Страница:
– Почем вы знаете?
– Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
– Это называется, кажется, «гражданское мужество»? – сказал Райский.
– Да уж не знаю, какое, а только я вам как-нибудь покажу образчик этого мужества. Вот тут что-то часто стал ездить мимо наших огородов полициймейстер: это, должно быть, его превосходительство изволит беспокоиться и подсылает узнать о моем здоровье, о моих удовольствиях. Ну, хорошо же!.. Теперь я воспитываю пару бульдогов: еще недели не прошло, как они у меня, а уж на огородах у нас ни одной кошки не осталось… Я их посажу теперь на чердак, в темноту, а когда полковник или его свита изволят пожаловать, так мои птенцы и вырвутся… нечаянно, конечно…
389
– Ну, я пришел с вами проститься – скоро еду! – сказал Райский.
– Вы едете? – с изумлением спросил Марк.
– А что?
– Мне нужно бы сказать вам несколько слов… – тихо и серьезно добавил он.
Райский в свою очередь с удивлением поглядел на него.
– Что вам? Говорите! – сказал он, – не денег ли опять?
– Пожалуй, и денег опять – да теперь не о деньгах речь. После, я к вам зайду, теперь нельзя…
Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не хочет говорить.
Леонтий всплеснул руками, услыхав об отъезде Райского; жена его надулась.
– Как же, кто вас пустит? – шептала она, – хороши: так-то помните свою Улиньку? Ни разу без мужа не пришли ко мне…
Она взяла его за руку и долго держала, глядя на него с печальной насмешкой.
– А деньги принесли? – вдруг спросил Марк, – триста рублей пари?
Райский иронически поглядел на него.
– Ну, что же, панталоны где? – сказал он.
– Я не шучу, давайте триста рублей.
– За что? Я не влюблен, как видите.
– Нет, я вижу, что вы по уши влюблены.
– Как же это вы видите?
– Да так: по роже.
– Смотрите же: месяц прошел – и пари кончено. Мне ваших панталон не нужно – я их вам дарю, в придачу к пальто.
– Как же это ты… едешь!.. – с горестью говорил Козлов, – а книги?
– Какие книги?
– А эти, твои, – вот они, все целы, вот по каталогу, в порядке…
– Ведь я тебе подарил их.
– Да полно шутить, скажи, куда их?..
– Прощайте, мне некогда. С книгами не приставай, сожгу, – сказал Райский. – Ну, мудрец, по рожам узнающий влюбленных, – прощайте! Не знаю, встретимся ли опять…
390
– Деньги подайте – это бесчестно не отдавать, – говорил Марк, – я вижу любовь: она, как корь, еще не вышла наружу, но скоро высыпет… Вон, лицо уже красное! Какая досада, что я срок назначил! От собственной глупости потерял триста рублей!
– Прощайте!
– Вы не уедете, – сказал Марк.
– Я еще зайду к тебе, Козлов… я на той неделе еду, – обратился Райский к Леонтью.
– Ну так не уедете! – повторил Марк.
– А что ж твой роман? – спросил Леонтий, – ведь ты хотел его кончить здесь.
– Я уж у конца – только привести в порядок, в Петербурге займусь.
– И романа не кончите, ни живого, ни бумажного! – заметая Марк.
Райский живо обернулся к нему, хотел что-то сказать, но отвернулся с досадой и ушел.
– Отчего же ты думаешь, что он романа не кончит? – спросил Леонтий Марка.
– Где ему! – с язвительным смехом отвечал Марк, – он неудачник!
V
Райский пошел домой, чтоб поскорее объясниться с Верой, но не в том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до того верна, что он стыдился прошедшей слабости, и ему хотелось немного отомстить Вере за то, что она поставила его в это положение.
Он дорогой придумал до десяти редакций последнего разговора с ней. И тут опять воображение стало рисовать ему, как он явится ей в новом, неожиданном образе, смелый, насмешливый, свободный от всяких надежд, нечувствительный к ее красоте, как она удивится, может быть… опечалится!
Наконец он остановился на одной редакции разговора, дружеской, но учтиво-покровительственной и, в результате, совершенно равнодушной. У него даже мелькнула мысль передать ей, конечно в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить на неведомую ей высоту
391
Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная Вера почувствовала себя просто Сандрильоной перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю в его воображении.
Он хотел осыпать жаркими похвалами Марфиньку и в заключение упомянуть вскользь и о Вере, благосклонно отозваться о ее красоте, о своем легком увлечении и всех их поставить на одну доску, выдвинув наперед других, а Веру оставив в тени, на заднем плане.
Он трепетал от радости, создав в воображении целую картину – сцену ее и своего положения, ее смущения, сожалений, которые, может быть, он забросил ей в сердце и которых она еще теперь не сознает, но сознает, когда его не будет около.
