Страница:
- Убивай меня здесь, я твою орудию не потащу!..
С малышом на руках барахтается в снегу старик, закоченел, изнемог, выронил из рук мальчонку, тот залепетал:
- Дедусь, вы меня на печь принесли? Ой, как тепло мне...
Старик снова взял внука на руки, прижал к костлявой груди, - вместе смерть примут.
Лежит на снегу обессиленный боец... Лихорадка его бьет, остерегаться надо, чтобы не заметили автоматчики.
...Смерть не посмеет прийти сегодня. Еще слишком много горя на земле.
Соседняя хата привлекла внимание - прибежище, спасение. Эх, кабы обогреться. Что, если подползти к дверям? По двору промчались запыхавшиеся немцы, перебежали улицу. Удастся ли Сергею перебороть пятую смерть? Напрягся весь, будто закоченел, - на случай, если немец ногой пнет, задубел.
Вспыхивают ракеты, горят хаты. Наталка осторожно приоткрывает дерюжку, боец лежит пластом во весь рост на бугре, девушка кидается к двери:
- Пойду хоть мертвого возьму в хату...
Мать встала на пороге:
- Вокруг хаты рыщут немцы, застрелят.
Девушка беспомощно мечется по хате, упала ничком на лежанку, уж не думала ли передремать беду?
Недалеко от хаты, на огороде, снова стали рваться снаряды, и немцы ушли в соседние дворы. Сергей, превозмогая боль, перевернулся и пополз через двор, высматривая местечко потемнее. Оперся на локоть, приподнялся. Сильно сдавило грудь; все же встал на дрожащие от слабости ноги, добрел до стожка. Попробовал разгрести сено - нет силы в руках, не сгибаются пальцы. Упал в снежный сугроб. Опять закололо в груди. Он устроился поудобнее на рыхлом снегу. Задеревенели руки, ноги, все тело, слипались глаза, неудержимо клонило в сон, смутно брезжила мысль - засну, не встану...
Наталка выглянула в окно и замерла: боец исчез. Куда он девался? Мать тоже встрепенулась - может, и в самом деле жив боец? Разве может мать не прийти на помощь раненому воину, даже если ей грозит смерть?
Кровавый след привел к стогу, рядом в сугробе лежал боец. Он был без памяти. Не прикосновение ли теплой руки пробудило его от смерти? Наталка с матерью подняли его, поставили на ноги, бережно, чтобы не растревожить рану, привели в хату. В холодной, темной хате разве обогреешь? Наталка с плачем растирала руки, не знала, что предпринять. Боец потерял много крови, обессилел. Глотнул теплого взвара, что подала мать, задохнулся, застучал зубами, в груди у него хрипело, клокотало... Надо перевязать рану, - дошло наконец до сознания девушки, - но как? В хате простынуть может, хоть печь и топлена - мать боялась, как бы не померзли тыквы, картошка, свекла, что ссыпаны были под полом. Да и растереть надо закоченевшее тело. Шинель тяжелая, набухла кровью, обледенела. Сорочка хрустит, к телу примерзла, девушка стягивала ее с бойца - казалось, с костей кожу сдирает, - тело холодное, потемнело, дрожит. Рук ни поднять, ни согнуть, ни выпрямить. Наталка раздевала, а мать поддерживала обессиленного бойца под локти. До рук нельзя было дотронуться - окоченели, в хате отошли, болят. В боку открытая рана, побежала струйкой кровь. В груди хлюпает - ни слова сказать, ни кашлянуть, ни вздохнуть поглубже спирает дыхание, не продохнешь.
Мать достала из печи теплую воду. Наталка смыла кровь, обтерла чистым рушником, проворно забинтовала чистым полотном грудь, стянула потуже бок. Солдатское обмундирование спрятали, на бойца натянули старый ватник, из которого клоками торчала вата, перевязали крест-накрест платком, надели рваную шапку, положили на теплую лежанку, накрыли всяким хламом, чтобы он согрелся. Всю одежду подобротнее от немцев спрятали - сложили в кадки и закопали в огороде. Все так делали.
Намучились мать с дочерью, пока стащили с бойца сапоги, согрели ноги. Наталка долго растирала негнущиеся пальцы, потом, обмотав ноги теплыми портянками, натянула драные валенки. Сергей начал согреваться. Мучила жажда, сохло во рту. Жадно пил кисленький взвар.
Варвара Снежко горевала над бойцом, тихонько приговаривала: где ж мой сыночек дорогой, кто ему в беде пособит, позаботится ли о нем чужая мать, как я о тебе, согреет ли чья добрая душа? Да и жив ли он, может, в донских степях снега замели его, не знает того ни родная мать, ни сестра.
Сергей лежал пластом, его то в жар бросало, то в холод. Сводило ноги, ломило, огнем жгло нутро, он беспрестанно припадал к кувшинчику. Наталка жестким рушником вытирала взмокший лоб, уговаривала, чтобы постарался уснуть, надо силы копить. Мягкий девичий голос навевал сон; прислушиваясь к разрывам, преодолел забытье, бросил: наши приближаются - и умолк.
Наталка ждала рассвета, как жизни, молила судьбу, чтобы отвела извергов от порога.
На задворках хаты залопотали немцы, мать прянула в сени, умоляя дочь - беги из хаты! - сама не зная, где искать спасения. Смерть идет в хату!
Наталка замерла на пороге:
- Никуда я не пойду! Собой его загорожу!
...Моя ли тут судьба, твоя ли, голубчик, - немцы миновали хату.
3
Поставили в ряд на току стариков - костлявые, седобровые, смотрят угрюмо... Артиллерист заставляет брать с машины снаряды и подносить к орудию, что било через бугор, сдерживая наступление советских войск.
Гитлеровцам приходит конец, вот они и шалеют.
Артиллерист толкает в спину стариков - Самсона, Протаса, Касьяна давайте снаряды; те поглядывают исподлобья и ни с места.
Мертвоголовец кричит, стервенеет - шнелль!
- Против своих-то сынов снаряды? Не дождешься, вражий сын!
Затрещал автомат, померк милый сердцу мир - мир садов и цветущих гречишных полей...
В эти дни в хатах, погребах, окопах народу набивалось полно - на людях все не так страх берет. Никому не хотелось умирать в одиночестве: сходилась родня, соседи, чтобы судьба каждого была на виду.
Немцы заходили в пустые хаты - злобствовали.
Меланка Кострица пригласила соседей-стариков, матерей с детьми: "У меня просторная хата", - истопила печь кукурузными стеблями, наварила галушек. В нос шибает духовитым укропным паром, да не принимает душа варева... Ведь судьба людей решается, вокруг полыхает, гремит, грохочет. Хозяйка постелила на земляной пол соломы - клин ржи посеяла на огороде, под головы положила большие охапки, накрыла рядном. Люди пригрелись, но никто не спал, мучило чувство обреченности: не за горами освобождение, да покуда ты его дождешься... Дети, притихшие, напуганные, жались к матерям. Не раздевались, не разувались, все улеглись вповалку, с одной-единственной мыслью - скорее бы пришло освобождение. Какой уж тут сон - не подожгли бы мертвоголовцы наши хаты. Одни только дети забылись сном. Окна завешены мешковиной, на выступе печи едва курилась коптилка. Багряные сполохи разрывали ночной мрак, больше намучаешься, чем отдохнешь, пока эту ночь передремлешь.
