побыть с тобой.
   Леонтий не смотрел и не слыхал, что Райский говорил и как он вышел.
   Райский воротился домой, отдал отчет бабушке о Леонтье, сказавши, что опасности нет, но что никакое утешение теперь не поможет. Оба они решили послать на ночь Якова смотреть за Козловым, причем бабушка отправила целый ужин, чаю, рому, вина – и Бог знает чего еще.
   – Зачем это? он ничего не ест, бабушка, – сказал Райский.
   – А как тот… опять придет?
   – Кто тот?
   – Ну, кто – Маркушка: я чаю, есть хочет. Ведь ты говоришь, что застал его там…
   – Ах, бабушка! Я сейчас поеду и скажу Марку…
   – Сохрани тебя Господи! – удержала она его, – на смех поднимет…
   – Нет – поклонится. Это не Нил Андреич, он понимает вас…
   – Не надо мне его поклонов, а чтоб был сыт – и Бог с ним! Он пропащий! А что… о восьмидесяти рублях не поминает?
   564
   Райский махнул рукой, ушел к себе в комнату и стал дочитывать письмо Аянова и другие полученные им письма из Петербурга, вместе с журналами и газетами.
 

VII

 
   «Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? – писал Аянов, – в какую всероссийскую щель заполз ты от нашего вечно мокрого, но вечно юного Петербурга, что от тебя два месяца нет ни строки? Уж не женился ли ты там на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями, то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы – Малиновки, в какую-нибудь трущобу – Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
   Новостей много, слушай только… Поздравь меня: геморрой наконец у меня открылся!! Мы с доктором так обрадовались, что бросились друг другу в объятия и чуть не зарыдали оба. Понимаешь ли ты важность этого исхода: на воды не надо ехать! Пояснице легче, а к животу я прикладываю холодные компрессы: у меня, ведь ты знаешь, – pletora abdominalis1…»
   «Вот какими новостями занимает!» – подумал Райский и читал дальше.
   «Олинька моя хорошеет, преуспевает в благочестии, благонравии и науках, институтскому начальству покорна, к отцу почтительна и всякий четверг спрашивает, скоро ли приедет другой баловник, Райский, поправлять ее рисунки и совать ей в другую руку другую сверхштатную коробку конфект…»
   – Вот животное: только о себе! – шептал опять Райский, читая чрез несколько строк ниже.
   «…Коко женился наконец на своей Eudoxie, за которой чуть не семь лет, как за Рахилью, ухаживал! – и уехал в свою тьмутараканскую деревню. Горбуна сбыли за границу вместе с его ведьмой, и теперь в доме стало поживее. Стали отворять окна и впускать свежий воздух и людей, – только кормят всё еще скверно…»
   – Что мне до них за дело! – с нетерпением ворчал Райский, пробегая дальше письмо, – о кузине ни слова, а мне и о ней-то не хочется слышать!
   565
   «…на его место, – шепотом читал он дальше, – прочат в министры князя И. В., а товарищем И. Б-а… Женщины подняли гвалт… П. П. проиграл семьдесят тысяч… Х-ие уехали за границу… Тебе скучно: вижу, что ты морщишься – спрашиваешь – что Софья Николаевна (начал живее читать Райский): сейчас, сейчас, я берег вести о ней pour la bonne bouche1…».
   – Насилу добрался! – сказал Райский, – ну, что она?
   «Я старался и без тебя, как при тебе, и служил твоему делу верой и правдой, то есть два раза играл с милыми “барышнями” в карты, так что братец их, Николай Васильевич, прозвал меня женихом Анны Васильевны и так разгулялся однажды насчет будущей нашей свадьбы, что был вытолкан обеими сестрицами в спину и не получил ни гроша субсидии, за которой было явился. Но зато занял триста рублей у меня, а я поставил эти деньги на твой счет, так как надежды отыграть их у моей нареченной невесты уже более нет. Внемли, бледней и трепещи!
   Играя с тетками, я служил, говорю, твоему делу, то есть пробуждению страсти в твоей мраморной кузине, с тою только разницею, что без тебя это дело пошло было впрок. Итальянец, граф Милари, должно быть, служит по этой же части, то есть развивает страсти в женщинах, и едва ли не успешнее тебя. Он повадился ездить в те же дни и часы, когда мы играли в карты, а Николай Васильевич не нарадовался, глядя на свое семейное счастье.