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросив на свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает не понятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она останется с жалом – не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами и потом вечной, тихой тоской до замужества – с советником палаты! Оно не совсем так, но ведь роман – не действительность, и эти отступления от истины он называл «литературными приемами».
У него даже дух занимался от предчувствия, как это будет эффектно и в действительности, и в романе.
Он сделал гримасу, встретивши бабушку, уже слышавшую от Егорки, что барин велел осмотреть чемодан и приготовить к следующей неделе белье и платье.
Новость облетела весь дом. Все видели, как Егорка потащил чемодан в сарай смести с него пыль и паутину, но дорогой предварительно успел надеть его на голову мимошедшей Анютке, отчего та уронила кастрюльку со сливками, а он захихикал и скрылся.
Бабушка была поражена неожиданною вестью.
– Это ты что затеял, Борюшка? – приступила было она к нему и осыпала его упреками, закидала вопросами – но он отделался от нее и пошел к Вере.
Тихо, с замирающим от нетерпения сердцем предстать в новом виде, пробрался он до ее комнаты, неслышно дошел по ковру к ней.
392
Она сидела за столом, опершись на него локтями, и разбирала какое-то письмо, на простой синей бумаге, написанное, как он мельком заметил, беспорядочными строками, и запечатанное бурым сургучом.
– Вера! – сказал он тихо.
Она вздрогнула от испуга так, что и он задрожал. В это же мгновение рука ее с письмом быстро опустилась в карман.
Оба они неподвижно глядели друг на друга.
– Извини, ты занята? – сказал он, пятясь от нее, но не уходя.
Она молчала и мало-помалу приходила от испуга в себя, не спуская с него глаз и всё стоя, как встала с места, не вынимая руки из кармана.
– Письмо? – говорил он, глядя на карман.
Она глубже опустила туда руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло в голове и то, как она недавно обманула его, сказав, что была на Волге, а сама очевидно там не была.
«Что это такое!» – со страхом подумал он.
– Должно быть, интересное письмо и большой секрет! – с принужденной улыбкой сказал он. – Ты так быстро спрятала.
Она села на диван и продолжала глядеть на него уже равнодушно.
«Нет, уж теперь не надуешь этим равнодушием!» – подумал он.
– Покажи письмо… – сказал он шутливо, нетвердым от волнения голосом.
Она с удивлением взглянула на него и плотнее прижала руку к карману.
– Не покажешь?
Она покачала головой.
– Зачем? – спросила потом.
– Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был?.. «Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет!» – думал между тем сам.
Она поглядела на него, точно ли он равнодушен. Лицо, пожалуй, и равнодушно, но голосом он как будто просит милостыню.
393
– Не покажешь? Ну, Бог с тобой! – полупечально сказал он. – Я пойду.
Он обернулся к дверям.
– Постойте, – сказала она.
Потом пошарила немного рукой в кармане, вынула письмо и подала ему.
Он поглядел на обе стороны и взглянул на подпись: Pauline Kritzki.
– Это не то письмо, – сказал он, подавая его назад.
– А разве вы видели другое? – спросила она сухо.
Он боялся признаться, что видел, чтоб опять не уличила она его в шпионстве.
– Нет, – сказал он.
– Ну, так читайте.
«Ма belle, charmante, divine1 Вера Васильевна! – начиналось письмо, – я в восторге, становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом! Он отмстил за меня, я торжествую и плачу от радости. Он был велик! Скажите ему, что он мой рыцарь и навсегда, что я его вечная, послушная раба! Ах как я его уважаю… сказала бы… слово вертится на языке, – но не смею… Почему не сметь? Да, я его люблю, нет, боготворю! – Все мужчины должны пасть на колени перед ним!!..»
Райский отдал было письмо назад.
– Нет, продолжайте, – сказала Вера, – там есть просьба до вас.
Райский пропустил несколько строк и читал дальше.
«Упросите, умолите вашего брата – он вас обожает, о, не защищайтесь – я заметила его страстные взгляды… Боже, зачем я не на вашем месте!.. Упросите его, душечка Вера Васильевна, сделать мой портрет – он обещал. Бог с ним – с портретом, но чтоб мне быть только с артистом, видеть его, любоваться им, говорить, дышать с ним одним воздухом! Я чувствую, ах, я чувствую… Ма pauvre t?te, je deviens folle! Je compte sur vous, ma belle et bonne amie, et j’attends la reponse…»2
– Что ж отвечать ей? – спросила Вера, когда Райский положил письмо на стол.
394
Он молчал, не слыхав вопроса, всё думая, от кого другое письмо и отчего она его прячет?
– Написать, что вы согласны?
– Боже сохрани – ни за что! – опомнившись, с досадой сказал Райский.
– Как же быть: она хочет «дышать с вами одним воздухом…»
У ней задрожал подбородок.
– Черт с ней, я задохнусь в этом воздухе.
– А если б я вас попросила? – сказала она грудным шепотом, кокетливо поглядев на него.
Сердце у него перевернулось.