...Занимался рассвет. Грохот затих. Люди поднимались, протирали глаза. Кое-кто всю ночь проклевал носом на лавке, не решаясь лечь. Женщины прибирали тряпье, которым укрывали детей, перевязывали платки, расчесывали волосы. Матери прикорнули около детей - жаль было будить.
В раскрытые двери ударил морозный пар, кружил по полу, выстуживал хату. На пороге покачивался гитлеровец, водил осоловелыми глазами. Хата онемела, матери заслонили собою детей. Смертным огнем полоснул автомат, люди падали, корчились, стонали.
Уложив всех на пол, автоматчик выскочил из хаты. Но, видимо, не удовлетворился содеянным. В людскую гущу полетела граната. Оглушила, ожгла, ослепила... Осыпался потолок, раскололась печь, разлетелся во все стороны кирпич. Раненые подплывали кровью.
Меланка Кострица - ее с девочкой спасла печь, заслонила от пуль и осколков - пришла в себя. Кинулась к иссеченному осколком сундуку - стоны раненых заставили опомниться, - достала полотняную сорочку, рвала на полосы, перевязывала пострадавших. Легкораненые помогали ей.
В те грозные дни сельчане жались друг к дружке, держались кучно, не задумываясь о том, что гитлеровцам легче скопом истреблять людей, нежели отдельными семьями.
Ошалевший от ярости эсэсовец - связка кур перекинута через плечо бегает со смоляным факелом по улице, поджигает хаты. Все село спалить готов.
Вышла за порог бабуся:
- Нате курочку, только не жгите хаты...
И курицу взял, и хату поджег.
Бушует пламя над школой, и пять тополей, как свечки, горят. Немцы в классе свалили в кучу парты, столы, скамейки - дерево сухое, - зажгли, ветер огонь раздувает, гудом гудит... Снаружи обложили школу соломой, минами и тоже зажгли.
Чтобы не сгореть в собственной хате, люди сбились в погребе огородника Харлампия. Погреб выкопан на пригорке, просторный, обшит горбылем. Примостились на картошке, свекле, капусте, настелили одеяла, у кого были, дремали за кадками с квашеной капустой, огурцами, помидорами, думали землей отгородиться от беды.
На рассвете прибежали во двор автоматчики, - разнюхали-таки, что в погребе прячутся люди. Не иначе как навел кто-нибудь.
Мертвоголовец открыл люк, разглядел в душной темени людское скопище, - страх светился в устремленных на него глазах. Угрожающе прорычал:
- Вег, рус!
Матери завопили, поднимая на руках детей:
- Это киндель...
Старики выставили бороды, думали старостью защититься...
Садовник Арсентий, вылезший первым, сгоряча схватил замахнувшегося гранатой гитлеровца за руку:
- Что ты делаешь, ирод, не видишь разве, что здесь одни дети да старики?
Больше он ничего не успел сказать. Скорее озадаченный, нежели обозленный этим неожиданным сопротивлением, немец огрел его автоматом по голове, и садовник осел. Гитлеровцы забыли даже, что в руках у них оружие, топтали потерявшего сознание садовника сапогами...
В погребе видят, что тут не до шуток, повылезали друг за дружкой на свет: мы мирные старые люди, разве не видно? Да по приказу автоматчиков встали в ряд, седобородый дед рядом с мальчонкой, вытянули руки над головой. Докуда же можно их так держать? У молодицы Марины замерзли пальцы, она хотела надеть рукавицу, так немец полоснул из автомата - и руки обвисли.
Долговязый эсэсовец заглянул в погреб, чуть не наполовину свесился туда, высматривал по темным углам, все ли вышли, посветил фонариком и вдруг как взвизгнет. В углу на ведре с фасолью притулился плотник Салтивец, пожилой уже человек. Ноги отнялись со страху или, может, понадеялся так уцелеть.
Немец швырнул в погреб гранату.
"...Граната упала около меня, шипит - либо руку оторвет, либо сразу смерть; схватил за длинную ручку, отбросил в угол. Граната разорвалась, я захлебнулся дымом, посекло меня осколками - конец мне, уже у меня пальца нет, уже у меня руки нет, уже и лица нет, горе мне..." - пронеслось в затуманенном сознании иссеченного осколками Салтивца.
Наверху люди поворачивались к автоматчикам спинами, загораживали собой детей, чтобы не так пугались, - страшно смотреть смерти в глаза.
Огородник Харлампий, рослый, дюжий, презрительно глядел в лицо смерти.
Некоторые не теряют надежды на спасение, взывая к человеческому разуму. Матери с детьми лежали вповалку на снегу. Чем провинились перед тобой, вражина, седобородые деды, малые дети?
Овчар Деревянко, худой, чернобородый, держа над головой негнущиеся, посиневшие на морозе руки, пытался вразумить автоматчиков:
- Мы мирные люди, вот и сынок мой, Грицко Деревянко, двенадцать годков ему, в школу ходит, - показывал он на подростка, переминавшегося с ноги на ногу рядом с отцом, - подними и ты, сынок, руки...
Коротконогий мертвоголовец, в чьих руках была жизнь этих людей, равнодушно застрочил из автомата, и отец с сыном упали в снег.
К матерям с детьми подошел головастый, густобровый мертвоголовец с окровавленным ножом.
Татьянка дергает мать за рукав:
- Мама, давай убежим, а то заколют.
Килина хотела уже было метнуться в овраг - пусть стреляют вдогонку, так дочка снова просит:
- Мама, не бросайте бабусю...
Килина разрывалась между дочкой и матерью.
Мертвоголовец притворно-ласково говорит:
- Не бойся, девочка, не бойся, подними головку...
...И как только может этот выродок смотреть в невинные глаза собственного ребенка, радоваться домашнему очагу, улыбаться ясному дню?
...Угасла весенняя зорька, земная радость, оживляющая день. В хрупком тельце билось большое отзывчивое сердце, жаждавшее обнять весь мир.
Расстрелянные разборсаны по всему просторному двору, некоторые корчились, стонали. Автоматчики переходили от одного к другому, добивали. Притомились, пора и отдохнуть. Отдышаться. Встали в круг, закурили. Белозубые улыбки, беззаботные лица. Отошли малость усталые руки, опали набухшие жилы. Водили помутневшими глазами по двору; мол, ничего не примечали, вообще ничего не произошло, а если и случилось, так самое обычное. Разминались, кряхтели, потягивались. Потом принялись за свое.