   Папашу оставляли в покое, занимались музыкой, играли, пели – даже не брали гулять, потому что (я говорю тебе это по секрету, и весь Петербург не иначе как на ухо повторяет этот секрет) когда карета твоей кузины являлась на островах, являлся тогда и Милари, верхом или в коляске, и ехал подле кареты. Софья Николаевна еще больше похорошела, потом стала задумываться, немного вышла из своего “олимпийского” спокойствия и похудела… Она (бери спирт и нюхай!) сделала… un faux pas!2 Я добивался, какой именно, и получал такие ответы даже от ее кузины Catherine, из которых ничего не сообразишь: всё двойки да шестерки, ни одного короля, ни дамы, ни туза, ни даже десятки нет… всё фосски!
   Я начал уже сам сочинять их роман: думал, не застали ли их где-нибудь уединенно гуляющих, или перехватили письмо, в коем сказано: “люблю, мол, тебя”, или раздался преступный поцелуй среди дуэтов Россини и Беллини. Нет, играли, пели, мешая нам играть в карты (мимоходом замечу, что и без них игра вязалась плохо. Вообще я терпеть не могу лета, потому что летом карты сквозят), так что Надежда Васильевна затыкала даже уши ватой… А в городе и пошло, и пошло! Мезенские, Хатьковы, и Мышинские, и все, – больше всех кузина Catherine – тихо, с сдержанной радостью, шептали: “Sophie a pouss?e la chose trop loin, sans se rendre compte des suites…”1 и т. д. Какая это “chose”, спрашивал я и на ухо, и вслух, того, другого – и, не получая определительного ответа, сам стал шептать, когда речь зайдет о ней. “Oui, – говорил я, – elle a pouss? la chose trop loin, sans se rendre compte… Elle a fait un faux pas…"2
   И пожму значительно плечами, когда спросят, какой “pas”?
   Таким образом всплыло на горизонт легкое облачко и стало над головой твоей кузины. А я всё служил да служил делу, не забывая дружеской обязанности, и всё ездил играть к теткам. Даже сблизился с Милари и стал условливаться с ним, как, бывало, с тобой, приходить в одни часы, чтоб обоим было удобнее…»
   – Какой осел! – сказал с досадой Райский, бросив письмо, – он думал, что угождает мне…
   «А ты, за службу и дружбу мою, – читал дальше Райский, – пришли или привези мне к зиме, с Волги, отличной свежей икры бочонок-другой да стерлядей в аршин: я поделюсь с его сиятельством, моим партнером, министром и милостивцем…»
   Райский читал ниже:
   «Так мы и переехали целой семьей на дачу, на Каменный остров, то есть они заняли весь дом В., а я две
   567
   комнаты неподалеку. Николай Васильевич поселился в особом павильоне…
   Дела шли своим чередом, как вдруг однажды перед началом нашей вечерней партии, когда Надежда Васильевна и Анна Васильевна наряжались к выходу, а Софья Николаевна поехала гулять, взявши с собой Николая Васильевича, чтоб завезти его там где-то на дачу, – доложили о приезде княгини Олимпиады Измайловны. Обе тетки поворчали на это неожиданное расстройство партии, но однако отпустили меня погулять, наказавши через час вернуться, а княгиню приняли.
   Несчастные мы все трое: ни тетушки твои, ни я – не предчувствовали, что нам не играть больше! Княгиня встретилась со мной на лестнице и несла такое торжественное, важное лицо вверх, что я даже не осмелился осведомиться о ее нервах.
   Через час я прихожу, меня не принимают. Захожу на другой день – не принимают. Через два, три дня – то же самое. Обе тетки больны, “барыня”, то есть Софья Николаевна, нездорова, не выезжает и никого не принимает: такие ответы получал я от слуг.
   Я толкнулся во флигель к Николаю Васильевичу – дома нет, а между тем его нигде не видно: ни на pointe,1 ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я – в город, в клуб – к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и улыбнулся: “Знаю, знаю зачем, говорит: что, дверь захлопнулась, оброк прекратился?..”
   От него я добился только – сначала, что кузина твоя – a pouss? la chose trop loin… qu’elle a fait un faux pas… а потом – что после визита княгини Олимпиады Измайловны, этой гонительницы женских пороков и поборницы добродетелей, тетки разом слегли, в окнах опустили сторы, Софья Николаевна сидит у себя запершись, и все обедают по своим комнатам, и даже не обедают, а только блюда приносятся и уносятся нетронутые, – что трогает их один Николай Васильевич, но ему запрещено выходить из дома, чтоб как-нибудь не проболтался, что граф Милари и носа не показывает в дом, а ездит старый доктор Пертов, бросивший давно практику
   568
   и в молодости лечивший обеих барышень (и бывший их любовником, по словам старой, забытой хроники, – прибавлю в скобках). Наконец Петр Иванович сказал, что весь дом, кроме Николая Васильевича, втайне готовится уехать на такие воды, каких старики не запомнят, и располагают пробыть года три за границей.