– Ты? Зачем тебе это нужно?
– Так, мне хочется сделать ей что-нибудь приятное… – сказала она, но не прибавила, что она хваталась за это средство, чтоб хоть немного отучить Райского от себя.
Она знала, что Полина Карповна вцепится в него и не скоро выпустит его из рук.
– Ты примешь за знак дружбы, если я исполню это?
Она кивнула головой.
– Но ведь это жертва?
– Вы напрашивались на них: вот одна…
– Ты требуешь! – сказал он, наступая на нее.
– Не надо, не надо, я ничего не требую! – торопливо прибавила она, испугавшись и отступая.
– Вот уж и испугалась моей жертвы! Хорошо, изволь: принеси и ты две маленькие жертвы, чтоб не обязываться мной. Ведь ты не допускаешь в дружбе одолжений: видишь, я вхожу в твою теорию, мы будем квиты.
Она вопросительно глядела на него.
– Первое, будь при сеансах и ты; а то я с первого же раза убегу от нее: согласна?
Она нехотя, задумчиво кивнула головой. Ей уж не хотелось от него этого одолжения, когда хитрость ее не удалась и ей самой приходилось сидеть вместе с ними.
– Во-вторых… – сказал он и остановился, а она ждала с любопытством. – Покажи другое письмо!
– Какое?
– Что быстро спрятала в карман.
– Там нет.
– Есть: вон, я вижу, оно оттопыривается!
Она опять опустила руку в карман.
395
– Вы сказали, что не видали другого письма: я вам показала одно. – Чего вам еще?
– Этого письма ты не спрятала бы с таким испугом. Покажешь?
– Вы опять за свое, – сказала она с упреком, перебирая рукой в кармане, где в самом деле шумела бумага.
– Ну, не надо, – я пошутил: только, ради Бога, не принимай этого за деспотизм, за шпионство, а просто за любопытство. А впрочем, Бог с тобой и с твоими секретами! – сказал он, вставая, чтоб уйти.
– Никаких секретов нет, – сухо отвечала она.
– Знаешь ли, что я еду скоро? – вдруг сказал он.
– Знаю, слышала – только правда ли?
– Почему ж ты сомневаешься?
Она молчала, опустив глаза.
– Ты довольна?
– Да… – отвечала она тихо.
– Отчего же? – с унынием спросил он и подошел к ней.
– Отчего?..
Она подумала, подумала, потом опустила руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымарала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему:
– Я уж вам говорила – отчего: вот еще – прочтите! – сказала она и опустила руку опять в карман.
Он погрузился в чтение. А она стала смотреть в окно.
Письмо было написано мелким женским почерком. Райский читал: «Я кругом виновата, милая Наташа…»
– Кто это Наташа?
– Жена священника, моя подруга по пансиону.
– А, попадья? – Так это ты пишешь: ах, это любопытно! – сказал Райский, и даже потер коленки одна о другую от предстоящего удовольствия, и погрузился в чтение.
«Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению, ленилась, а кроме того были и другие причины, о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь – это… (тут три слова были зачеркнуты)… и что иногда не на
396
шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.
Другая причина – приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска, талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфиньки, меня – и до Марфинькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь, ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
А он, приехавши в свое поместье, вообразил, что не только оно, но и всё, что в нем живет – его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает с нами как с детьми или как с пансионерками. Я прячусь, прячусь, и едва достигла того, что он не видит, как я сплю, о чем мечтаю, чего надеюсь и жду.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя, точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть, даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.
Он “нервозен, впечатлителен и страстен”: так он говорит про себя – и это, кажется, верно. Он не актер, не притворяется: для этого он слишком умен и образован, и притом честен… “Такая натура!” – оправдывается он.
Он какой-то артист: всё рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что “поклоняется красот”, как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша. Но у него есть доброта, благородство, справедливость, веселость, свобода
397
мыслей: только всё это выражается порывами, и оттого не знаешь, как с ним держать себя.
Теперь он ищет моей дружбы, но я и дружбы его боюсь, боюсь всего от него, боюсь… (тут было зачеркнуто целых три строки). Ах, если б он уехал отсюда! Страшно и подумать, если он когда-нибудь… (опять зачеркнуто несколько слов).
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, всё мое счастие.
Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать – бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре – осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю… Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно всё!..
Ну, теперь скажу тебе кое-что о том…»
Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал – и всё глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой Вере не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он – и как ярко!
Он всё думал над письмом, оглядывая его со всех сторон. Потом вдруг очнулся.
– Это опять не то письмо: то на синей бумаге написано! – резко сказал он, обращаясь к Вере, – а это на белой…
Но Веры уж не было в комнате.
VI
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для ее характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом:
398
он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» – подумал он.
Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду? Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой «жертвы».
Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм: «я» выступило вперед и требовало жертв себе.
