Текля у колодца попрекала девчат, зачем спину гнули на Саньку-бездельницу, и этим вогнала в страх Мавру, - еще беды накличет на свою голову, долго ли старостихину дочку разозлить. Лучше с ней по-хорошему, смотришь, и защитит от угона в неметчину. Ведь она с гестаповцами водится.
   - Нас не защитит, - насмешливо отвечала Текля.
   Мавра уговаривала дочь, чтобы не шла наперекор начальникам. С вороньем живешь - по-вороньему и каркай. Притворись тихой да послушной... Угождай, покоряйся... Помалкивай. Сама знаешь, где твой отец.
   - Скоро и я там буду, - дерзко заявила дочь.
   - Узнают, нам несдобровать. Долго ли до беды? Вон и курица петухом запела.
   Как ни горько было, Текля не могла сдержать улыбки.
   Уж что верно, то верно, тут без беды не обойтись - немцу в борщ попадет... В шутку обратила опасения матери. Никак мать не может избавиться от старых привычек - верить в сны, в приметы. А того не понимает, что Текля у всех на виду! И чтоб она старосте покорилась? Перед оккупантами унизилась? Когда у каждого на сердце накипело? Нет, не станет Текля прикидываться покорной овечкой.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Соломия выговаривала мужу - староста он или нет? Почему Теклю к рукам не приберет? Докуда она будет новый порядок хаять? Не признавать новый строй? Оговаривать всех? Сеять враждебные слухи среди сельчан - немец, мол, недолговечен здесь. Что тогда с нами будет? - вразумляла Соломия мужа, старалась страху нагнать, - ведь нам несдобровать, если вернутся красные. Староста первый в ответе. Почему Текле не заткнут глотку? Активистка! Медалистка! Она всегда на нас шипела. Чем ты был плох для людей? Разве ты смотрел, кто брал, кто крал? Давно хотела тебя со свету сжить. И теперь позорит. Над Санькой в глаза смеется. Немецкой потаскухой обзывает. Вот и сегодня у колодца при всем честном народе срамила. Высмеивала, что даровой силой пользуемся.
   Селивон громко чавкал за столом, перемалывая сильными челюстями жилы, молча слушал женины попреки, внешне сохраняя спокойствие, лишь мясистое лицо все больше наливалось кровью, видно, крепкого характера человек...
   - Староста ты или тюфяк?
   Селивон не стерпел тяжкой обиды, грохнул миской так, что разлетелась на черепки, - дадут ему, наконец, спокойно ложку борща съесть? Обзывать так мужа! Самого Селивона! Над старостами старосту... Он столькими людьми управляет, одного духу его боятся. Взгляда. Голоса. В волостном присутствии столько требуют от него - хоть разорвись... И в собственном дому покоя нет. Селивон не стерпит попреков.
   - Не твоего бабьего ума дело! - рявкнул он на жену. - Этак всех тут придется перевешать, кто же в поле будет работать? В Германию стараешься побольше девчат отправить - уж это ли не каторга? - отличиться хочется перед Шумахером. Так что же я, по-твоему, с одними стариками в поле должен управляться? Тут еще на всех хвороба напала, как колоды лежат. Не управились с работами в поле - опять я перед Шумахером в ответе. К коменданту затаскают, не обрадуешься, - угроз всяких не оберешься, с грязью тебя смешают, наизмываются... А тут жена пристает, в печенки въелась. Найдем управу на Теклю. Чего ты хлопочешь? Гестапа знает, что делает. Надо узнать, не связана ли она с партизанами. Не думай, не помилуют. Разве забудет кто обиды, которые Мусий Завирюха нанес самостоятельным хозяевам? Как он вместе с Павлюком пустил по миру богатый род Деришкуров. Нет, семья Мусия Завирюхи в наших руках, никуда не денется. Яблоко от яблоньки недалеко откатилось... Найдем управу и на Теклю, активистку-медалистку.
   Старостиха немного успокоилась после этих слов. Дождаться не могла, когда наконец эта Текля на виселице будет качаться, чего тянуть, докуда она будет позорить нас?