   Я, однако, добился свидания с Николаем Васильевичем: написал ему записку и получил приглашение отобедать с ним “вечером” наедине. Он прежде всего попросил быть скромным насчет обеда. В доме пост теперь: “On est en p?nitence – бульон и цыпленка готовят на всех – et ma pauvre Sophie n’ose pas descendre me tenir compagnie, – жалуется он горько и жует в недоумении губами, – et nous sommes enferm?s tous les deux…1 Я велел для вас сделать обед, только не говорите!” – прибавил он боязливо, уплетая перепелок, и чуть не плакал о своей бедной Софье.
   Наконец я добился, что к прежнему облачку, к этому искомому мною «х», то есть que Sophie a pouss? la chose trop loin, прибавился, наконец, и факт – она, о ужас! a fait un faux pas, именно – отвечала на записку Милари! Пахотин показал мне эту записку, с яростью ударяя кулаком по столу: “Mais dites donc, dites, qu’est се qu’il у a l?? ? propos de quoi – все эти охи и ахи, и флаконы со спиртом, и этот отъезд? et tout се remue-m?nage? Voil? ce que c’est que d’?tre vieilles filles!”2
   Он топал, бегал по кабинету и прохлаждал себя, макая бисквиты в шампанское и глотая какие-то дижестивные пилюли вслед за тем. “И что всего грустнее, – говорил он, – что бедняжка Sophie убивается сама: «Oui, la faute est ? moi, – твердит она, – je me suis compromise: une femme que se respecte ne doit pas pousser la chose trop loin… se permettre».3 – «Mais qu’as, tu donc fait, mon enfant?»4 – спрашиваю я. – «J’ai fais un faux
   569
   pas… – твердит она, – огорчила теток, вас, папа!..» – «Mais pas le moins du monde»,1 – говорю я – и всё напрасно! Et elle pleure, elle pleure… cette pauvre enfant! Ce billet!..2 Посмотрите эту записку!”
   А в записке изображено следующее: “Venez, comte, je vous attends entre huit et neuf heures, personne n’y sera et surtout, n’oubliez pas votre portefeuille artistique. Je suis etc. S. В.»3 Николай Васильевич поражен прежде всего в родительской нежности. “Le nuage a grossi gr?ce ? ce billet, потому что… кажется… (на ухо шепнул мне Пахотин) entre nous soit dit… Sophie n’?tait pas tout-?-fait insensible aux hommages du comte, mais c’est un gentilhomme et elle est trop bien ?lev?e pour pousser les choses… jusqu’a un faux pas…”4
   И только, Борис Павлович! Как мне грустно это, то есть что “только” и что я не могу тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде того, что кузина твоя, одевшись в темную мантилью, ушла из дома, что на углу ждала ее и умчала куда-то наемная карета, что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной, а его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т. д. Ничего этого не было!
   Но здесь хватаются и за соломинку: всячески раздувают искру – и из записки делают слона, вставляют туда другие фразы, даже нежное “ты”, но это не клеится, и всё вертится на одной и той же редакции; то есть “que Sophie a pouss? la chose trop loin, qu’elle a fait un faux pas…” Я усердно помогаю делу со своей стороны, лукаво молчу и не обличаю, не говорю, что там написано. За мной ходят, видя, что я знаю кое-что. К. Р. и жена два раза звали обедать, а М. подпаивает меня в клубе, не проговорюсь ли. Мне это весело, и я молчу.
   Через две недели они едут. И вот тебе развязка романа твоей кузины! Да, я забыл главное – слона. Николай Васильевич был поставлен сестрицами своими “dans
   570
   une position tr?s d?licate»:1 объясниться с графом Милари и выпросить назад у него эту роковую записку. Он говорит, что у него и подагра, и нервы, и тик, и ревматизм – всё поднялось разом, когда он объяснялся с графом. Тот тонко и лукаво улыбался, выслушав просьбу отца, и сказал, что на другой день удовлетворит ее, и сдержал слово, прислал записку самой Беловодовой, с учтивым и почтительным письмом. “Mais comme il riait sous cape, ce comte (il est tr?s fin), quand je lui d?bitais toutes les sottes r?flexions de mes ch?res soeurs! Vieiles chiennes!..”2 – отвернувшись добавил он и разбил со злости фарфоровую куклу на камине.