И всё раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфинькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфиньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
– Да кто пишет: ко мне никто, – сказала бабушка, – а к Марфиньке недавно из лавки купец письмо прислал…
– Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него.
– А к Верочке купец не присылал? – спросил Райский.
– И к ней присылал: она для попадьи забирала…
– Не на синей ли бумаге?
– Да, на синей: вы почем знаете? Он всё на синей бумаге пишет.
Он не отвечал. Ему стало было легче.
«А зачем же прятать его?» – вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота.
«Да что мне за дело, черт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую!» – думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг.
«Вон где гнездится змея!» – думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской.
399
– Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею… дрянь! – ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но не хватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера.
«Что я теперь буду делать с романом? – размышлял он. – Хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца!»
Он швырнул тетради в угол.
Всё прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия – пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил: «Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой: никто никогда не язвил меня…» и т. д.
То являлась она в полумраке, как настоящая ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шепотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая!
Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного – и всё от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо?
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство – и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.
– Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, – решил он, – а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду! – сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.
Ее не было дома. Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла.
– Куда?
– Бог их знает, – отвечала та, – гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.
– Никогда?
– Никогда, и спрашивать не велят: гневаются!
И за обедом ее не было. Новый ужас.
– Где Вера? – спросил Райский у бабушки.
400
Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала. Он к Марфиньке.
– Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла.
– Где же она обедает?
– Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть.
– Всё не по-людски! – ворчала про себя бабушка. – Своенравная – в мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже всё о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите!» А они от нерв и куролесят!
– Что же вы не спросите, куда она ходит одна? – спросил Райский.
– Как можно спросить: прогневаются! – иронически заметила Татьяна Марковна, – на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть!
– Куда ж это она одна?.. – тихо говорил Райский.
– Она у нас всё одна ходит, – отвечала Марфинька.
– А ты?
– Как можно: я боюсь.
– Чего?
– Мало ли чего! Змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов… Арины боюсь.
– Какой Арины?
– Дурочка у нас есть.
– А Вера?
– Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится.
– А ты бы спросила ее завтра, Марфинька, где она была.
– Рассердится!
– Все боятся, прошу покорно!
На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
Уж становилось темно, когда он, блуждая между деревьями, вдруг увидел ее пробирающеюся сквозь чащу кустов и деревьев, росших по обрыву. Он весь задрожал и бросился к ней, так что и она вздрогнула и остановилась.
401
– Кто тут? – спросила она.
– Это… ты… Вера?..
– Да, я: а что?
– А тебя по всему дому искали, не знали, куда ты делась!
– Кто? – нахмурившись, спросила она.
– Бабушка и Марфинька очень беспокоились…
– Что это им вздумалось: никогда не беспокоились, а сегодня?.. Вы бы им сказали, что напрасно, что я никого не прошу беспокоиться обо мне.
– И… я тоже сам…
– Вы? Покорно благодарю: зачем?
– Но ведь легко может случиться что-нибудь…
– Например?
– Например… беда какая-нибудь: мало ли случаев? Пьяный народ шатается… змеи, воры, собаки, свиньи, мертвецы… – шутливо прибавил Райский, припомнив все страхи Марфиньки, – могут испугать…
– Вот я только вас испугалась теперь, а там ни воров, ни мертвецов нет…
Она указала на обрыв.
– До беды недалеко: иногда так легко погибнуть человеку… – заметил он.
– Ну, когда я стану погибать, так перед тем попрошу у вас или бабушки позволения! – сказала она и пошла.
– Гордое творение! – прошептал он.
– На одну минуту, Вера, – вслух прибавил потом, – я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Всё хотел сам отдать, да тебя не было.
Она взяла письмо и положила в карман.
– А то, другое, которое там?.. – ласково, но с дрожью в голосе, спросил он, наклоняясь к ней.
– Какое то и где там?
– Другое, синее письмо: в кармане?
У него сердце замирало, он ждал ответа.
Она выворотила наизнанку карман.
– Ах, уж нет! – сказал Райский, – от кого бы оно могло быть?
– То?.. А от попадьи ко мне, – сказала она, помолчав, – я на него и отвечала.
– От попадьи! – почти закричал он на весь сад.
– Да, конечно! – подтвердила она равнодушно и ушла.
402
– От попадьи! – повторил он, и у него гора с плеч свалилась. – А я бился, бился, а ларчик открывался просто! От попадьи. В самом деле: в одном кармане и письмо и ответ на него! Это ясно! Не показывала она мне, тоже понятно: кто покажет чужое письмо, с чужими секретами?.. Разумеется, разумеется! И давно бы сказала: охота мучить! Какой мгновенный переход, однако, от этой глупой тоски, от раздражения к спокойствию! Вот и опять тишина во всем организме, гармония! Боже, какой чудный вечер! Какое блестящее небо, как воздух тепел, как хорошо! Как я здоров и глубоко покоен! Теперь всё узнал, нечего мне больше делать: через два дня уеду!
– Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
– Это называется, кажется, «гражданское мужество»? – сказал Райский.
– Да уж не знаю, какое, а только я вам как-нибудь покажу образчик этого мужества. Вот тут что-то часто стал ездить мимо наших огородов полициймейстер: это, должно быть, его превосходительство изволит беспокоиться и подсылает узнать о моем здоровье, о моих удовольствиях. Ну, хорошо же!.. Теперь я воспитываю пару бульдогов: еще недели не прошло, как они у меня, а уж на огородах у нас ни одной кошки не осталось… Я их посажу теперь на чердак, в темноту, а когда полковник или его свита изволят пожаловать, так мои птенцы и вырвутся… нечаянно, конечно…
389
– Ну, я пришел с вами проститься – скоро еду! – сказал Райский.
– Вы едете? – с изумлением спросил Марк.
– А что?
– Мне нужно бы сказать вам несколько слов… – тихо и серьезно добавил он.
Райский в свою очередь с удивлением поглядел на него.
– Что вам? Говорите! – сказал он, – не денег ли опять?
– Пожалуй, и денег опять – да теперь не о деньгах речь. После, я к вам зайду, теперь нельзя…
Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не хочет говорить.
Леонтий всплеснул руками, услыхав об отъезде Райского; жена его надулась.
– Как же, кто вас пустит? – шептала она, – хороши: так-то помните свою Улиньку? Ни разу без мужа не пришли ко мне…
Она взяла его за руку и долго держала, глядя на него с печальной насмешкой.
– А деньги принесли? – вдруг спросил Марк, – триста рублей пари?
Райский иронически поглядел на него.
– Ну, что же, панталоны где? – сказал он.
– Я не шучу, давайте триста рублей.
– За что? Я не влюблен, как видите.
– Нет, я вижу, что вы по уши влюблены.
– Как же это вы видите?
– Да так: по роже.
– Смотрите же: месяц прошел – и пари кончено. Мне ваших панталон не нужно – я их вам дарю, в придачу к пальто.
– Как же это ты… едешь!.. – с горестью говорил Козлов, – а книги?
– Какие книги?
– А эти, твои, – вот они, все целы, вот по каталогу, в порядке…
– Ведь я тебе подарил их.
– Да полно шутить, скажи, куда их?..
– Прощайте, мне некогда. С книгами не приставай, сожгу, – сказал Райский. – Ну, мудрец, по рожам узнающий влюбленных, – прощайте! Не знаю, встретимся ли опять…
390
– Деньги подайте – это бесчестно не отдавать, – говорил Марк, – я вижу любовь: она, как корь, еще не вышла наружу, но скоро высыпет… Вон, лицо уже красное! Какая досада, что я срок назначил! От собственной глупости потерял триста рублей!
– Прощайте!
– Вы не уедете, – сказал Марк.
– Я еще зайду к тебе, Козлов… я на той неделе еду, – обратился Райский к Леонтью.
– Ну так не уедете! – повторил Марк.
– А что ж твой роман? – спросил Леонтий, – ведь ты хотел его кончить здесь.
– Я уж у конца – только привести в порядок, в Петербурге займусь.
– И романа не кончите, ни живого, ни бумажного! – заметая Марк.
Райский живо обернулся к нему, хотел что-то сказать, но отвернулся с досадой и ушел.
– Отчего же ты думаешь, что он романа не кончит? – спросил Леонтий Марка.
– Где ему! – с язвительным смехом отвечал Марк, – он неудачник!
V
Райский пошел домой, чтоб поскорее объясниться с Верой, но не в том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до того верна, что он стыдился прошедшей слабости, и ему хотелось немного отомстить Вере за то, что она поставила его в это положение.
Он дорогой придумал до десяти редакций последнего разговора с ней. И тут опять воображение стало рисовать ему, как он явится ей в новом, неожиданном образе, смелый, насмешливый, свободный от всяких надежд, нечувствительный к ее красоте, как она удивится, может быть… опечалится!
Наконец он остановился на одной редакции разговора, дружеской, но учтиво-покровительственной и, в результате, совершенно равнодушной. У него даже мелькнула мысль передать ей, конечно в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить на неведомую ей высоту
391
Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная Вера почувствовала себя просто Сандрильоной перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю в его воображении.
Он хотел осыпать жаркими похвалами Марфиньку и в заключение упомянуть вскользь и о Вере, благосклонно отозваться о ее красоте, о своем легком увлечении и всех их поставить на одну доску, выдвинув наперед других, а Веру оставив в тени, на заднем плане.
Он трепетал от радости, создав в воображении целую картину – сцену ее и своего положения, ее смущения, сожалений, которые, может быть, он забросил ей в сердце и которых она еще теперь не сознает, но сознает, когда его не будет около.
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросив на свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает не понятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она останется с жалом – не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами и потом вечной, тихой тоской до замужества – с советником палаты! Оно не совсем так, но ведь роман – не действительность, и эти отступления от истины он называл «литературными приемами».