   Каждый прожитый Теклей день терзает Санькину душу. Она вся дрожала от злости, слыша о Текле, и вне себя завизжала:
   - Хочу, чтобы Текля на морозе босыми ногами месила глину!
   19
   Чуть только созреет пшеница, мышь стебелек наклонит, отгрызет колос, сложит кучкой колосок к колоску, землей закидает - заготовляет корм на зиму. Голодные харьковчане с узелком за плечами бредут по осенним, раскисшим дорогам, холодные ветры насквозь продувают плохонькую одежонку, секут дожди; обессилев, понуро стоят посреди поля, под открытым небом, беспомощные, обреченные... Слоняются по окрестным селам, выменивают вещи на горсть зерна. Иные бродят по стерне, разгребают окоченевшими пальцами кучки земли, пока снегом не замело, выкапывают мышиные захоронки. Кому первому пришло это на ум, трудно сказать, голод научит. Рвали стручки акации, зерна перетирали на муку, мешали с мукой из липовых листьев, которая вяжет, пекли лепешки. Хорошо, если был рыбий жир, а если не было, сковороду натирали парафином. Ну а если попадались каштаны, так это уже роскошь...
   В Буймир забрели две молодички, в грязи по пояс, усталые, переминались с ноги на ногу, не зная, куда бы ткнуться с убогим скарбом своим, в какие двери постучаться, в какую душу. На ту пору Перфил подвернулся, окинул опытным глазом прохожих - что с таких возьмешь? - и хмуро потащился дальше, не ответив на приветствие, нагнал страху на молодичек, боязливо покосившихся на его красный затылок... Пусть спасибо скажут, что не поволок к старосте. Правда, указание было не давать посторонним людям приюта - пока только мужчинам.
   В те дни столько горя ветры гнали по дорогам, что кое-кто просто отворачивался от печального зрелища. О смерти говорили как о самой обыденной вещи - мертвецы, что шпалы, валялись на дорогах. Да и то сказать, у каждого над головой висела угроза. Гитлеровцы вешали харьковчан на балконах, на деревьях и все же не могли сломить дух непокорства, объявший город. Весть о том разлетелась далеко вокруг, да ведь и в селах было не менее тревожно.
   Текля, встретив измученных молодичек, повела их к себе в хату, нагрела чугун воды, и путницы, улыбаясь сквозь слезы, смывали усталость с разбитых ног...
   Мавра, боясь коснуться душевной раны - по себе знает, как это больно, - ни о чем не расспрашивала женщин, лишь заменила истлевшие рубашки их своими, хорошо, что дочка запаслась. Молодички нерешительно натягивали их, не зная, чем отдарить хозяев.
   Льняное полотно приятно освежало, худенькие руки несмело тянулись к миске, спирало дыхание от горячей картошки, душистый запах подсолнечного масла дурманил голову. До глубины души трогало радушие хозяев, теплота, с которой их приняли. Со слезами на глазах взяли по куску свежего хлеба, и Мавра, которой хотелось сказать - последний хлеб едим, вовремя спохватилась... Жаль было смотреть на молодичек - глаза ввалились, на лице выпирали острые скулы, жилы на тонкой шее вздулись, губы потрескались...
   От старосты строгий приказ был - не пускать в дом прохожих людей, не оставлять на ночь; если обнаружат в доме чужого - могут расстрелять всю семью. Староста, конечно, не сам придумал это - приказ комендатуры. Каждое нарушение приказа рассматривалось как саботаж, грозило расстрелом. Люди привыкли к этому и ничего не говорили пришлым, зачем зря их пугать. Путницы тоже свыклись с обстановкой - запрещено было ходить в села за продуктами, за это отвечали головой. Отчаянный народ пошел - мол, что с голоду умирать, что от фашистской пули.
   Понемногу завязалась беседа, и прохожие молодички поведали хозяевам:
   - Народные мстители взорвали немецкий штаб, гестаповцы за это все балконы превратили в виселицы. Казнили мирных жителей.