   Вот тебе и драма, любезный Борис Павлович: годится ли в твой роман? Пишешь ли ты его? Если пишешь, то сократи эту драму в двух следующих словах. Вот тебе ключ или “le mot de l’enigme”,3 как говорят здесь русские люди, притворяющиеся не умеющими говорить по-русски и воображающие, что говорят по-французски.
   Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на большую дорогу – и говорят (это папа разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на большей свободе, – звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе. А кузина волновалась, “prenant les choses au serieux”4 (я не перевожу тебе здешнего языка, а передаю в оригинале, так как оригинал всегда ярче перевода). Между тем, граф серьезных намерений не обнаруживал и наконец… наконец… вот где ужас: узнали, что он из “новых” и своим прежним правительством был – “mal vu”,5 и “эмигрировал” из отечества в Париж, где и проживал, а главное, что у него там, под голубыми небесами,
   571
   во Флоренции, или в Милане, есть какая-то нареченная невеста, тоже кузина… что вся ее фортуна («fortune» – в оригинале) перейдет в его род из того рода, так же как и виды на карьеру. Это проведала княгиня через князя Б. П. … И твоя Софья страдает теперь вдвойне: и оттого, что оскорблена внутренно – гордости ее красоты и гордости рода нанесен удар – и оттого, что сделала… un faux pas, и, может быть, также немного и от того чувства, которое ты старался пробудить – и успел, а я, по дружбе к тебе, поддержал в ней…
   Что будет с ней теперь – не знаю: драма ли, роман ли – это уже докончи ты на досуге, а мне пора на вечер к В. И. Там ожидает меня здоровая и серьезная партия с серьезными игроками.
   Прощай – это первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он будет весь такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано.
   И. Аянов».
 

VIII

 
   Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, внутренно сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где еще вчера ходила, сидела, скользила, может быть, как змея, с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, – Вера, всё она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя – и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья.
   Он обошел весь сад, взглянул на ее закрытые окна, подошел к обрыву и погрузил взгляд в лежащую у ног его пропасть тихо шумящих кустов и деревьев.
   Аллеи представлялись темными коридорами, но открытые места, поблекший цветник, огород, всё пространство сада, лежащее перед домом, освещались косвенными лучами выплывшей на горизонт луны. Звезды сильно мерцали. Вечер был ясен и свеж.
   Райский посмотрел с обрыва на Волгу; она сверкала вдали, как сталь. Около него, тихо шелестя, летели с деревьев увядшие листья.
   572
   «Там она теперь, – думал он, глядя на Волгу, – и ни одного слова не оставила мне! Задушевное, сказанное ее грудным шепотом “прощай” примирило бы меня со всей этой злостью, которую она щедро излила на мою голову! И уехала: ни следа, ни воспоминания!» – горевал он, склонив голову, идучи по темной аллее.
   Вдруг в плечо ему слегка впились чьи-то тонкие пальцы, как когти хищной птицы, и в ухе раздался сдержанный смех.
   – Вера! – в радостном ужасе сказал он, задрожав и хватая ее за руку.
   У него даже волосы поднялись на голове.
   – Ты здесь, не за Волгой!..
   – Здесь, не за Волгой! – повторила она, продолжая смеяться и пропустила свою руку ему под руку. – Вы думали, что я отпущу вас, не простясь? Да, думали? Признавайтесь!..
   – Ты колдунья, Вера. Да, сию минуту я упрекал тебя, что ты не оставила даже слова! – говорил он, растерянный и от страха, и от неожиданной радости, которая вдруг охватила его.
   – Да как же это ты?.. В доме все говорили, что ты уехала вчера…
   Она иронически засмеялась, стараясь поглядеть ему в лицо.
   – А вы и поверили? Я готовила вам сюрприз: велела сказать, что уехала… Признавайтесь, вы не поверили, притворились?..
   – Ей-богу, нет.
   – Побожитесь еще! – говорила она, торжествуя и наслаждаясь его волнением, и опять засмеялась раздражительным смехом. – Не оставила двух слов, а осталась сама: что лучше? Говорите же! – прибавила она, шаля и заигрывая с ним.