У него даже дух занимался от предчувствия, как это будет эффектно и в действительности, и в романе.
Он сделал гримасу, встретивши бабушку, уже слышавшую от Егорки, что барин велел осмотреть чемодан и приготовить к следующей неделе белье и платье.
Новость облетела весь дом. Все видели, как Егорка потащил чемодан в сарай смести с него пыль и паутину, но дорогой предварительно успел надеть его на голову мимошедшей Анютке, отчего та уронила кастрюльку со сливками, а он захихикал и скрылся.
Бабушка была поражена неожиданною вестью.
– Это ты что затеял, Борюшка? – приступила было она к нему и осыпала его упреками, закидала вопросами – но он отделался от нее и пошел к Вере.
Тихо, с замирающим от нетерпения сердцем предстать в новом виде, пробрался он до ее комнаты, неслышно дошел по ковру к ней.
392
Она сидела за столом, опершись на него локтями, и разбирала какое-то письмо, на простой синей бумаге, написанное, как он мельком заметил, беспорядочными строками, и запечатанное бурым сургучом.
– Вера! – сказал он тихо.
Она вздрогнула от испуга так, что и он задрожал. В это же мгновение рука ее с письмом быстро опустилась в карман.
Оба они неподвижно глядели друг на друга.
– Извини, ты занята? – сказал он, пятясь от нее, но не уходя.
Она молчала и мало-помалу приходила от испуга в себя, не спуская с него глаз и всё стоя, как встала с места, не вынимая руки из кармана.
– Письмо? – говорил он, глядя на карман.
Она глубже опустила туда руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло в голове и то, как она недавно обманула его, сказав, что была на Волге, а сама очевидно там не была.
«Что это такое!» – со страхом подумал он.
– Должно быть, интересное письмо и большой секрет! – с принужденной улыбкой сказал он. – Ты так быстро спрятала.
Она села на диван и продолжала глядеть на него уже равнодушно.
«Нет, уж теперь не надуешь этим равнодушием!» – подумал он.
– Покажи письмо… – сказал он шутливо, нетвердым от волнения голосом.
Она с удивлением взглянула на него и плотнее прижала руку к карману.
– Не покажешь?
Она покачала головой.
– Зачем? – спросила потом.
– Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был?.. «Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет!» – думал между тем сам.
Она поглядела на него, точно ли он равнодушен. Лицо, пожалуй, и равнодушно, но голосом он как будто просит милостыню.
393
– Не покажешь? Ну, Бог с тобой! – полупечально сказал он. – Я пойду.
Он обернулся к дверям.
– Постойте, – сказала она.
Потом пошарила немного рукой в кармане, вынула письмо и подала ему.
Он поглядел на обе стороны и взглянул на подпись: Pauline Kritzki.
– Это не то письмо, – сказал он, подавая его назад.
– А разве вы видели другое? – спросила она сухо.
Он боялся признаться, что видел, чтоб опять не уличила она его в шпионстве.
– Нет, – сказал он.
– Ну, так читайте.
«Ма belle, charmante, divine1 Вера Васильевна! – начиналось письмо, – я в восторге, становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом! Он отмстил за меня, я торжествую и плачу от радости. Он был велик! Скажите ему, что он мой рыцарь и навсегда, что я его вечная, послушная раба! Ах как я его уважаю… сказала бы… слово вертится на языке, – но не смею… Почему не сметь? Да, я его люблю, нет, боготворю! – Все мужчины должны пасть на колени перед ним!!..»
Райский отдал было письмо назад.
– Нет, продолжайте, – сказала Вера, – там есть просьба до вас.
Райский пропустил несколько строк и читал дальше.
«Упросите, умолите вашего брата – он вас обожает, о, не защищайтесь – я заметила его страстные взгляды… Боже, зачем я не на вашем месте!.. Упросите его, душечка Вера Васильевна, сделать мой портрет – он обещал. Бог с ним – с портретом, но чтоб мне быть только с артистом, видеть его, любоваться им, говорить, дышать с ним одним воздухом! Я чувствую, ах, я чувствую… Ма pauvre t?te, je deviens folle! Je compte sur vous, ma belle et bonne amie, et j’attends la reponse…»2
– Что ж отвечать ей? – спросила Вера, когда Райский положил письмо на стол.
394
Он молчал, не слыхав вопроса, всё думая, от кого другое письмо и отчего она его прячет?
– Написать, что вы согласны?
– Боже сохрани – ни за что! – опомнившись, с досадой сказал Райский.
– Как же быть: она хочет «дышать с вами одним воздухом…»
У ней задрожал подбородок.
– Черт с ней, я задохнусь в этом воздухе.
– А если б я вас попросила? – сказала она грудным шепотом, кокетливо поглядев на него.
Сердце у него перевернулось.
– Ты? Зачем тебе это нужно?