...Ветроносная зима выдалась, метет, вьюжит, лютый ветер поднимает снежные вихри, обжигает, занесло балки, овражки, понаметало сугробы на дорогах. Кони по брюхо в снегу, где им пушку вытянуть, когда сами валятся в замёты.
Гитлеровцы выгнали людей вытаскивать батарею. Люди приминают снег, утаптывают валенками, разгребают лопатами, проталкивают машины, орудия. Крутая дорога вьется по взгорью; когда на минуту уляжется ветер и посветлеет вокруг, она видна как на ладони. Буймир лежит в ложбинке, а тут надо переправляться через бугор. Старики набрасывали на себя шлеи, тащили орудия, матери с детьми шли следом. Не рвутся больше снаряды над врагом гитлеровцы заслонились матерями и детьми.
Где уж очень намело, люди деревянными лопатами разгребали проход.
Мария Рожко, рослая женщина, одного ребенка несла на руках, трое брели, увязая в снегу. Дети, набравшиеся страху за эти дни, выбивались из сил, стараясь не отстать от матери, порой в изнеможении садились на снег. При виде занесенного над ними немецкого сапога поднимались, плелись дальше. Хорошо, что обоз едва тащился. Мария урывками растирала, согревала детям ручки, чтобы не обморозились.
Восьмидесятилетнюю Марфу сын ведет под руку, то на одну сторону дороги перетянет, то на другую.
Иван Козуб от ветра валится, его тоже ведут под руки.
Хима Кучеренко встала на рассвете - тесто подбить. Как подойдет тесто, затопит печь, напечет хлеба, будет чем освободителей приветить. Дед выглянул в окно - хата горит. Метнулись к двери - дверь снаружи приперта. Старик выбил окно, вылез, дочка за ним, а Хима осталась - хоть что-нибудь из одежды спасти хотела. И тесто поставлено. Когда выбрасывала подушки, уже ставни горели, обожгла руки. С улицы немец по окнам из автомата бьет, не дает из горящей хаты выбраться. Хима как раз в окно лезла, когда ей прострелило ногу - пуля прошла у самой косточки. Сняла сапог, дочка Ирина фартуком перевязала рану, подскочил автоматчик, погнал семью прикрывать батарею, которая как раз ползла улицей. А сапог подцепил автоматом и забросил далеко в снег. Под гору да сгоряча женщина еще ступала обвязанной ногою, только не ставила ее на пятку, а боком. Нога закоченела, на снегу кровь. Дочка скинула с головы платок, обмотала посиневшую ногу.
В хлеву ревет коровенка, не пробьется сквозь огонь, и навоз горит, где спрятана швейная машина.
Автоматчики подгоняли возчиков, пробивавшихся через сугробы, поснимали с них кожухи, с деда Тимка стащили валенки, так одна женщина бросила ему платок. Он обмотал им сухую ногу, на другую натянул рукавицу.
Замерзшие старики в холстинных рубахах, словно вытканных из снеговой пряжи, взывали к белому свету - ой, кто же нас вызволит из беды?
Матери выбились из сил, меркнет свет в глазах, - придется, видно, замерзать в чистом поле с малыми детьми.
Мария Рожко, тащившая за собой троих ребятишек, перемигнулась с женщинами, давая понять, - переходите, мол, на другую сторону дороги, чтобы наши могли по гитлеровцам стрелять. Автоматчики заметили, что женщины придерживаются обочины, разогнали, чтобы не сбивались в кучу. Сами рассыпались по толпе стариков, женщин и детей, прятались за их спины, как за прикрытие.
Пока немецкая батарея пробивалась через заносы, то и дело застревая в снегу, советские разведчики в белых халатах ложбинками двинулись в обход. По полю буран гуляет - застилает все вокруг, скрывает отряд. Определив, на какое расстояние растянулся обоз, разведчики залегли в сугробах по обочинам дороги. Пока добирались, упарились. И теперь снег приятно холодил, отходили жилы.
Батарея приближалась с гвалтом, с воплями, снежные вихри кружились над толпой. Злые окрики, щедрые тумаки. Испуганные дети цеплялись за матерей, прокладывавших дорогу. По бокам шли автоматчики, подгоняли изможденных стариков, которые, надсаживаясь, тянули орудия, толкали машины, разутые, раздетые, с расхристанной грудью, на тонкой шее вздулись жилы, ноги обмотаны тряпьем. На машинах, в теплых кожухах, зябко поеживались пулеметчики.
Сквозь снежную завируху прорвалась, осветила все вокруг ракета - над врагами нависла кара. Сугробы полоснули частым огнем. Оседали в снег вражеские автоматчики, пулеметчики не успели даже сбросить с себя тулупы. Рядом с шоферами полегли в кабинах офицеры. Уцелевшие гитлеровцы прятались за спинами стариков и детей, бить по ним из автоматов было не так-то просто. И тогда люди, словно их осенило свыше, попадали в снег, зарылись в сугробы, прикрывая собою детей. Враги заметались, захваченные врасплох неожиданным нападением, не зная сил противника. И пулемет тут не выручил бы, когда батарею обступили кольцом белые балахоны. Чуя, что пришел им смертный час, немецкие автоматчики с воем бегали по дороге, крутились волчком. Орудийная прислуга залегла в канаве, сплошным огнем поставила заслон, рассчитывая, по-видимому, выбраться из окружения с наступлением темноты. Но разведчики ползком подобрались по рыхлому снегу к канаве. В скопление гитлеровцев полетели гранаты.
Когда с автоматчиками и артиллеристами было покончено и выстрелы стихли, матери бросились к своим освободителям, слезами радости орошали солдатскую грудь.
Солдаты выбрасывали из машин тулупы, одеяла, подушки, валенки. Одевали закоченевших людей, закутывали ребятишек.
Дети доверчиво жались к людям в пропахших табаком и потом полушубках.
Девчата помогали санитарам перевязывать раненых, а те, разгоряченные боем, казалось, не чувствовали холода. Раненый боец участливо всматривается в бледное, привлекательное лицо Кучеренковой Ирины:
- Какая ты худенькая!
- Когда зимой хлеб молотили, в пазухе зерно домой тайком носила, простудилась...
- Теперь поправишься...
И столько теплоты было в его словах, что девушка в тон ему ответила:
- Могло быть хуже...
Мол, если бы вы не освободили нас. Слава вам!
Санитар вытер спиртом сочившуюся кровь, залил рану риванолом, перевязал, забинтовал ногу и Химе Кучеренко, да еще наказал, чтобы наведывалась, когда в село прибудет санчасть.
Хима горевала:
- Придет весна, как я огород копать буду? На селе калек и без меня хватает...
Скупые на слова старики в беспамятстве обнимали солдат - дорогие сыночки, избавили наши седые головы от надругательства.
Люди возвращались в сожженное село, старики без шапок, с просветленными лицами несли на руках детишек, уговаривали женщин не отчаиваться.