   Он был в недоумении. Эта живость речи, быстрые движения, насмешливое кокетство – всё казалось ему неестественно в ней. Сквозь живой тон и резвость он слышал будто усталость, видел напряжение скрыть истощение сил. Ему хотелось взглянуть ей в лицо, и когда они подошли к концу аллеи, он вывел было ее на лунный свет.
   – Дай мне взглянуть на тебя: что с тобой, Вера? Какая ты резвая, веселая!.. – заметил он робко.
   573
   – Что смотреть – нечего! – с нетерпением перебила она, стараясь выдернуть свою руку и увлекая его в темноту.
   Она встряхивала головой, небрежно поправляя сползавшую с плеч мантилью.
   – Веселая – оттого, что вы здесь, подле меня… – Она прижалась плечом к его плечу.
   – Что с тобой, Вера? в тебе какая-то перемена! – прошептал Райский подозрительно, не разделяя ее бурной веселости и стараясь подвести ее к свету.
   – Пойдемте, пойдемте, что за смотр такой – не люблю!.. – живо говорила она, едва стоя на месте.
   Он чувствовал, что руки у ней дрожат и что вся она трепещет и бьется в какой-то непонятной для него тревоге.
   – Да говорите же что-нибудь, рассказывайте, где были, что видели, помнили ли обо мне? А что страсть? всё мучает – да? Что это у вас, точно язык отнялся? куда девались эти «волны поэзии», этот «рай и геенна»? давайте мне рая! Я счастья хочу, «жизни»!..
   Она говорила бойко, развязно, трогая его за плечо, не стояла на месте от нетерпения, ускоряла шаг.
   – Да что это вы идете, как черепаха! Пойдемте к обрыву, спустимся к Волге, возьмем лодку, покатаемся!.. – продолжала она, таща его с собой, то смеясь, то вдруг задумываясь.
   – Вера, мне страшно с тобой, ты… нездорова! – печально сказал он.
   – А что? – спросила она вдруг, останавливаясь.
   – Откуда вдруг у тебя эта развязность, болтливость? Ты, такая сдержанная, сосредоточенная!..
   – Я очень обрадовалась вам, брат: всё смотрела в окно, прислушивалась к стуку экипажей… – сказала она и, наклонив голову, в раздумье, тише пошла подле него, всё держа свою руку на его плече и по временам сжимая сильно, как птица когти, свои тонкие пальцы.
   Ему отчего-то было тяжело. Он уже не слышал ее раздражительных и кокетливых вызовов, которым в другое время готов был верить. В нем в эту минуту умолкла собственная страсть: он болел духом за нее, вслушиваясь в ее лихорадочный лепет, стараясь вглядеться в нервную живость движений и угадать, что значило это волнение.
   574
   – Что вы так странно смотрите на меня: я не сумасшедшая! – говорила она, отворачиваясь от него.
   На него напал ужас.
   «Сумасшедшие почти всегда так говорят! – подумал он, – спешат уверить всех, что они не сумасшедшие!»
   Он сам испытывал нетрезвость страсти – и мучился за себя, но он давно знал и страсти, и себя, и то не всегда мог предвидеть исход. Теперь, видя Веру, упившеюся этого недуга, он вздрагивал за нее.
   Она как будто теряет силу, слабеет. Спокойствия в ней нет больше: она собирает последние силенки, чтоб замаскироваться, уйти в себя – это явно: но и в себе ей уже тесно – чаша переполняется, и волнение выступает наружу.
   «Боже мой, что с ней будет! – в страхе думал он, – а у ней нет доверия ко мне. Она не высказывается, хочет бороться одна! кто охранит ее?..»
   «Бабушка!» – шепнул ему какой-то голос.
   – Вера! ты нездорова: ты бы поговорила с бабушкой… – серьезно сказал он.
   – Тише, молчите, помните ваше слово! – сильным шепотом сказала она. – Прощайте теперь! Завтра пойдем с вами гулять, потом в город, за покупками, потом туда, на Волгу… всюду! Я жить без вас не могу!.. – прибавила она почти грубо и сильно сжав ему плечо пальцами.
   «Что с ней!» – думал он.
   Но последние ее слова, этот грубо-кокетливый вызов, обращенный прямо к нему и на него, заставили его подумать и о своей защите, напомнили ему о его собственной борьбе и о намерении бежать.
   – Я уеду, Вера, – сказал он вслух, – я измучен, у меня нет сил больше, я умру… Прощай! зачем ты обманула меня? зачем вызвала? зачем ты здесь? Чтоб наслаждаться моими муками?.. Уеду, пусти меня!