   - На живых пленных гитлеровцы учат своих солдат орудовать штыком...
   Звереет враг оттого, что не в его силах подавить сопротивление, ненависть голодных людей, ненависть без конца и края.
   Мавра спрашивала, чем кормят население.
   На изможденных лицах сквозь слезы пробилась горькая усмешка.
   Ответила низкорослая, худощавая - правда, обе они были худенькие Мария:
   - Главным образом свеклой, картошка теперь роскошь, о хлебе и говорить нечего...
   - Как же дети?
   - Немцы даже из детского дома забрали все продукты, обрекли детей на голодную смерть.
   - Из больниц тоже...
   - Дети набрали в парке каштанов, теперь пекут и едят...
   Конечно, люди могли и не знать того, что поведение оккупантов никак не шло вразрез с приказами гитлеровского командования, в частности фельдмаршала Рейхенау: "Снабжение питанием местных жителей и военнопленных является ненужной гуманностью".
   Дикий произвол и голод выгнали подруг из Харькова, - да где лучше-то?
   На улице любой гестаповец мог взвалить вам на плечи свою ношу, заставить старуху стянуть с него сапоги...
   Две подруги-библиотекарши, Мария и Анна, такие хилые, но выносливые, работали на складе, что находился на улице Красина.
   Учителя, врачи, инженеры с ног падали, а ворочали тяжелые ящики, таскали на себе всякую кладь - военное снаряжение.
   Хозяева вызывали доверие; подруги отдохнули, освоились и теперь охотно рассказывали о своем харьковском житье-бытье.
   На складе они были под началом обер-инспектора Мюллера, немолодого уже, сухопарого и долговязого немца. Распоряжения он отдавал скрипучим голосом, очень напоминая этим дергача.
   При упоминании о дергаче на истомленных лицах женщин впервые за весь вечер промелькнула спасительная усмешка, которая поддерживала людей в горе, помогала сохранять душевное равновесие, остроту мысли.
   Этот обер-инспектор каждое утро, пощупав кур, сыпал им корму и с довольным видом запирал сарайчик. И все шло, надо сказать, довольно гладко.
   Однажды в обеденную пору Мюллер в ярости выскочил из сарайчика и набросился с бранью на женщин, которые понять не могли, что вывело из себя начальника. Мюллер неистовствовал, брызгал слюной, обзывал "украинских фрау" последними словами. А людям невдомек, какое событие могло так разъярить начальника, что он потерял всякую власть над собой.
   Оказалось, из сарайчика исчезли "яйки", и Мюллеру померещилось, что это дело не миновало женских рук. Он приказал наказать злодеев - лишить их обеда, просяной похлебки.
   Подруг это не очень опечалило: раз в день похлебаешь того пойла разве силы прибавится? Некоторые говорили, что в похлебке семена веников. Всяк на свой лад утешал себя.
   В те дни в каждом доме хватало своих бед, но мать с дочерью не могли не откликнуться на чужое горе, они слушали рассказчиц с болью в сердце.
   Подруги смирились с карой обер-инспектора, хотя одной просяной похлебкой держались на этом свете. Бескровные лица харьковчанок светились умом и твердой волей.
   Когда настала обеденная пора, женщины собрались в кружок, сели на ящики. Как дыхание весны, забилась, понеслась вдаль песня... Подруги думали о своем, как бы взывали к защитникам, - и в сердцах пробуждалась надежда, пробивался просвет в черной мгле.
   Из подвала выполз Мюллер, ошеломленный уставился на них: голодные женщины поют! Свет перевернулся! Будто и не было сурового наказания! Нет, он их проучит... Живо успокоит!
   Он приказывает из подвалов носить тяжелые ящики на пятый этаж. Покрикивает на слабосильных:
   - Шнеллер!
   Над городом опускается вечер. Женщины просят инспектора отпустить их домой, дорога дальняя, ходить по улицам разрешается только до сумерек, не то патрули могут подстрелить. Инспектор понимает: молчаливое сопротивление сломлено наконец, однако остается неумолим - пойдут, когда он разрешит.