...В разбитые окна сечет стужа, на скамье смертный убор - расшитый разноцветными нитками рушник, на рушнике, в белой рубашке, с веночком на голове, с восковым крестиком в руках, под кисейным покрывалом лежит мальчик.
Односельчане принесли его в хату - как согнулся, упав, так и закоченел на снегу - легкий, изошел кровью. Положили на теплую лежанку, чтобы оттаял, не могли иначе расправить. В живот фашист всадил пулю, в ноге рана и в боку две.
Жалийка, поседевшая, убитая горем мать, тихо плакала, перебирала закостеневшие пальчики, гладила ножки, - и зачем я тебя на свет родила не ко времени? И за что ты, боже, наказал меня? Или я кого обидела? Моя ты травиночка, не дали тебе дорасти, доучиться, наглядеться на белый свет. Как же ты ждал наших освободителей, а когда они пришли, ты уже на лавке лежал. Рученьки мои трудовые, косарик мой дорогой. И что я теперь отцу скажу? Ночь просидела в четырех стенах - ни одна не отзывается...
Красные бойцы обступили гроб, склонили головы. Суровые лица, запавшие глаза. Горе матери передалось воинам, пальцы судорожно сжимали автоматы.
Только есть ли во всем свете сила, способная помочь материнскому горю? С сердцем, опаленным гневом, бойцы выступали в поход.
4
Среди рева пушек нежным материнским сердцем ты услышала слабый детский плач.
Умирала сраженная вражьей пулей Федора Харченко. Грудной ребенок, посинелый, застывший, лежал рядом.
Лизавета выхватила дитя из смертного побоища и, преодолевая опасный вал, побежала к овражку, - там, в стороне от улицы, стояла ее хата. Ни грохот разрывов, ни свист пуль - ничто не могло остановить женщину, материнское сердце пробило огненную завесу.
Унылая хата, где жили бездетные Андрей и Лизавета - он сторожевал на ферме, Лизавета работала в полевой бригаде, - посветлела, ожила, огласилась детским плачем и криком, словно бы даже теплее стали и стены. Муж с женой склонились над ребенком. Лизавета достала скаточку полотна... Тревога их берет. Дитя простыло, задубело; на роду им, знать, написано ребячью жизнь спасать.
Стоявшая в овражке неприметная хатка вдруг преобразилась. Не узнать и хозяев, будто заново родились.
Лизавета склонилась над ребенком, отогревала, укутывала. Дитя хрипело, кашляло, ножка почернела - обморозило левую ножку. Личико синее, глазенки быстрые, испуганные - невеселое дитя, страху натерпелось. Лизавета обкладывала ребенка подушками, приговаривала: чем же я буду тебя кормить, дитятко? Лютый враг загубил родную мать... а тебя на снег выбросили замерзать...
Вынула из печи тыкву, от нее пар идет. С ложечки кормила сладенькой кашкой, ребенок жадно сосет, лижет... А и перекормить опасно...
Пока Лизавета укутывала ребенка да причитала над ним, Андрей - даром что без ноги, а быстрый, проворный - сунул под мышку ковригу хлеба и пошел молока ребенку у соседей раздобыть.
К счастью, Красная Армия уже вытеснила врага из Буймира и погнала его сквозь снега и метели на запад.
Андрей, пожалуй, не решился бы на подобное путешествие, если бы не ребенок. Шел, потерянный, по сожженной улице, - известно, какие сейчас у людей достатки, откуда взяться молоку. Коровы в хлевах сгорели, а где и уцелела какая коровенка, так не доится... И людей-то, почитай, полсела уничтожил враг.
Андрей ковылял огородами, глухими закоулками, балками да овражками, где еще уцелели хаты, смутно представляя, куда податься, кого просить... Взывал к белу свету...
Кто поймет его горе? В доме голодное, обмороженное дитя плачет, разрывает материнское сердце. Как тут вернешься с пустыми руками?
С надеждою заглядывал через плетни. Где попадалась на глаза навозная куча, несмело переступал через обгорелые бревна, загромождавшие двор, плачущим голосом молил:
- Люди добрые, да как же это так? Выручите, грудное дитя объявилось в доме...
Глухая тишина...
У людей, может, свое горе...
Остановился посреди улицы, задумался: беда, что творится вокруг. Словно ребенок глаза ему раскрыл. Горько на душе у названого отца.
Бабка Мотря увидела - стоит в горьком раздумье человек. Спросила, какая беда у него, метнулась в хату, вынесла кувшинчик молока, пособила горю: вернула малютке силу, Андрею душевное равновесие, веру в доброе человеческое сердце.
Окрыленный, заторопился Андрей домой, увязал в сугробах, боялся упасть или - того хуже - разлить молоко. Даже упарился. Бережно ослабевшей рукой поставил на стол кувшинчик, и сразу стало веселее в хате, просияла мать. Животворная капля молока появилась, не дадим захиреть тебе, Галя, напоим молочком. Тепленьким, чтобы не раздувало животик. Душистый пар расходился по хате от горячего молока, малышка жадно припала к молоку, сосала, причмокивала, захлебывалась. Лизавете боязно - не опоить бы ребенка, а малышка задыхается, плачет, не оторвать никак, ручками держит чашку, а пальцы-то не сгибаются. Андрей смахивает слезу...
Лизавета сходила к своей матери, взяла гусиного жира. (Мать приберегла - спасала им обмороженных бойцов.) Дома перышком мазала ребенку левую ножку, которая вся волдырями пошла. Волдыри лопались, саднили, ребенок мучился.
Дни и ночи не спала мать, на подушечку ребенка укладывала, качала, баюкала с Андреем напеременку.
Люлька в доме завелась, детский плач, - ожила хата.
Не раз Лизавета в отчаянии говорила:
- Легче родить, чем тебя, дитя, выходить... Родная-то мать прижмет к груди - уймет разом и боль и голод. А чем мне тебя успокоить?
Тут еще соседям-погорельцам помогать надо. Люди копали землянки, ставили обгорелые столбы на подпоры, укладывали матицу... На матицы клали поперечины, прикрывали бурьяном, хвоей, чтобы холод сверху не проникал, присыпали песком... Из обгорелых досок сбивали широкие нары, где всей семьей и ложились поперек. Днем на них же сидели. Мастерили стол, выкладывали плиту. Несколько дней землянку просушивали, пока дети были у соседей. Вот Андрей с Лизаветой по очереди и помогали людям строить жилье.
Когда ножку залечили, ребенок повеселел. Лизавета варила настой из трав, купала ребенка. В хате стоит густой пахучий пар, дитя плещется в корыте, что-то лепечет...
Сжалилась над тобой судьба, девочка, обогрела, обласкала...
Муж с женой купают дитя, и неизвестно, кто больше доволен, то ли малышка, то ли сами родители. А теплой водицей станут поливать, дитя жмурит глазенки, улыбается беззубым ротиком, тут Андрей с Лизаветой и вовсе млеют от радости.