   – Уезжайте! – сказала она, отойдя от него на шаг. – Егорка еще не успел унести чемодан на чердак!..
   Он быстро пошел, ожесточенный этой умышленной пыткой, этим издеванием над ним и над страстью. Потом оглянулся. Шагах в десяти от него, выступив немного на лунный свет, она, как белая статуя в зелени, стоит неподвижно и следит за ним с любопытством, уйдет он или нет.
   575
   «Что это? что с ней? – с ужасом спрашивал он, – зачем я ей? Воткнула нож, смотрит, как течет кровь, как бьется жертва! что она за женщина?»
   Ему припомнились все жестокие, исторические женские личности, жрицы кровавых культов, женщины революции, купавшиеся в крови, и всё жестокое, что совершено женскими руками, с Юдифи до леди Макбет включительно. Он пошел и опять обернулся. Она смотрит неподвижно. Он остановился.
   «Какая красота, какая гармония во всей этой фигуре! Она – страшна, гибельна мне!» – думал он, стоя как вкопанный, и не мог оторвать глаз от стройной, неподвижной фигуры Веры, облитой лунным светом.
   Он чувствовал эту красоту нервами: ему было больно от нее. Он нехотя впился в нее глазами.
   Она пошевелилась и сделала ему призывный знак головой. Проклиная свою слабость, он медленно, шаг за шагом, пошел к ней. Она уползла в темную аллею, лишь только он подошел, и он последовал за ней.
   – Что тебе нужно, Вера, зачем ты не даешь мне покоя? Через час я уеду!.. – резко и сухо говорил он и сам всё шел к ней.
   – Не смейте, я не хочу! – сильно схватив его за руку, говорила она, – вы «раб мой», должны мне служить… Вы тоже не давали мне покоя!
   Дрожь страсти вдруг охватила его. Он чувствовал, что колени его готовы склониться и голос пел внутри него: «Да, раб, повелевай!..»
   И он хотел упасть и зарыдать от страсти у ее ног.
   – Вы мне нужны, – шептала она, – вы просили мук, казни – я дам вам их! «Это жизнь!» – говорили вы, – вот она – мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!..» Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это жизнь, и только это!» – говорили вы – вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее…
   – Ты гибнешь, Вера! – в ужасе сказал он, отступая.
   – Может быть, – говорила она, как будто отряхивая хмель от головы. – Так что же? что вам? не всё ли равно? вы этого хотели? «Природа влагает только страсть
   576
   в живые организмы, – твердили вы, – страсть прекрасна!..» Ну вот она – любуйтесь!..
   Она забирала сильными глотками свежий, вечерний воздух.
   – Но я же и остерегал тебя: я называл страсть «волком»… – защищался он, с ужасом слушая это явное, беззащитное признание.
   – Нет, она злее, она – тигр. Я не верила, теперь верю. Знаете ту гравюру, в кабинете старого дома: тигр скалит зубы на сидящего на нем амура? Я не понимала, что это значит, бессмыслица – думала, а теперь понимаю. Да – страсть, как тигр, сначала даст сесть на себя, а потом рычит и скалит зубы…
   У Райского в душе шевельнулась надежда добраться до таинственного имени: кто! Он живо ухватился за ее сравнение страсти с тигром.
   – У нас на севере нет тигров, Вера, и сравнение твое неверно, – сказал он. – Мое вернее: твой идол – волк!
   – Браво, да, да! – смеясь нервически перебила она, – настоящий волк! как ни корми, всё к лесу глядит!
   И вдруг смолкла, как будто в отчаянии.
   – Все вы звери, – прибавила потом со вздохом, – он – волк…
   – Кто он? – тихо спросил Райский.
   – Тушин – медведь, – продолжала она, не отвечая ему, – русский, честный, смышленый медведь…
   «А! так это не Тушин!» – подумал Райский.
   – Положи руку на его мохнатую голову, – говорила она, – и спи: не изменит, не обманет… будет век служить…
   – А я кто? – вдруг, немного развеселясь, спросил Райский.
   Она близко и лукаво поглядела ему в глаза и медлила ответом.
   – Вижу, хочется сказать «осел»: скажи, Вера, не церемонься!
   – Вы? осел? – заговорила она язвительно, ходя медленно вокруг него и оглядывая его со всех сторон.
   – Право, осел! – наивно подтвердил Райский, – вижу, как ты мудришь надо мной, терплю и хлопаю ушами.
   – Какой вы осел! Вы – лиса, мягкая, хитрая: заманить в западню… тихо, умно, изящно… Вот я вас!..