– Экая дичь! – сказал Райский, немного погодя.
   Марфинька утирала слезы.
   – А ты что скажешь, Верочка? – спросила бабушка.
   Та молчала.
   – Гадкая книга, бабушка, – сказала Марфинька, – что они вытерпели, бедные!..
   – А что ж делать? Вот, чтоб этого не терпеть, – говорила бабушка, стороной глядя на Веру, – и надо бы было этой Кунигунде спроситься у тех, кто уже пожил и знает, что значат страсти.
   Райский насмешливо кивнул ей с одобрением головой.
   – А то вот и довели себя до добра, – продолжала бабушка, – если б она спросила отца или матери, так до этого бы не дошло. Ты что скажешь, Верочка?
   470
   Вера пошла вон, но на пороге остановилась.
   – Бабушка! за что вы мучили меня целую неделю, заставивши слушать такую глупую книгу? – спросила она, держась за дверь, и, не дождавшись ответа, шагнула, как кошка, вон.
   Бабушка воротила ее.
   – Как – за что? – сказала она. – Я хотела тебе удовольствие сделать…
   – Нет, вы хотели за что-то наказать меня. Если я провинюсь в чем-нибудь, вы вперед лучше посадите меня на неделю на хлеб и на воду.
   Она оперлась коленом на скамеечку, у ног бабушки.
   – Прощайте, бабушка, покойной ночи! – сказала она.
   Татьяна Марковна нагнулась поцеловать ее и шепнула на ухо:
   – Не наказать, а остеречь хотела я тебя, чтоб ты… не провинилась когда-нибудь…
   – А если б я провинилась… – шептала в ответ Вера, – вы заперли бы меня в монастырь, как Кунигунду?
   – Разве я зверь, – обидчиво отвечала Татьяна Марковна, – такая же, как эти злые родители, изверги?.. Грех, Вера, думать это о бабушке…
   – Знаю, бабушка, что грех, и не думаю… Так зачем же глупой книгой остерегать?
   – Чем же я остерегу, уберегу, укрою тебя, дитя мое?.. Скажи, успокой!..
   Вера хотела что-то ответить, но остановилась и поглядела с минуту в сторону.
   – Перекрестите меня! – сказала потом, и когда бабушка перекрестила ее, она поцеловала у ней руку и ушла.
   Райский взял книгу со стола.
   – Мудрая книга! Что ж, как подействовала прекрасная Кунигунда? – спросил он с улыбкой.
   Бабушка болезненно вздохнула в ответ. Ей было не до шуток. Она взяла у него книгу и велела Пашутке отдать в людскую.
   – Ну, бабушка, – заметил Райский, – Веру вы уже наставили на путь. Теперь если Егорка с Мариной прочитают эту «аллегорию» – тогда от добродетели некуда будет деваться в доме!
   471
 

XVI

 
   Викентьев вызвал Марфиньку в сад. Райский ушел к себе, а бабушка долго молча сидела на своем канапе, погруженная в задумчивость. Уже книга не занимала ее: она отрезвилась от печатной морали и сама внутренно стыдила себя за пошлое средство. Взгляд ее смотрел уже умнее и сознательнее. Она что-то обдумывала, может быть, перебирала старые, уснувшие воспоминания. На лице ее появлялось, для тех, кто умеет читать лица, и проницательная догадка, и умиление, и страх, и жалость.
   Между тем Марина, Яков и Василиса по очереди приходили напоминать ей, что ужин подан.
   – Не хочу! – отвечала она задумчиво.
   Марина пошла звать к ужину барышень.
   – Не хочу! – сказала и Вера.
   – Не хочу! – сказала, к изумлению ее, и Марфинька, никогда без ужина не ложившаяся.
   – Я в постель подам, – предложила она.
   – Не хочу! – был ответ.
   – Что за чудо! Этого никогда не бывало! Надо барыне доложить, – сказала Марина.
   Но, к изумлению ее, Татьяна Марковна не удивилась и в ответ сказала только:
   – Убирайте!
   Марина ушла, а Василиса молча стала делать барыне постель.
   Пока Марина ходила спрашивать, что делать с ужином, Егорка, узнав, что никто ужинать не будет, открыл крышку соусника, понюхал и пальцами вытащил какую-то «штучку» – «попробовать», как объяснил он заставшему его Якову, которого также пригласил отведать.
   Яков покачал головой, однако перекрестился, по обыкновению, и тоже пальцами вытащил «штучку» и стал медленно жевать, пробуя.