С малышом на руках барахтается в снегу старик, закоченел, изнемог, выронил из рук мальчонку, тот залепетал:
- Дедусь, вы меня на печь принесли? Ой, как тепло мне...
Старик снова взял внука на руки, прижал к костлявой груди, - вместе смерть примут.
Лежит на снегу обессиленный боец... Лихорадка его бьет, остерегаться надо, чтобы не заметили автоматчики.
...Смерть не посмеет прийти сегодня. Еще слишком много горя на земле.
Соседняя хата привлекла внимание - прибежище, спасение. Эх, кабы обогреться. Что, если подползти к дверям? По двору промчались запыхавшиеся немцы, перебежали улицу. Удастся ли Сергею перебороть пятую смерть? Напрягся весь, будто закоченел, - на случай, если немец ногой пнет, задубел.
Вспыхивают ракеты, горят хаты. Наталка осторожно приоткрывает дерюжку, боец лежит пластом во весь рост на бугре, девушка кидается к двери:
- Пойду хоть мертвого возьму в хату...
Мать встала на пороге:
- Вокруг хаты рыщут немцы, застрелят.
Девушка беспомощно мечется по хате, упала ничком на лежанку, уж не думала ли передремать беду?
Недалеко от хаты, на огороде, снова стали рваться снаряды, и немцы ушли в соседние дворы. Сергей, превозмогая боль, перевернулся и пополз через двор, высматривая местечко потемнее. Оперся на локоть, приподнялся. Сильно сдавило грудь; все же встал на дрожащие от слабости ноги, добрел до стожка. Попробовал разгрести сено - нет силы в руках, не сгибаются пальцы. Упал в снежный сугроб. Опять закололо в груди. Он устроился поудобнее на рыхлом снегу. Задеревенели руки, ноги, все тело, слипались глаза, неудержимо клонило в сон, смутно брезжила мысль - засну, не встану...
Наталка выглянула в окно и замерла: боец исчез. Куда он девался? Мать тоже встрепенулась - может, и в самом деле жив боец? Разве может мать не прийти на помощь раненому воину, даже если ей грозит смерть?
Кровавый след привел к стогу, рядом в сугробе лежал боец. Он был без памяти. Не прикосновение ли теплой руки пробудило его от смерти? Наталка с матерью подняли его, поставили на ноги, бережно, чтобы не растревожить рану, привели в хату. В холодной, темной хате разве обогреешь? Наталка с плачем растирала руки, не знала, что предпринять. Боец потерял много крови, обессилел. Глотнул теплого взвара, что подала мать, задохнулся, застучал зубами, в груди у него хрипело, клокотало... Надо перевязать рану, - дошло наконец до сознания девушки, - но как? В хате простынуть может, хоть печь и топлена - мать боялась, как бы не померзли тыквы, картошка, свекла, что ссыпаны были под полом. Да и растереть надо закоченевшее тело. Шинель тяжелая, набухла кровью, обледенела. Сорочка хрустит, к телу примерзла, девушка стягивала ее с бойца - казалось, с костей кожу сдирает, - тело холодное, потемнело, дрожит. Рук ни поднять, ни согнуть, ни выпрямить. Наталка раздевала, а мать поддерживала обессиленного бойца под локти. До рук нельзя было дотронуться - окоченели, в хате отошли, болят. В боку открытая рана, побежала струйкой кровь. В груди хлюпает - ни слова сказать, ни кашлянуть, ни вздохнуть поглубже спирает дыхание, не продохнешь.
Мать достала из печи теплую воду. Наталка смыла кровь, обтерла чистым рушником, проворно забинтовала чистым полотном грудь, стянула потуже бок. Солдатское обмундирование спрятали, на бойца натянули старый ватник, из которого клоками торчала вата, перевязали крест-накрест платком, надели рваную шапку, положили на теплую лежанку, накрыли всяким хламом, чтобы он согрелся. Всю одежду подобротнее от немцев спрятали - сложили в кадки и закопали в огороде. Все так делали.
Намучились мать с дочерью, пока стащили с бойца сапоги, согрели ноги. Наталка долго растирала негнущиеся пальцы, потом, обмотав ноги теплыми портянками, натянула драные валенки. Сергей начал согреваться. Мучила жажда, сохло во рту. Жадно пил кисленький взвар.
Варвара Снежко горевала над бойцом, тихонько приговаривала: где ж мой сыночек дорогой, кто ему в беде пособит, позаботится ли о нем чужая мать, как я о тебе, согреет ли чья добрая душа? Да и жив ли он, может, в донских степях снега замели его, не знает того ни родная мать, ни сестра.
Сергей лежал пластом, его то в жар бросало, то в холод. Сводило ноги, ломило, огнем жгло нутро, он беспрестанно припадал к кувшинчику. Наталка жестким рушником вытирала взмокший лоб, уговаривала, чтобы постарался уснуть, надо силы копить. Мягкий девичий голос навевал сон; прислушиваясь к разрывам, преодолел забытье, бросил: наши приближаются - и умолк.
Наталка ждала рассвета, как жизни, молила судьбу, чтобы отвела извергов от порога.
На задворках хаты залопотали немцы, мать прянула в сени, умоляя дочь - беги из хаты! - сама не зная, где искать спасения. Смерть идет в хату!
Наталка замерла на пороге:
- Никуда я не пойду! Собой его загорожу!
...Моя ли тут судьба, твоя ли, голубчик, - немцы миновали хату.
3
Поставили в ряд на току стариков - костлявые, седобровые, смотрят угрюмо... Артиллерист заставляет брать с машины снаряды и подносить к орудию, что било через бугор, сдерживая наступление советских войск.
Гитлеровцам приходит конец, вот они и шалеют.
Артиллерист толкает в спину стариков - Самсона, Протаса, Касьяна давайте снаряды; те поглядывают исподлобья и ни с места.
Мертвоголовец кричит, стервенеет - шнелль!
- Против своих-то сынов снаряды? Не дождешься, вражий сын!
Затрещал автомат, померк милый сердцу мир - мир садов и цветущих гречишных полей...
В эти дни в хатах, погребах, окопах народу набивалось полно - на людях все не так страх берет. Никому не хотелось умирать в одиночестве: сходилась родня, соседи, чтобы судьба каждого была на виду.
Немцы заходили в пустые хаты - злобствовали.
Меланка Кострица пригласила соседей-стариков, матерей с детьми: "У меня просторная хата", - истопила печь кукурузными стеблями, наварила галушек. В нос шибает духовитым укропным паром, да не принимает душа варева... Ведь судьба людей решается, вокруг полыхает, гремит, грохочет. Хозяйка постелила на земляной пол соломы - клин ржи посеяла на огороде, под головы положила большие охапки, накрыла рядном. Люди пригрелись, но никто не спал, мучило чувство обреченности: не за горами освобождение, да покуда ты его дождешься... Дети, притихшие, напуганные, жались к матерям. Не раздевались, не разувались, все улеглись вповалку, с одной-единственной мыслью - скорее бы пришло освобождение. Какой уж тут сон - не подожгли бы мертвоголовцы наши хаты. Одни только дети забылись сном. Окна завешены мешковиной, на выступе печи едва курилась коптилка. Багряные сполохи разрывали ночной мрак, больше намучаешься, чем отдохнешь, пока эту ночь передремлешь.