   Уже стемнело, когда подруги бежали по Сумской улице к дому. К запоздавшим женщинам приставали солдаты, наперебой зазывали на ночь:
   - Ком шляфен...
   Подруги испуганно жались одна к другой, отмалчивались.
   Солдаты обещали за ласку щедрые подарки, сначала брот (хлеб), а когда подруги прибавляли шагу, - буттер (масло), если же и это не помогало марки.
   Упорнее других преследовал подруг мешковатый солдат, никак не понимавший, почему страх и голод не сломили этих женщин. Похотливо ощупывая их взглядом с ног до головы, он настойчиво убеждал, что Фриц гут любит, Фриц ездит в Богодухов за продуктами и по этому случаю надеется на их сговорчивость. Он даже может на машине отвезти за солью - с тачкой далеко не уйдешь, а из поезда турнуть могут.
   Когда же и тут женщины промолчали, только чаще застучали каблуками, солдат грубо выругался.
   Так, сквозь строй надругательств и унижений, проходил день за днем в Харькове. Чтобы не погибнуть с голоду, и отправились подруги в село...
   Усталых женщин валил сон, Текля не стала посвящать их в здешние порядки, - что зря пугать людей, ставших ей такими родными? В горестном молчании она стелила постель.
   20
   Строго наказав караульным, двум старикам, чтобы стерегли как зеницу ока сельскую управу, - как бы кто часом не повыколол глаза фюрерам, Селивон отправился в поход. Разве не его обязанность знать, что творится под каждой крышей? Все подчинено ему - мысли и желания, сон и веселье... Больше всех дрожат, заслышав имя Селивона, семьи активистов.
   Не то ночь, не то страх накрыл село. А глухая ночь - приволье для молодецких затей. Буйная кровь в Тихоне так и кипит. Тихон властвует над деревенскими закутками, оврагами, над зарослями, что тянутся по-над Пслом. Под его рукой отряд полиции. Все подвластно ему, просится, молится. Девушки просят: выручи от неметчины! Тихон принимается "выручать". Хочет карает, хочет - милует. С самим Куртом запанибрата, Куртом отмеченный, всегда рад услужить ефрейтору, девушек на выбор берут... На страже нового порядка поставлены, не жалея жизни служат рейху, лишь бы своим усердием снискать внимание гестапо и зондерфюрера... Ведь недаром за убитого немца расстреливают сто крестьян! Голова полицая, правда, идет дешевле, расстреливают всего десятерых...
   В доме все спали крепким сном. Зеленоватый луч осветил земляной пол, побежал по хате. Раздался громкий стук в дверь. Услышав властный голос старосты, Мавра кинулась в сени. В ту пору люди не раздевались, даже обуви не снимали. Текля засветила лампу. Грузная фигура старосты загородила дверь. За старостой ввалились Тихон с винтовкой и ефрейтор Курт с автоматом. Лоснились сытые лица. Хату обдало водочным перегаром. Стояли у порога, супя брови, в грозном молчании, словно выжидали, не то раздумывали, устрашающе водили по хате глазами. Все вокруг запугано, падает ниц перед ними, все покоряется им - день и ночь, - люди не имеют права усмехнуться без их разрешения! Убедившись, что ему не грозит никакой опасности, ефрейтор Курт выступил вперед. Кружило голову ощущение безграничной своей власти... Брезгливо водил по углам глазами - над шестом развешены валенки...
   Мать с дочерью приникли друг к другу, Мавра встревоженно смотрела на начальников, - уж, верно, не с добром пришли. Те молчали.
   Селивон шагнул к Текле, обдал водочным перегаром, испытующе поводил глазами по ее бескровному лицу. "Гм, да", - протянул загадочно. Усмехнулся, подмигнул, кивнув в ее сторону, - полюбуйтесь, дескать, на эту зловредную бабу. Уставилась, как на диво какое, на начальников, и не сморгнет, будто ей дела нет, что в их руках жизнь человеческая!