   – Тут, должно быть, есть лавровый лист, – заметил он.
   – А вот отведайте этого, Яков Петрович, – говорил Егорка, запуская пальцы в заливных стерлядей.
   – Смотри, как бы барыня не спросила! – говорил Яков, вытаскивая другую стерлядь, – и когда Марина вошла, они уже доедали цыпленка.
   472
   – Слопали! – с изумлением произнесла она, ударив себя по бедрам и глядя, как проворно уходили Яков и Егорка, оглядываясь на нее, как волки. – Что я утром к завтраку подам?!
   И постель сделана, всё затихло в доме, Татьяна Марковна наконец очнулась от задумчивости, взглянула на образ и не стала, как всегда, на колени перед ним, и не молилась, а только перекрестилась. Тревога превозмогала молитву. Она села на постель и опять задумалась.
   «Как остеречь тебя? “Перекрестите!” говорит, – вспоминала она со страхом свой шепот с Верой. – Как узнать, что у ней в душе? Утро вечера мудренее, а теперь лягу…» – подумала потом.
   Но ей не суждено было уснуть в ту ночь. Только что она хотела лечь, как кто-то поцарапался к ней в дверь.
   – Кто там? – спросила она с испугом.
   – Я, бабушка, – отворите! – говорил голос Марфиньки. Татьяна Марковна отворила.
   – Что ты, дитя мое? Проститься пришла – Бог благословит тебя! Отчего ты не ужинала? Где Николай Андреич? – сказала она. Но взглянув на Марфиньку, испугалась.
   – Что ты, Марфинька? Что случилось? На тебе лица нет: вся дрожишь? Здорова ли? Испугалась чего-нибудь? – посыпались вопросы.
   – Нет, нет, бабушка, ничего, ничего… я пришла… Мне нужно сказать вам… – говорила она, прижимаясь к бабушке в страхе.
   – Сядь, сядь… на кресло.
   – Нет, бабушка – я сяду к вам, а вы лягте: я всё расскажу – и свечку потушите…
   – Да что случилось – ты меня пугаешь…
   – Ничего, бабушка, ляжем поскорей: я всё вам на ушко расскажу…
   Бабушка поспешила исполнить ее требование, и Марфинька рассказала ей, что случилось с ней, после чтения, в саду. А случилось вот что.
   Когда Викентьев, после чтения, вызвал Марфиньку в сад, между ними нечаянно произошла следующая сцена. Он звал ее в рощу слушать соловья.
   – Пока вы там читали – я всё слушал: ах, как поет, как поет – пойдемте! – говорил он.
   – Теперь темно, Николай Андреевич, – сказала она.
   – Разве вы боитесь?
   473
   – Одна боюсь, а с вами нет.
   – Так пойдемте! А как хорошо поет – слышите, слышите? отсюда слышно! Тут филин было в дупле начал кричать – и тот замолчал. Пойдемте.
   Она стояла на крыльце и сошла в аллею нерешительно. Он подал ей руку. Она шла медленно, будто нехотя.
   – Какая темнота: дальше не пойду, не трогайте меня за руку! – почти сердито говорила она, а сама всё подвигалась невольно, как будто ее вели насильно, хотя Викентьев выпустил ее руку.
   – Поближе, сюда! – шептал он.
   Она делала два шага, точно ощупью, и останавливалась.
   – Еще, еще, не бойтесь!
   Она подвигалась еще шаг: сердце у ней билось и от темноты, и от страха.
   – Темно, я боюсь… – говорила она.
   – Да полноте, чего бояться – здесь никого нет. Вот сюда, еще: смотрите, здесь канава, обопритесь на меня – вот так!
   – Что вы, оставьте, я сама!.. – говорила она в испуге, но не успела договорить, как он, обняв ее за талию, перенес через канаву.
   Они вошли в рощу.
   – Я дальше не пойду ни шагу…
   А сама понемногу подвигалась, пугаясь треска сучьев под ногой.
   – Вот станемте здесь – тише… – шептал он, – слышите?
   Соловей лил свои трели. Марфиньку обняло обаяние теплой ночи. Мгла, легкий шелест листьев и щелканье соловья наводили на нее дрожь. Она оцепенела в молчании и по временам от страха ловила руку Викентьева. А когда он сам брал ее за руку, она ее отдергивала.
   – Как хорошо, Марфа Васильевна, какая ночь! – говорил он.
   Она махнула ему рукой, чтоб он не мешал слушать. В ней только что начинала разыгрываться сладость нервного раздражения.