...Занимался рассвет. Грохот затих. Люди поднимались, протирали глаза. Кое-кто всю ночь проклевал носом на лавке, не решаясь лечь. Женщины прибирали тряпье, которым укрывали детей, перевязывали платки, расчесывали волосы. Матери прикорнули около детей - жаль было будить.
В раскрытые двери ударил морозный пар, кружил по полу, выстуживал хату. На пороге покачивался гитлеровец, водил осоловелыми глазами. Хата онемела, матери заслонили собою детей. Смертным огнем полоснул автомат, люди падали, корчились, стонали.
Уложив всех на пол, автоматчик выскочил из хаты. Но, видимо, не удовлетворился содеянным. В людскую гущу полетела граната. Оглушила, ожгла, ослепила... Осыпался потолок, раскололась печь, разлетелся во все стороны кирпич. Раненые подплывали кровью.
Меланка Кострица - ее с девочкой спасла печь, заслонила от пуль и осколков - пришла в себя. Кинулась к иссеченному осколком сундуку - стоны раненых заставили опомниться, - достала полотняную сорочку, рвала на полосы, перевязывала пострадавших. Легкораненые помогали ей.
В те грозные дни сельчане жались друг к дружке, держались кучно, не задумываясь о том, что гитлеровцам легче скопом истреблять людей, нежели отдельными семьями.
Ошалевший от ярости эсэсовец - связка кур перекинута через плечо бегает со смоляным факелом по улице, поджигает хаты. Все село спалить готов.
Вышла за порог бабуся:
- Нате курочку, только не жгите хаты...
И курицу взял, и хату поджег.
Бушует пламя над школой, и пять тополей, как свечки, горят. Немцы в классе свалили в кучу парты, столы, скамейки - дерево сухое, - зажгли, ветер огонь раздувает, гудом гудит... Снаружи обложили школу соломой, минами и тоже зажгли.
Чтобы не сгореть в собственной хате, люди сбились в погребе огородника Харлампия. Погреб выкопан на пригорке, просторный, обшит горбылем. Примостились на картошке, свекле, капусте, настелили одеяла, у кого были, дремали за кадками с квашеной капустой, огурцами, помидорами, думали землей отгородиться от беды.
На рассвете прибежали во двор автоматчики, - разнюхали-таки, что в погребе прячутся люди. Не иначе как навел кто-нибудь.
Мертвоголовец открыл люк, разглядел в душной темени людское скопище, - страх светился в устремленных на него глазах. Угрожающе прорычал:
- Вег, рус!
Матери завопили, поднимая на руках детей:
- Это киндель...
Старики выставили бороды, думали старостью защититься...
Садовник Арсентий, вылезший первым, сгоряча схватил замахнувшегося гранатой гитлеровца за руку:
- Что ты делаешь, ирод, не видишь разве, что здесь одни дети да старики?
Больше он ничего не успел сказать. Скорее озадаченный, нежели обозленный этим неожиданным сопротивлением, немец огрел его автоматом по голове, и садовник осел. Гитлеровцы забыли даже, что в руках у них оружие, топтали потерявшего сознание садовника сапогами...
В погребе видят, что тут не до шуток, повылезали друг за дружкой на свет: мы мирные старые люди, разве не видно? Да по приказу автоматчиков встали в ряд, седобородый дед рядом с мальчонкой, вытянули руки над головой. Докуда же можно их так держать? У молодицы Марины замерзли пальцы, она хотела надеть рукавицу, так немец полоснул из автомата - и руки обвисли.
Долговязый эсэсовец заглянул в погреб, чуть не наполовину свесился туда, высматривал по темным углам, все ли вышли, посветил фонариком и вдруг как взвизгнет. В углу на ведре с фасолью притулился плотник Салтивец, пожилой уже человек. Ноги отнялись со страху или, может, понадеялся так уцелеть.
Немец швырнул в погреб гранату.
"...Граната упала около меня, шипит - либо руку оторвет, либо сразу смерть; схватил за длинную ручку, отбросил в угол. Граната разорвалась, я захлебнулся дымом, посекло меня осколками - конец мне, уже у меня пальца нет, уже у меня руки нет, уже и лица нет, горе мне..." - пронеслось в затуманенном сознании иссеченного осколками Салтивца.
Наверху люди поворачивались к автоматчикам спинами, загораживали собой детей, чтобы не так пугались, - страшно смотреть смерти в глаза.
Огородник Харлампий, рослый, дюжий, презрительно глядел в лицо смерти.
Некоторые не теряют надежды на спасение, взывая к человеческому разуму. Матери с детьми лежали вповалку на снегу. Чем провинились перед тобой, вражина, седобородые деды, малые дети?
Овчар Деревянко, худой, чернобородый, держа над головой негнущиеся, посиневшие на морозе руки, пытался вразумить автоматчиков:
- Мы мирные люди, вот и сынок мой, Грицко Деревянко, двенадцать годков ему, в школу ходит, - показывал он на подростка, переминавшегося с ноги на ногу рядом с отцом, - подними и ты, сынок, руки...
Коротконогий мертвоголовец, в чьих руках была жизнь этих людей, равнодушно застрочил из автомата, и отец с сыном упали в снег.
К матерям с детьми подошел головастый, густобровый мертвоголовец с окровавленным ножом.
Татьянка дергает мать за рукав:
- Мама, давай убежим, а то заколют.
Килина хотела уже было метнуться в овраг - пусть стреляют вдогонку, так дочка снова просит:
- Мама, не бросайте бабусю...
Килина разрывалась между дочкой и матерью.
Мертвоголовец притворно-ласково говорит:
- Не бойся, девочка, не бойся, подними головку...
...И как только может этот выродок смотреть в невинные глаза собственного ребенка, радоваться домашнему очагу, улыбаться ясному дню?
...Угасла весенняя зорька, земная радость, оживляющая день. В хрупком тельце билось большое отзывчивое сердце, жаждавшее обнять весь мир.
Расстрелянные разборсаны по всему просторному двору, некоторые корчились, стонали. Автоматчики переходили от одного к другому, добивали. Притомились, пора и отдохнуть. Отдышаться. Встали в круг, закурили. Белозубые улыбки, беззаботные лица. Отошли малость усталые руки, опали набухшие жилы. Водили помутневшими глазами по двору; мол, ничего не примечали, вообще ничего не произошло, а если и случилось, так самое обычное. Разминались, кряхтели, потягивались. Потом принялись за свое.