   Было время, гремела на всю округу, Москва и та ее пригрела, газеты прославляли, радио жужжало - потешался над Теклей староста. Одним взмахом руки перевернула тогда Селивонову судьбу! А Селивон и в огне не горит, и в воде не тонет...
   Староста, как и положено человеку государственному, не стал больше канитель разводить.
   - Пришла бумага из гестапы, - объявил он Текле, - чтобы снять с тебя автобиографию...
   Подметив, что это ничуть не подействовало на Теклю, Селивон вышел из себя:
   - Земля гудит, а ты что? Помогаешь Красной Армии? Партизанишь?
   Тихону не терпится доказать, что и он не безголосый в этом доме. Он тоже накинулся на молодицу:
   - Допрежь активисткой была!
   Селивон:
   - Советскую власть защищала!
   Тихон:
   - Депутаткой была, на конференции ездила!
   Селивон:
   - Зерно давала на Красную Армию. Скот угоняла.
   Тихон:
   - Агитировала против немецкого командования!
   Ефрейтор Курт имел случай убедиться в достойном поведении старосты и полицая, - наверняка ничего не забудет, коменданту передаст, на примете у начальства будут. Из кожи вон лезут староста с полицаем, чтобы выслужиться перед ефрейтором, дружно напали на зловредную бабу.
   - Ты на легистрацию ходила? - задает вопрос Селивон.
   И Тихон туда же:
   - С партизанами гуляла? В лес ходила?
   - За валежником дочка в овраг ходила, топить хату нечем... заступилась Мавра за дочь; та упрямо отмалчивалась, лишь с презрением поглядывала на полицая.
   - Партизанам еду носила? А может, спала с партизанами? Или отправляла кого? Куда? - не унимался Тихон.
   Текля как воды в рот набрала. Что даром слова тратить...
   Тут Селивон внушительно заявил, что без разрешения полиции Текля шагу не имеет права ступить из хаты. Ни в лес, ни на луг, ни на реку.
   - Если же пойдешь за валежником - будешь иметь связь с партизанами! пригрозил Тихон.
   - Так, значит, на Псле и постирать рядна нельзя? - задала вопрос Мавра.
   - Нельзя! - твердо сказал Селивон и обратился к Текле: - На работу не ходила?
   - У нее руки от тачки покорежило, - поспешила прийти на выручку Мавра.
   - Молчи! Не тебя спрашивают! - прикрикнул Селивон. - Чересчур говорлива. Волю взяла! Будто и не перед начальником стоит. Да ты знаешь, какого ты роду? Чья ты жена? Какой у тебя муж?
   - Ага, партизан! - угрожающе подал голос ефрейтор Курт, шагнул к Мавре, обвел помутневшими глазами, приказал обыскать хату.
   Поняв, что дело оборачивается из рук вон плохо, Мавра решила, что без хитрости тут не обойтись. Не столько за свою судьбу дрожала, как боялась за дочь. Не натворила бы беды, уж больно непокорлива. Мавра стала отпираться: слыхом не слыхала, где Мусий Завирюха... А что подался в эвакуацию, это все село подтвердит... Сам пан староста видел. Попал ли он в окружение или в дороге погиб, того не знает.
   - Кто хотел, тот назад вернулся, еще и с лошадьми! - отрезал Селивон, имея в виду Перфила. - Никто, к примеру, не скажет, что наш конюх неблагонадежный человек.
   Перфил пустил слух, что был окружен немцами, едва вырвался. Табун лошадей с собой привел. Селивон горой стоял за конюха - смерть грозила человеку... Другие проклинали.
   Ефрейтор Курт, как попугай, кричал в лицо Мавре - партизан! А что еще мог он сказать?
   Мавра стала уверять старосту и особенно ефрейтора, каким богомольным человеком был Мусий Завирюха, смирным да тихим...
   - Не разводи агитацию! - сурово оборвал говорливую бабу Селивон.
   - Он даже в церкви пел... Басом. Ирмосы выводил... Пускай вон пан староста вам, пане офицер, скажет, - словно не слышала окрика Мавра.