   – Марфа Васильевна, – шептал он чуть слышно, – со мной делается что-то такое хорошее, такое приятное, чего я никогда не испытывал… точно всё шевелится во мне…
   474
   Она молчала.
   – Я теперь вскочил бы на лошадь и поскакал бы во всю мочь, чтоб дух захватывало… Или бросился бы в Волгу и переплыл на ту сторону… А с вами, ничего?
   Она вздрогнула.
   – Что вы, испугались?
   – Уйдемте отсюда! Послушали и довольно, а то бабушка рассердится…
   – Ах, нет – еще минуту, ради Бога… – умолял он.
   Она остановилась как вкопанная. Соловей всё заливался.
   – О чем он поет? – спросил он.
   – Не знаю!
   – А ведь что-нибудь да высказывает: не на ветер же он свищет! Кто-нибудь его слушает…
   – Мы – слушаем… – шепнула Марфинька – и слушала.
   – Боже мой, какая прелесть!.. Марфа Васильевна… – шепнул Викентьев и задумался.
   – Где вы, Николай Андреич? – спросила она. – Что вы молчите? Точно вас нет: тут ли вы?
   – Я думаю, соловей поет то самое, что во мне делается, что мне хотелось бы сказать теперь, да не умею…
   – Ну, говорите по-соловьиному… – сказала она, смеясь. – Почем вы знаете, что он поет?
   – Знаю.
   – Ну, говорите.
   – Он поет о любви.
   – О какой любви? Кого ему любить?
   – Он поет о моей любви… к вам.
   Он и сам было испугался своих слов, но вдруг прижал ее руку к губам и осыпал ее поцелуями.
   В одну минуту она вырвала руку, бросилась опрометью назад, сама перескочила канаву и, едва дыша, пробежала аллею сада, взбежала на ступени крыльца и остановилась на минуту перевести дух.
   Он бросился за ней.
   – Ни шагу дальше – не смейте! – сказала она, едва переводя дух и держась за ручку двери. – Идите домой!
   – Марфа Васильевна! ангел, друг…
   – Как вы смеете меня так называть: что – я сестра вам или кузина!
   – Ангел! прелесть… вы всё для меня! Ей-богу…
   475
   – Я закричу, Николай Андреич. Подите домой! – повелительно прибавила она, не переставая дрожать.
   – Послушайте, скажите, отчего вы стали не такие… с некоторых пор дичитесь меня, не ходите одни со мной?..
   – Мы не дети: пора перестать шалить, – говорила она, – и то бабушка…
   – Что бабушка?
   – Ничего. Вы слышали, что сейчас читали в книге о Ричарде и Кунигунде: что им за это было? Как же вы позволили себе…
   – Этого ничего не было, Марфа Васильевна! Эту книгу сочинил, должно быть, Нил Андреич…
   – Идите домой! Бог знает, что люди говорят о нас…
   – Вы разлюбили меня, Марфа Васильевна! – уныло сказал он и даже не поерошил, против обыкновения, волос.
   – А разве я вас любила? – с бессознательным кокетством спросила она. – Кто вам сказал, какие глупости! С чего вы взяли, я вот бабушке скажу!
   – Я и сам скажу!
   – Что вы скажете? Ничего вы не можете сказать про меня! – задорно и отчасти с беспокойством говорила она. – Что вы это сегодня выдумали! Нашло на вас?..
   – Да, нашло. Выслушайте меня, ангел Марфа Васильевна… На коленях прошу…
   Он встал на колени.
   – Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а то я перепугаю всех; я вся дрожу… Сейчас же к бабушке!
   Он встал, решительно подошел к ней, взял ее за руку и почти насильно увел в аллею.
   – Я не хочу, не пойду… вы дерзкий! забываетесь… – говорила она, стараясь нейти за ним и вырывая у него руку, и против воли шла. – Что вы делаете, как смеете! Пустите, я закричу!.. Не хочу слушать вашего соловья!
   – Не соловья, а меня слушайте! – сказал он нежно, но решительно. – Я не мальчик теперь – я тоже взрослый: выслушайте меня, Марфа Васильевна!
   Она вдруг перестала вырываться, оставила ему свою руку, которую он продолжал держать, и с бьющимся сердцем и напряженным любопытством послушно окаменела на месте.
   476
   – Вы или бабушка правду сказали: мы больше не дети, и я виноват только тем, что не хотел замечать этого, хоть сердце мое давно заметило, что вы не дитя…
   Она было рванула опять свою руку, но он с тихой силой удержал ее.