...Ветроносная зима выдалась, метет, вьюжит, лютый ветер поднимает снежные вихри, обжигает, занесло балки, овражки, понаметало сугробы на дорогах. Кони по брюхо в снегу, где им пушку вытянуть, когда сами валятся в замёты.
Гитлеровцы выгнали людей вытаскивать батарею. Люди приминают снег, утаптывают валенками, разгребают лопатами, проталкивают машины, орудия. Крутая дорога вьется по взгорью; когда на минуту уляжется ветер и посветлеет вокруг, она видна как на ладони. Буймир лежит в ложбинке, а тут надо переправляться через бугор. Старики набрасывали на себя шлеи, тащили орудия, матери с детьми шли следом. Не рвутся больше снаряды над врагом гитлеровцы заслонились матерями и детьми.
Где уж очень намело, люди деревянными лопатами разгребали проход.
Мария Рожко, рослая женщина, одного ребенка несла на руках, трое брели, увязая в снегу. Дети, набравшиеся страху за эти дни, выбивались из сил, стараясь не отстать от матери, порой в изнеможении садились на снег. При виде занесенного над ними немецкого сапога поднимались, плелись дальше. Хорошо, что обоз едва тащился. Мария урывками растирала, согревала детям ручки, чтобы не обморозились.
Восьмидесятилетнюю Марфу сын ведет под руку, то на одну сторону дороги перетянет, то на другую.
Иван Козуб от ветра валится, его тоже ведут под руки.
Хима Кучеренко встала на рассвете - тесто подбить. Как подойдет тесто, затопит печь, напечет хлеба, будет чем освободителей приветить. Дед выглянул в окно - хата горит. Метнулись к двери - дверь снаружи приперта. Старик выбил окно, вылез, дочка за ним, а Хима осталась - хоть что-нибудь из одежды спасти хотела. И тесто поставлено. Когда выбрасывала подушки, уже ставни горели, обожгла руки. С улицы немец по окнам из автомата бьет, не дает из горящей хаты выбраться. Хима как раз в окно лезла, когда ей прострелило ногу - пуля прошла у самой косточки. Сняла сапог, дочка Ирина фартуком перевязала рану, подскочил автоматчик, погнал семью прикрывать батарею, которая как раз ползла улицей. А сапог подцепил автоматом и забросил далеко в снег. Под гору да сгоряча женщина еще ступала обвязанной ногою, только не ставила ее на пятку, а боком. Нога закоченела, на снегу кровь. Дочка скинула с головы платок, обмотала посиневшую ногу.
В хлеву ревет коровенка, не пробьется сквозь огонь, и навоз горит, где спрятана швейная машина.
Автоматчики подгоняли возчиков, пробивавшихся через сугробы, поснимали с них кожухи, с деда Тимка стащили валенки, так одна женщина бросила ему платок. Он обмотал им сухую ногу, на другую натянул рукавицу.
Замерзшие старики в холстинных рубахах, словно вытканных из снеговой пряжи, взывали к белому свету - ой, кто же нас вызволит из беды?
Матери выбились из сил, меркнет свет в глазах, - придется, видно, замерзать в чистом поле с малыми детьми.
Мария Рожко, тащившая за собой троих ребятишек, перемигнулась с женщинами, давая понять, - переходите, мол, на другую сторону дороги, чтобы наши могли по гитлеровцам стрелять. Автоматчики заметили, что женщины придерживаются обочины, разогнали, чтобы не сбивались в кучу. Сами рассыпались по толпе стариков, женщин и детей, прятались за их спины, как за прикрытие.
Пока немецкая батарея пробивалась через заносы, то и дело застревая в снегу, советские разведчики в белых халатах ложбинками двинулись в обход. По полю буран гуляет - застилает все вокруг, скрывает отряд. Определив, на какое расстояние растянулся обоз, разведчики залегли в сугробах по обочинам дороги. Пока добирались, упарились. И теперь снег приятно холодил, отходили жилы.
Батарея приближалась с гвалтом, с воплями, снежные вихри кружились над толпой. Злые окрики, щедрые тумаки. Испуганные дети цеплялись за матерей, прокладывавших дорогу. По бокам шли автоматчики, подгоняли изможденных стариков, которые, надсаживаясь, тянули орудия, толкали машины, разутые, раздетые, с расхристанной грудью, на тонкой шее вздулись жилы, ноги обмотаны тряпьем. На машинах, в теплых кожухах, зябко поеживались пулеметчики.
Сквозь снежную завируху прорвалась, осветила все вокруг ракета - над врагами нависла кара. Сугробы полоснули частым огнем. Оседали в снег вражеские автоматчики, пулеметчики не успели даже сбросить с себя тулупы. Рядом с шоферами полегли в кабинах офицеры. Уцелевшие гитлеровцы прятались за спинами стариков и детей, бить по ним из автоматов было не так-то просто. И тогда люди, словно их осенило свыше, попадали в снег, зарылись в сугробы, прикрывая собою детей. Враги заметались, захваченные врасплох неожиданным нападением, не зная сил противника. И пулемет тут не выручил бы, когда батарею обступили кольцом белые балахоны. Чуя, что пришел им смертный час, немецкие автоматчики с воем бегали по дороге, крутились волчком. Орудийная прислуга залегла в канаве, сплошным огнем поставила заслон, рассчитывая, по-видимому, выбраться из окружения с наступлением темноты. Но разведчики ползком подобрались по рыхлому снегу к канаве. В скопление гитлеровцев полетели гранаты.
Когда с автоматчиками и артиллеристами было покончено и выстрелы стихли, матери бросились к своим освободителям, слезами радости орошали солдатскую грудь.
Солдаты выбрасывали из машин тулупы, одеяла, подушки, валенки. Одевали закоченевших людей, закутывали ребятишек.
Дети доверчиво жались к людям в пропахших табаком и потом полушубках.
Девчата помогали санитарам перевязывать раненых, а те, разгоряченные боем, казалось, не чувствовали холода. Раненый боец участливо всматривается в бледное, привлекательное лицо Кучеренковой Ирины:
- Какая ты худенькая!
- Когда зимой хлеб молотили, в пазухе зерно домой тайком носила, простудилась...
- Теперь поправишься...
И столько теплоты было в его словах, что девушка в тон ему ответила:
- Могло быть хуже...
Мол, если бы вы не освободили нас. Слава вам!
Санитар вытер спиртом сочившуюся кровь, залил рану риванолом, перевязал, забинтовал ногу и Химе Кучеренко, да еще наказал, чтобы наведывалась, когда в село прибудет санчасть.
Хима горевала:
- Придет весна, как я огород копать буду? На селе калек и без меня хватает...
Скупые на слова старики в беспамятстве обнимали солдат - дорогие сыночки, избавили наши седые головы от надругательства.
Люди возвращались в сожженное село, старики без шапок, с просветленными лицами несли на руках детишек, уговаривали женщин не отчаиваться.