   С горя и не так осмелеешь. Напрасно Текля пыталась остановить мать, чтобы не говорила чего не следует, отец испокон веку был атеистом, - Мавра ничего слушать не хотела - пусть вон люди подтвердят...
   И Селивон сказал. Оборвал болтливую бабу. Развякалась тут.
   - Заморочить голову мне хочешь? Или мы не знаем твоего роду? Какой же он богомольный, твой Мусий Завирюха? Смолоду, может, и пел на клиросе, зато потом председателем комбеда был, хозяев разорял, а теперь в лесах партизанит!
   Выходит, Мавра сама накликала на себя беду.
   Убедившись, что староста не в силах укоротить язык старухе, ефрейтор движением руки приказывает: перевернуть все в доме!
   Старосту в жар бросило.
   - Открой сундук! - велит он Текле.
   - В Москву ездила? Золотой медаль дадено тебе? - напомнил Тихон.
   Хищно водил глазами по углам, подсвечивал себе фонарем - всякий хлам, картошка, свекла... Будто совсем мирная хата, а на деле?
   Тихона учить не надо, ничто не укроется от его глаз, даже под землей найдет, мигом заметит, где земляной пол потрескался или запал, где что припрятано, в стене замазано или закопано под припечком. Что лежит в навозе или на дне колодца, что засунуто под стреху.
   Однако, как ни старался Тихон, все перерыл, из сундука все женские тряпки повыкидал (теплая одежда, юбки, кофты - все поношенное, новое где-то укрыто) - ничего запрещенного не нашел.
   - Где твой медаль? - заорал на Теклю. - Я всю хату разнесу, а найду!
   - Давно сбыли, нужда заставила, на продукты выменяли, - уверяла Мавра полицая, - чего ты привязался?
   Еще больше насторожила Тихона. Он завертелся туда-сюда по хате... Вдруг его осенило. Бросился к люльке. Отчаянный крик вырвался у Текли.
   - Не смей! - кинулась она к полицаю.
   Селивон преградил ей дорогу. Ефрейтор с любопытством следил за происходящим. Тихон почуял, что напал на след. Разбудил ребенка, выдернул из-под головы подушку, вспорол. По хате разлетелись перья. Тихон расплылся в самодовольной улыбке. Ну уж и поиздевался, потешил душеньку... Перед изумленными глазами ефрейтора и старосты заблестела золотая медаль. У Текли слезы залили глаза - как она дорожила ею! На Сельскохозяйственной выставке в Москве наградили.
   - Знаешь, что может быть за укрытие золота? - сказал староста и сделал выразительный жест - петля.
   Полицай услужливо подал медаль ефрейтору. Староста убедился, - ну и чертов пройдоха этот Тихон, сквозь стены видит! Под землей найдет!
   Ефрейтор бережно протирал медаль пухлыми пальцами, взвешивал на ладони. Для полиции прямая улика. Однако он еще подумает, золото и ему пригодится.
   Женщины стояли как вкопанные. Что теперь будет? Тихон скалил зубы, он знает, чем можно Теклю в самое сердце поразить.
   Хотя полицаи и нагнали страху на женщин, все же так просто повернуться и уйти из хаты не годится. Видно, та, молодая, не из пугливых, упряма. И собой недурна. Ефрейтор плотоядно улыбнулся, нагайка обвила худенький стан, будто огнем опалила, но молодица превозмогла боль, не вскрикнула, лишь гневно свела брови. Заголосила мать.
   Разве так бьют? Тихон докажет, что он не любит с врагами рейха долго разговаривать. Ефрейтор, мол, только пощекотал нагайкой. Тихон схватил ухват, придавил шею упрямицы к стене и начал сапогом бить в живот. Мавра с воплем бросилась к дочери, чтобы закрыть ее своим телом, но та уже сползла на пол - лишилась сознания.
   Ефрейтор имел случай убедиться, до чего лют полицай Тихон на расправу, прикончит хоть кого... В хате полно пера, черепков, разбито зеркало, задали хозяевам таску, теперь пора и уходить, теперь душа у полицая спокойна, натешился, да и ефрейтор доволен, кивнул Тихону и старосте, показал на дверь.