   – Вы взрослая и потому не бойтесь выслушать меня: я говорю не ребенку. Вы были так резвы, молоды, так милы, что я забывал с вами мои лета и думал, что еще мне рано – да мне, по летам, может быть, рано говорить, что я…
   – Я уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать – как в роще… Пустите! – говорила шепотом Марфинька и дрожала, и рука ее дрожала. – Уйду, не стану слушать, я скажу бабушке всё…
   – Непременно, Марфа Васильевна, и сегодня же вечером. Поэтому не бойтесь выслушать меня. Я так сроднился, сблизился с вами, что если нас вдруг разлучить теперь… Вы хотите этого, скажите?
   Она молчала.
   – Марфа Васильевна, хотите расстаться?
   Она молчала, только сделала какое-то движение в темноте.
   – Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… – уныло говорил он. – Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это – не Татьяна Марковна, не маменька моя – они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, – а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
   Она молчала.
   – Вы скажите только слово, можно мне любить вас? Если нет – я уеду – вот прямо из сада и никогда…
   Вдруг Марфинька заплакала навзрыд и крепко схватила его за руку, когда он сделал шаг от нее.
   – Видите, видите! Разве вы не ангел! Не правду я говорил, что вы любите меня? Да, любите, любите, любите! – кричал он, ликуя, – только не так, как я вас… нет!
   – Как вы смеете… говорить мне это? – сказала она, обливаясь слезами, – это ничего, что я плачу. Я и о котенке плачу, и о птичке плачу. Теперь плачу от соловья: он растревожил меня, да темнота. При свечке или
   477
   днем – я умерла бы, а не заплакала бы… Я вас любила, может быть, да не знала этого…
   – И я почти не знал, что люблю вас… Всё соловей наделал: он открыл наш секрет. Мы так и скажем на него, Марфа Васильевна… И я бы днем ни за какие сокровища не сказал вам… ей-богу – не сказал бы…
   – А теперь я вас ненавижу, презираю, – сказала она. – Вы противный, вы заставили меня плакать, а сами рады, что я плачу: вам весело…
   – Весело! и вам весело, ей-богу, весело – вы так только… Дай Бог здоровья соловью!
   – Вы гадкий, нечестный!
   – Нет, нет, – перебил он и торопливо поерошил голову, – не говорите этого. Лучше назовите меня дураком, но я честный, честный, честный! – Я никому не позволю усомниться… Никто не смеет!
   – А я смею! – задорно сказала Марфинька. – Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже Богу, отцу Василию, не высказала бы… А теперь, Боже мой, какой срам!
   И этот «божий младенец», по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними слезами раскаяния.
   – Нечестно, нечестно! – твердила она в тоске, – я вас уже теперь не люблю. Что скажут, что подумают обо мне? я пропала…
   – Друг мой, ангел!..
   – Опять вы за свое?
   – Вспомните, что вы не дитя! – уговаривал ее Викентьев.
   – Как вы странно говорите! – вдруг остановила она его, перестав плакать, – вы никогда не были таким, я вас никогда таким не видала! Разве вы такой, как давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муке, чтоб рассмешить меня? Отчего вы вдруг не такой стали?
   – Какой же я стал, Марфа Васильевна?
   – Дерзкий – смеете говорить мне такие глупости в глаза…
   – А вы сами разве такая, какие были недавно, еще сегодня вечером? Разве вам приходило в голову стыдиться
   478
   или бояться меня? приходили вам на язык такие слова, как теперь? И вы тоже изменились!
   – Отчего же это вдруг случилось?
   – Соловей всё объяснил нам: мы оба выросли и созрели сию минуту, вот там, в роще… Мы уж не дети…
   – Оттого и нечестно было говорить мне, что вы сказали: вы поступили, как ветреник – нечестно дразнить девушку, вырвать у ней секрет…
   – Не век же ему оставаться секретом: когда-нибудь и кому-нибудь сказали бы его…
   Она подумала.
   – Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала бы голову под подушку на целый день. А здесь… одни – Боже мой! – досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. – Я боюсь теперь показаться в комнату: какое у меня лицо – бабушка сейчас заметит…
   – Ангел! прелесть! – говорил он, нагибаясь к ее руке, – да будет благословенна темнота, роща и соловей!