...В разбитые окна сечет стужа, на скамье смертный убор - расшитый разноцветными нитками рушник, на рушнике, в белой рубашке, с веночком на голове, с восковым крестиком в руках, под кисейным покрывалом лежит мальчик.
Односельчане принесли его в хату - как согнулся, упав, так и закоченел на снегу - легкий, изошел кровью. Положили на теплую лежанку, чтобы оттаял, не могли иначе расправить. В живот фашист всадил пулю, в ноге рана и в боку две.
Жалийка, поседевшая, убитая горем мать, тихо плакала, перебирала закостеневшие пальчики, гладила ножки, - и зачем я тебя на свет родила не ко времени? И за что ты, боже, наказал меня? Или я кого обидела? Моя ты травиночка, не дали тебе дорасти, доучиться, наглядеться на белый свет. Как же ты ждал наших освободителей, а когда они пришли, ты уже на лавке лежал. Рученьки мои трудовые, косарик мой дорогой. И что я теперь отцу скажу? Ночь просидела в четырех стенах - ни одна не отзывается...
Красные бойцы обступили гроб, склонили головы. Суровые лица, запавшие глаза. Горе матери передалось воинам, пальцы судорожно сжимали автоматы.
Только есть ли во всем свете сила, способная помочь материнскому горю? С сердцем, опаленным гневом, бойцы выступали в поход.
4
Среди рева пушек нежным материнским сердцем ты услышала слабый детский плач.
Умирала сраженная вражьей пулей Федора Харченко. Грудной ребенок, посинелый, застывший, лежал рядом.
Лизавета выхватила дитя из смертного побоища и, преодолевая опасный вал, побежала к овражку, - там, в стороне от улицы, стояла ее хата. Ни грохот разрывов, ни свист пуль - ничто не могло остановить женщину, материнское сердце пробило огненную завесу.
Унылая хата, где жили бездетные Андрей и Лизавета - он сторожевал на ферме, Лизавета работала в полевой бригаде, - посветлела, ожила, огласилась детским плачем и криком, словно бы даже теплее стали и стены. Муж с женой склонились над ребенком. Лизавета достала скаточку полотна... Тревога их берет. Дитя простыло, задубело; на роду им, знать, написано ребячью жизнь спасать.
Стоявшая в овражке неприметная хатка вдруг преобразилась. Не узнать и хозяев, будто заново родились.
Лизавета склонилась над ребенком, отогревала, укутывала. Дитя хрипело, кашляло, ножка почернела - обморозило левую ножку. Личико синее, глазенки быстрые, испуганные - невеселое дитя, страху натерпелось. Лизавета обкладывала ребенка подушками, приговаривала: чем же я буду тебя кормить, дитятко? Лютый враг загубил родную мать... а тебя на снег выбросили замерзать...
Вынула из печи тыкву, от нее пар идет. С ложечки кормила сладенькой кашкой, ребенок жадно сосет, лижет... А и перекормить опасно...
Пока Лизавета укутывала ребенка да причитала над ним, Андрей - даром что без ноги, а быстрый, проворный - сунул под мышку ковригу хлеба и пошел молока ребенку у соседей раздобыть.
К счастью, Красная Армия уже вытеснила врага из Буймира и погнала его сквозь снега и метели на запад.
Андрей, пожалуй, не решился бы на подобное путешествие, если бы не ребенок. Шел, потерянный, по сожженной улице, - известно, какие сейчас у людей достатки, откуда взяться молоку. Коровы в хлевах сгорели, а где и уцелела какая коровенка, так не доится... И людей-то, почитай, полсела уничтожил враг.
Андрей ковылял огородами, глухими закоулками, балками да овражками, где еще уцелели хаты, смутно представляя, куда податься, кого просить... Взывал к белу свету...
Кто поймет его горе? В доме голодное, обмороженное дитя плачет, разрывает материнское сердце. Как тут вернешься с пустыми руками?
С надеждою заглядывал через плетни. Где попадалась на глаза навозная куча, несмело переступал через обгорелые бревна, загромождавшие двор, плачущим голосом молил:
- Люди добрые, да как же это так? Выручите, грудное дитя объявилось в доме...
Глухая тишина...
У людей, может, свое горе...
Остановился посреди улицы, задумался: беда, что творится вокруг. Словно ребенок глаза ему раскрыл. Горько на душе у названого отца.
Бабка Мотря увидела - стоит в горьком раздумье человек. Спросила, какая беда у него, метнулась в хату, вынесла кувшинчик молока, пособила горю: вернула малютке силу, Андрею душевное равновесие, веру в доброе человеческое сердце.
Окрыленный, заторопился Андрей домой, увязал в сугробах, боялся упасть или - того хуже - разлить молоко. Даже упарился. Бережно ослабевшей рукой поставил на стол кувшинчик, и сразу стало веселее в хате, просияла мать. Животворная капля молока появилась, не дадим захиреть тебе, Галя, напоим молочком. Тепленьким, чтобы не раздувало животик. Душистый пар расходился по хате от горячего молока, малышка жадно припала к молоку, сосала, причмокивала, захлебывалась. Лизавете боязно - не опоить бы ребенка, а малышка задыхается, плачет, не оторвать никак, ручками держит чашку, а пальцы-то не сгибаются. Андрей смахивает слезу...
Лизавета сходила к своей матери, взяла гусиного жира. (Мать приберегла - спасала им обмороженных бойцов.) Дома перышком мазала ребенку левую ножку, которая вся волдырями пошла. Волдыри лопались, саднили, ребенок мучился.
Дни и ночи не спала мать, на подушечку ребенка укладывала, качала, баюкала с Андреем напеременку.
Люлька в доме завелась, детский плач, - ожила хата.
Не раз Лизавета в отчаянии говорила:
- Легче родить, чем тебя, дитя, выходить... Родная-то мать прижмет к груди - уймет разом и боль и голод. А чем мне тебя успокоить?
Тут еще соседям-погорельцам помогать надо. Люди копали землянки, ставили обгорелые столбы на подпоры, укладывали матицу... На матицы клали поперечины, прикрывали бурьяном, хвоей, чтобы холод сверху не проникал, присыпали песком... Из обгорелых досок сбивали широкие нары, где всей семьей и ложились поперек. Днем на них же сидели. Мастерили стол, выкладывали плиту. Несколько дней землянку просушивали, пока дети были у соседей. Вот Андрей с Лизаветой по очереди и помогали людям строить жилье.
Когда ножку залечили, ребенок повеселел. Лизавета варила настой из трав, купала ребенка. В хате стоит густой пахучий пар, дитя плещется в корыте, что-то лепечет...
Сжалилась над тобой судьба, девочка, обогрела, обласкала...
Муж с женой купают дитя, и неизвестно, кто больше доволен, то ли малышка, то ли сами родители. А теплой водицей станут поливать, дитя жмурит глазенки, улыбается беззубым ротиком, тут Андрей с Лизаветой и вовсе млеют от радости.