– Так, мне хочется сделать ей что-нибудь приятное… – сказала она, но не прибавила, что она хваталась за это средство, чтоб хоть немного отучить Райского от себя.
Она знала, что Полина Карповна вцепится в него и не скоро выпустит его из рук.
– Ты примешь за знак дружбы, если я исполню это?
Она кивнула головой.
– Но ведь это жертва?
– Вы напрашивались на них: вот одна…
– Ты требуешь! – сказал он, наступая на нее.
– Не надо, не надо, я ничего не требую! – торопливо прибавила она, испугавшись и отступая.
– Вот уж и испугалась моей жертвы! Хорошо, изволь: принеси и ты две маленькие жертвы, чтоб не обязываться мной. Ведь ты не допускаешь в дружбе одолжений: видишь, я вхожу в твою теорию, мы будем квиты.
Она вопросительно глядела на него.
– Первое, будь при сеансах и ты; а то я с первого же раза убегу от нее: согласна?
Она нехотя, задумчиво кивнула головой. Ей уж не хотелось от него этого одолжения, когда хитрость ее не удалась и ей самой приходилось сидеть вместе с ними.
– Во-вторых… – сказал он и остановился, а она ждала с любопытством. – Покажи другое письмо!
– Какое?
– Что быстро спрятала в карман.
– Там нет.
– Есть: вон, я вижу, оно оттопыривается!
Она опять опустила руку в карман.
395
– Вы сказали, что не видали другого письма: я вам показала одно. – Чего вам еще?
– Этого письма ты не спрятала бы с таким испугом. Покажешь?
– Вы опять за свое, – сказала она с упреком, перебирая рукой в кармане, где в самом деле шумела бумага.
– Ну, не надо, – я пошутил: только, ради Бога, не принимай этого за деспотизм, за шпионство, а просто за любопытство. А впрочем, Бог с тобой и с твоими секретами! – сказал он, вставая, чтоб уйти.
– Никаких секретов нет, – сухо отвечала она.
– Знаешь ли, что я еду скоро? – вдруг сказал он.
– Знаю, слышала – только правда ли?
– Почему ж ты сомневаешься?
Она молчала, опустив глаза.
– Ты довольна?
– Да… – отвечала она тихо.
– Отчего же? – с унынием спросил он и подошел к ней.
– Отчего?..
Она подумала, подумала, потом опустила руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымарала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему:
– Я уж вам говорила – отчего: вот еще – прочтите! – сказала она и опустила руку опять в карман.
Он погрузился в чтение. А она стала смотреть в окно.
Письмо было написано мелким женским почерком. Райский читал: «Я кругом виновата, милая Наташа…»
– Кто это Наташа?
– Жена священника, моя подруга по пансиону.
– А, попадья? – Так это ты пишешь: ах, это любопытно! – сказал Райский, и даже потер коленки одна о другую от предстоящего удовольствия, и погрузился в чтение.
«Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению, ленилась, а кроме того были и другие причины, о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь – это… (тут три слова были зачеркнуты)… и что иногда не на
396
шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.
Другая причина – приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска, талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфиньки, меня – и до Марфинькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь, ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
А он, приехавши в свое поместье, вообразил, что не только оно, но и всё, что в нем живет – его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает с нами как с детьми или как с пансионерками. Я прячусь, прячусь, и едва достигла того, что он не видит, как я сплю, о чем мечтаю, чего надеюсь и жду.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя, точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть, даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.
Он “нервозен, впечатлителен и страстен”: так он говорит про себя – и это, кажется, верно. Он не актер, не притворяется: для этого он слишком умен и образован, и притом честен… “Такая натура!” – оправдывается он.
Он какой-то артист: всё рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что “поклоняется красот”, как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша. Но у него есть доброта, благородство, справедливость, веселость, свобода
397
мыслей: только всё это выражается порывами, и оттого не знаешь, как с ним держать себя.
Теперь он ищет моей дружбы, но я и дружбы его боюсь, боюсь всего от него, боюсь… (тут было зачеркнуто целых три строки). Ах, если б он уехал отсюда! Страшно и подумать, если он когда-нибудь… (опять зачеркнуто несколько слов).
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, всё мое счастие.
Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать – бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре – осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю… Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно всё!..
Ну, теперь скажу тебе кое-что о том…»
Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал – и всё глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой Вере не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он – и как ярко!
Он всё думал над письмом, оглядывая его со всех сторон. Потом вдруг очнулся.
– Это опять не то письмо: то на синей бумаге написано! – резко сказал он, обращаясь к Вере, – а это на белой…
Но Веры уж не было в комнате.
VI
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для ее характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом:
398
он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» – подумал он.
Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду? Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой «жертвы».
Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм: «я» выступило вперед и требовало жертв себе.