   Когда полицаи ушли, мать с дочкой стали понемногу приходить в себя. Мавра переродилась. Напускного смирения как не бывало, с сердцем проклинала гитлеровцев и всех их прихвостней. Если бы староста не навел, откуда бы немцы узнали про медаль? Ну, да ладно. За собакой палка не пропадет. Ярыжник. Катюга. Утешала дочь, чтобы не убивалась. Красная Армия отомстит за все надругательства над людьми. Не повредили бы тебе нутро.
   Текля кинулась к ребенку, взяла на руки, прижала, словно защитить хотела.
   ...Хрупкая былинка, не знаешь ты, что вокруг бушуют страсти, гуляют дикие ветры произвола.
   И хорошо, что не знаешь...
   Мавра приходит к выводу, что гитлеровцы ничего не знают про Мусия Завирюху, - иначе не то бы еще было.
   Текля подавлена. Припала головой к колыбели.
   21
   Проходили через село, Марко раздобыл у бабуси клубок суровых ниток. Поди догадайся, зачем они ему. Раз просит, значит, нужны, не стала допытываться, по лесам мотаются, располосуют одежину, пригодится затянуть. Когда порой раскалывался воздух и немецкие поезда летели под откос - кому могло прийти в голову, что причиной тому послужил клубок суровых ниток.
   Мусий Завирюха с Павлюком подрывали путь, по которому беспрестанно сновали поезда на восток с подкреплением для гитлеровской армии, а также уплывал хлеб и скот с Украины. Высмотрели подходящее место - на повороте, к крутой насыпи вплотную подступал лес. Немцы усилили охрану, на пятидесятиметровой полосе вдоль железнодорожной колеи вырубили деревья, создали сплошные завалы, нарвешься - трескотня пойдет по лесу. Зимой, как наметет снегу, следы будет видно, а пока что от станции до станции огни горят, комендант выгоняет людей на охрану железнодорожного пути. Прохаживаются взад-вперед немецкие патрули, не в одиночку - по трое.
   Марко с Сенем из лесного завала всматривались в темноту ночи, ждали поезда. Еще когда гнали скот, в дороге осваивали подрывную грамоту. И теперь водили вдоль колеи опытным глазом. Не пропала даром Павлюкова наука. Немало способов знают они, как пустить под откос набитые фашистами поезда. На соединениях рельсов вынимали костыли, болты ослабляли - и эшелоны летели вверх тормашками. Старались так действовать, чтобы причинить станции побольше урона, подорвать стрелки. На этот раз друзья решили спустить поезд на крутом повороте с высокого косогора. Как ни тщательно охранялись пути, смельчаки все же перехитрили. В кромешной темени ползком взобрались на насыпь, заложили под рельс мину, отползли на некоторое расстояние, и теперь все дело зависело от прочности суровой нитки, которую они держали в руках. Правда, до этого способа додумались недавно. Поначалу делали так: закладывали ящик с толом под рельс, вставляли капсюль, продергивали кусок проволоки, натягивали, взводили боек, этой проволокой обвязывали рельс - колесом передавит, мина взрывается. Немцы стали пускать перед поездом три платформы с песком. Проходя как-то деревенской улицей, Марко увидел в руках у старухи клубок суровых ниток. Тут-то Марка и осенила мысль... Впрочем, кто первый додумался, трудно сказать, споров о том, во всяком случае, не возникало. Теперь друзья, притаившись среди завалов, лежали на мерзлой земле, усыпанной ольховым листом, и всматривались в ночной мрак, крепко вцепившись в заветную нитку, что несла врагам суровую кару - расплату за все их злодеяния. И завалы пошли на пользу. Конечно, если бы наступала целая рота, то завалы оказались бы препятствием, а так лишь укрыли двух смельчаков. И надежно укрыли, смельчаки залегли у самой колеи; выждав удобный момент, заложили мину, отползли назад. Не так-то просто тянуть нитку, как бы не дернуть нечаянно. И ослабить нельзя...