   – Прочь, прочь! – повторила она, убегая снова на крыльцо, – вы опять за дерзости! А я думала, что честнее и скромнее вас нет в свете, и бабушка думала то же. А вы…
   – Как же было честно поступить мне? Кому мне сказать свой секрет?
   – На другое ушко бабушке, и у ней спросить, люблю ли я вас?
   – Вы ей нынче всё скажете.
   – Это всё не то будет. Я уж виновата перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она огорчится, не простит мне никогда, – а всё вы…
   – Простит, Марфа Васильевна! обоих простит. Она любит меня…
   – Вам кажется, что все вас любят: какое сокровище!
   – Она даже говорит, что любит меня как сына…
   – Это она так, оттого что вы кушаете много, а она всех таких любит, даже и Опенкина!
   – Нет, я знаю, что она меня любит – и если только простит мне мою молодость, так позволит нам жениться!..
   – Какой ужас! До чего вы договорились!
   Она хотела уйти.
   – Марфа Васильевна! сойдите сюда, не бойтесь меня, я буду, как статуя…
   479
   Она медлила, потом вдруг сама сошла к нему со ступеней крыльца, взяла его за руку и поглядела ему в лицо с строгой важностью.
   – Ваша маменька знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? – спросила она, – а? знает? говорите, да или нет?
   – Нет еще… – тихо сказал он.
   – Нет! – со страхом повторила она.
   Несколько минут они молчали.
   – Как же вы смели говорить мне это? – спросила она потом. – Даже до свадьбы договорились, a maman ваша не знает! Честно ли это, сами скажите!
   – Узнает завтра.
   – А если не благословит?
   – Я не послушаюсь.
   – А я послушаюсь – и без ее согласия не сделаю ни шагу, как без согласия бабушки. И если не будет этого согласия, ваша нога не будет в доме здесь, помните это, m-r Викентьев, – вот что!
   Она быстро отвернулась от него плечом и пошла прочь.
   – Я уверен в ней, как в себе… в ее согласии.
   – И надо было после ее согласия заставить меня плакать…
   – Ужели вы так уйдете, не простите меня за это увлечение?..
   – Мы не дети, чтоб увлекаться и прощать. Грех сделан…
   – Все грешны: простите – сегодня в ночь я буду в Колчине, а к обеду завтра здесь – и с согласием. Простите… дайте руку!
   – Тогда… может быть… – сказала она, подумавши, потом поглядела на него и подала было руку.
   И только он потянулся к ней, она в ужасе отдернула.
   – Боже мой! Что еще скажет бабушка! Ступайте прочь, прочь – и помните, что если maman ваша будет вас бранить, а меня бабушка не простит, вы и глаз не кажите – я умру со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны!
   Она ушла, и он проворно бросился вон из сада.
   «Господи! Господи! что скажет бабушка! – думала Марфинька, запершись в своей комнате и трясясь, как в лихорадке. – Что мы наделали! – мучилась она мысленно. – И как я перескажу… что мне будет за это… Не
   480
   сказать ли прежде Верочке… Нет, нет – бабушке! Кто там теперь у ней?..»
   Она волновалась, крестилась, глядя на образ, пока Яков пришел звать ее к ужину.
   – Не хочу! – сказала она из-за двери.
   Марина пришла.
   – Не хочу! – с тоской повторила она. – Что бабушка делает?
   – Барыня не ужинали, спать ложатся, – сказала Марина.
   Марфинька едва дождалась, пока затихло всё в доме, и, как мышь, прокралась к бабушке.
   Долго шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфиньку, пока наконец та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере. С мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
   Ложась осторожно подле спящей Марфиньки, бабушка перекрестила ее опять, а сама подумала:
   «Добро бы Вера, а то – Марфинька, как Кунигунда… тоже в саду!.. Точно на смех вышло: это “судьба” забавляется!..»
 

XVII

 
   Викентьев сдержал слово. На другой день он привез к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам дал «стречка», как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии.
   Мать его, еще почти молодая женщина, лет сорока с небольшим, была такая же живая и веселая, как он, но с большим запасом практического смысла. Между нею и сыном была вечная комическая война на словах.
   Они спорили на каждом шагу, за всякие пустяки, – и только за пустяки. А когда доходило до серьезного дела, она другим голосом и другими глазами, нежели как обыкновенно, предъявляла свой авторитет, – и он хотя сначала протестовал, но потом сдавался, если требование ее было благоразумно.
   481
   Между ними происходил видимый разлад и существовала невидимая гармония. Таков был наружный образ их отношений.