И всё раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфинькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфиньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
– Да кто пишет: ко мне никто, – сказала бабушка, – а к Марфиньке недавно из лавки купец письмо прислал…
– Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него.
– А к Верочке купец не присылал? – спросил Райский.
– И к ней присылал: она для попадьи забирала…
– Не на синей ли бумаге?
– Да, на синей: вы почем знаете? Он всё на синей бумаге пишет.
Он не отвечал. Ему стало было легче.
«А зачем же прятать его?» – вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота.
«Да что мне за дело, черт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую!» – думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг.
«Вон где гнездится змея!» – думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской.
399
– Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею… дрянь! – ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но не хватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера.
«Что я теперь буду делать с романом? – размышлял он. – Хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца!»
Он швырнул тетради в угол.
Всё прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия – пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил: «Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой: никто никогда не язвил меня…» и т. д.
То являлась она в полумраке, как настоящая ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шепотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая!
Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного – и всё от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо?
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство – и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.
– Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, – решил он, – а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду! – сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.
Ее не было дома. Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла.
– Куда?
– Бог их знает, – отвечала та, – гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.
– Никогда?
– Никогда, и спрашивать не велят: гневаются!
И за обедом ее не было. Новый ужас.
– Где Вера? – спросил Райский у бабушки.
400
Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала. Он к Марфиньке.
– Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла.
– Где же она обедает?
– Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть.
– Всё не по-людски! – ворчала про себя бабушка. – Своенравная – в мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже всё о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите!» А они от нерв и куролесят!
– Что же вы не спросите, куда она ходит одна? – спросил Райский.
– Как можно спросить: прогневаются! – иронически заметила Татьяна Марковна, – на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть!
– Куда ж это она одна?.. – тихо говорил Райский.
– Она у нас всё одна ходит, – отвечала Марфинька.
– А ты?
– Как можно: я боюсь.
– Чего?
– Мало ли чего! Змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов… Арины боюсь.
– Какой Арины?
– Дурочка у нас есть.
– А Вера?
– Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится.
– А ты бы спросила ее завтра, Марфинька, где она была.
– Рассердится!
– Все боятся, прошу покорно!
На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
Уж становилось темно, когда он, блуждая между деревьями, вдруг увидел ее пробирающеюся сквозь чащу кустов и деревьев, росших по обрыву. Он весь задрожал и бросился к ней, так что и она вздрогнула и остановилась.
401
– Кто тут? – спросила она.
– Это… ты… Вера?..
– Да, я: а что?
– А тебя по всему дому искали, не знали, куда ты делась!
– Кто? – нахмурившись, спросила она.
– Бабушка и Марфинька очень беспокоились…
– Что это им вздумалось: никогда не беспокоились, а сегодня?.. Вы бы им сказали, что напрасно, что я никого не прошу беспокоиться обо мне.
– И… я тоже сам…
– Вы? Покорно благодарю: зачем?
– Но ведь легко может случиться что-нибудь…
– Например?
– Например… беда какая-нибудь: мало ли случаев? Пьяный народ шатается… змеи, воры, собаки, свиньи, мертвецы… – шутливо прибавил Райский, припомнив все страхи Марфиньки, – могут испугать…
– Вот я только вас испугалась теперь, а там ни воров, ни мертвецов нет…
Она указала на обрыв.
– До беды недалеко: иногда так легко погибнуть человеку… – заметил он.
– Ну, когда я стану погибать, так перед тем попрошу у вас или бабушки позволения! – сказала она и пошла.
– Гордое творение! – прошептал он.
– На одну минуту, Вера, – вслух прибавил потом, – я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Всё хотел сам отдать, да тебя не было.
Она взяла письмо и положила в карман.
– А то, другое, которое там?.. – ласково, но с дрожью в голосе, спросил он, наклоняясь к ней.
– Какое то и где там?
– Другое, синее письмо: в кармане?
У него сердце замирало, он ждал ответа.
Она выворотила наизнанку карман.
– Ах, уж нет! – сказал Райский, – от кого бы оно могло быть?
– То?.. А от попадьи ко мне, – сказала она, помолчав, – я на него и отвечала.
– От попадьи! – почти закричал он на весь сад.
– Да, конечно! – подтвердила она равнодушно и ушла.
402
– От попадьи! – повторил он, и у него гора с плеч свалилась. – А я бился, бился, а ларчик открывался просто! От попадьи. В самом деле: в одном кармане и письмо и ответ на него! Это ясно! Не показывала она мне, тоже понятно: кто покажет чужое письмо, с чужими секретами?.. Разумеется, разумеется! И давно бы сказала: охота мучить! Какой мгновенный переход, однако, от этой глупой тоски, от раздражения к спокойствию! Вот и опять тишина во всем организме, гармония! Боже, какой чудный вечер! Какое блестящее небо, как воздух тепел, как хорошо! Как я здоров и глубоко покоен! Теперь всё узнал, нечего мне больше делать: через два дня уеду!