   – Надень это, – скажет Марья Егоровна.
   – Как это можно – лучше это, – переговорит он.
   – Съезди к Михайлу Андреичу.
   – Помилуйте, maman, у него непроходимая скука, – отвечал он.
   – Вздор, ты поедешь.
   – Нет, maman, ни за что, хоть убейте!
   – Николка, будешь ты слушаться?
   – Всегда, maman, только не теперь.
   Но, однако, если ей в самом деле захочется, он поедет с упреками, жалобами и протестами до тех пор, пока потеряется из вида.
   Этот вечный спор шел с утра до вечера между ними, с промежутками громкого смеха. А когда они были уж очень дружны, то молчали как убитые, пока тот или другой не прервет молчания каким-нибудь замечанием, вызывающим непременно противоречие с другой стороны. И пошло опять.
   Любовь его к матери наружно выражалась также бурно и неистово, до экстаза. В припадке нежности он вдруг бросится к ней, обеими руками обовьет шею и облепит горячими поцелуями: тут уже между ними произойдет буквально драка.
   Она ловит его за уши, дерет, щиплет за щеки, отталкивает, наконец кликнет толсторукую и толстобедрую ключницу Мавру и велит оттащить прочь «волчонка».
   После разговора с Марфинькой Викентьев в ту же ночь укатил за Волгу и, ворвавшись к матери, бросился обнимать и целовать ее по-своему, потом, когда она, собрав все силы, оттолкнула его прочь, он стал перед ней на колени и торжественно произнес:
   – Мать! бей, но выслушай: решительная минута жизни настала – я…
   – С ума сошел! – досказала она. – Откуда взялся, точно с цепи сорвался! Как смел без спросу приехать? Испугал меня, взбудоражил весь дом: что с тобой? – спрашивала она, оглядывая его с изумлением с ног до головы и оправляя растрепанные им волосы.
   – Не угадываешь, мать? – спрашивал он, не без внутреннего страха от каких-нибудь еще неведомых ему препятствий и опровержений.
   482
   – Напроказничал что-нибудь: верно, опять под арест хотят посадить? – говорила она, зорко глядя ему в глаза.
   Он покачал отрицательно головой.
   – За сто верст – не отгадала.
   – Ну, говори!
   – Скажу, только противоречить не моги!
   Она с недоумением, и тоже не без страха, глядела на него, стараясь угадать.
   – Задолжал?
   Он качал головой.
   – Опять не в гусары ли затеял пойти?
   – Нет, нет!
   – Почем я знаю, какая блажь забралась в тебя? От тебя всё станется! Говори – что?
   – Не станешь спорить?
   – Стану, потому что, верно, вздор затеял. Сейчас говори.
   – Жениться хочу! – чуть слышна сказал он.
   – Что? – спросила она, не вслушавшись.
   – Жениться хочу!
   Она взглянула на него быстро.
   – Мавра, Антон, Иван, Кузьма! – закричала она, – все идите скорей сюда, скорей!
   Мавра одна пришла.
   – Зови всех людей: Николай Андреич помешался!
   – Христос с ним – что вы, матушка: испужали до смерти! – говорила Мавра, тыча рукой в воздух.
   Викентьев махнул Мавре, чтоб шла вон.
   – Я не шучу, мать! – сказал он, удерживая ее за руку, когда она встала.
   – Поди прочь, не трогай! – сердито перебила она и начала в волнении ходить взад и вперед по комнате.
   – Я не шучу! – подтвердил он резко, – завтра я должен ответ дать. Что ты скажешь?
   – Велю запереть тебя… знаешь куда! – шепнула она, видимо озабоченная.
   Он вскочил, и между ними начался один из самых бурных разговоров. Долго ночью слышали люди горячий спор, до крика, почти до визга, по временам смех, скаканье его, потом поцелуи, гневный крик барыни, веселый ответ его – и потом гробовое молчание, признак совершенной гармонии.
   483
   Викентьев одержал, по-видимому, победу – впрочем уже подготовленную. Если обманывались насчет своих чувств Марфинька и Викентьев, то бабушка и Марья Егоровна давно поняли, к чему это ведет, но вида друг другу и им не показывали, а сами молча, каждая про себя, давно всё обдумали, взвесили, рассчитали – и решили, что эта свадьба – дело подходящее.
   Но Марья Егоровна, по свойству своих отношений к сыну, не могла, как и он, с своей стороны, тоже уступить, а он взять ее согласия иначе как с бою, и притом самого упорного и горячего.