Лосев рассмеялся и подумал, что так оно, пожалуй, и есть, старомодный в своей галантности, велеречивый, широко образованный, умница; обидно было, что относились к нему несерьезно, снисходительно.
   Служил Аркадий Матвеевич юристом в юридическом отделе облисполкома. Несмотря на скромную должность, его часто вызывали наверх советоваться по делам щекотливым, требующим психологического расчета, тонкого понимания высших инстанций. Ему поручали готовить туда деликатные бумаги, объяснительные записки. Причем Аркадий Матвеевич в Москву не выезжал, никаких связей в центре не имел. Трудно сказать, откуда он черпал свои прогнозы и такое предвидение поведения начальства. Похоже было, что, читая какой-нибудь приказ, присланный свыше, он, словно графолог, по почерку изучал характер. Хотя вместо почерка перед ним была машинопись, ксерокопия, ротапринт.
   Несколько раз ему предлагали повышение, он отказывался. Этого не понимали, стали относиться уже с меньшим уважением, свысока.
   …Стукнулись стопочками, чтобы зазвенело, выпили. И короткий чистый звон, и жгучий холодок водки были отмечены Аркадием Матвеевичем. Он умел любоваться каждым малым удовольствием жизни, находить их повсюду. Вышли на улицу, постояли, как всегда стоят мужчины у рюмочных и пивных, жалея расставаться.
   Пронзительно скрипнули тормоза. Черная «Волга» остановилась у поребрика. Приоткрыв дверцу, высунулся мужчина в светло-сером костюме, кудрявый, румяный, счастливо-самодовольный. Он повернулся к ним, громко, с укором заговорил:
   — Так-то ты, Аркадий Матвеевич, выполняешь. Я же просил срочно, мне ее завтра посылать, — и он поманил Аркадия Матвеевича пальцем.
   Осанистая фигура Аркадия Матвеевича съежилась, сократилась, бочком он подошел, согнулся, Лосев последовал за ним.
   Мужчина осадил его взглядом выпуклых светлых глаз.
   — Вы идите, гражданин, вас не касается… А тебя, Аркадий Матвеевич, я прошу… Нашел время развлекаться. Смотри, если подведешь меня. Я тебе оказал доверие. Так дело не пойдет. Я думал, ты человек ответственный.
   — Напрасно беспокоитесь, товарищ Сечихин, завтра к утру статья будет готова, — лоб и щеки Аркадия Матвеевича неровно покраснели, он оглянулся на Лосева и покраснел сильнее, конфузливо вздрагивающая улыбка его как бы извинялась за этого человека и за себя. Улыбка эта резанула Лосева больнее всего. Он ударил ладонью о горячую крышу машины, и сильно, так что железо барабанно ухнуло.
   — Почему вы себе позволяете тыкать человека, который старше вас? И пальчиком подзываете! Встать не удосужились!
   Сечихин вылез, встал, опираясь на открытую дверцу. Оставил одну ногу в машине. Мгновенно посуровел, щеки его надулись, вся его спесивость, новенькая, неистраченная, устремилась на Лосева.
   — Вы не вмешивайтесь, вы идите себе, гражданин, — сказал он со спокойной угрозой, — давай двигай, не то хлопот не оберешься.
   — Невоспитанные начальники — наша большая беда, — громогласно сказал Лосев, — от них во все стороны хамство распространяется. Что же вы, Аркадий Матвеевич, позволяете или вы так уж провинились?
   Неподалеку стояли трое дружинников с красными повязками и поглядывали в их сторону. Лосев знал, что ему ничего не будет, он даже предвкушал момент, когда он вытащит свое удостоверение и все сразу переменится. Видимо, Сечихин тоже что-то почувствовал в его уверенности, потому что дружинников не позвал, а требовательно, командно, все еще свысока спросил Аркадия Матвеевича.
   — Это кто такой?
   Аркадий Матвеевич наклонился к нему, прошептал, мучительно краснея. Сечихин осмотрел Лосева уже по-другому, благожелательно, и сам стал обретать симпатичность оттого, что признал Лосева своим парнем.
   — Как же, прослышаны, очень приятно, давайте знакомиться, я новый начальник облплана, Сечихин Павел Павлович, — он протянул руку, но Лосев заложил руки за спину, покачался на носках.
   — Что это вам должен написать Аркадий Матвеевич? — и вдруг догадался. — Может, статью? По случаю вступления в должность?
   — Статья в основном составлена, — деликатно и смущенно возразил Аркадий Матвеевич. — Я обещал в смысле литературном.
   — Знаем, надо начать и кончить, всего-то, иначе бы они не беспокоились. В наилучшем виде хотят предстать. Ваши мысли, Аркадий Матвеевич, — их подпись. И все в полном восторге — ах, какой у нас начальник, какая культура, какой слог! Владеет пером, и сам хорош! Вы бы, Аркадий Матвеевич, ему еще манеры ваши передали, ему бы цены не было. Представляете — волку, да еще крылья! — Лосев дал волю своему голосу, если б он еще знал, какое невыносимое выражение у него на лице сейчас, но он и так наслаждался безоглядным своим гневом. — Вы, я вижу, не стесняетесь, товарищ новый начальник. Кричите, требуете. А ведь Аркадий Матвеевич не подчиненный ваш, вам бы просить его и кланяться.
   — Кто кричит? Вы сами кричите.
   Аркадий Матвеевич затревожился.
   — Будет тебе, Сережа, я виноват, я обещал человеку.
   — Неважно. Он права не имеет так себя вести. И вам, Аркадий Матвеевич, не стоит ему писать.
   — Да чего особенного случилось, Аркадий Матвеевич? Мы уж как-нибудь сами разберемся, верно? Вы просто выпили лишку, товарищ Лосев, перебрали, бывает, — и Сечихин примирительно похлопал Лосева по рукаву. — Давайте лучше я вас подвезу, куда вам?
   Солнце светило ему в глаза, никакого смущения не было в их прозрачной выпуклости. Они просвечивали насквозь невозмутимым довольством.
   — А то давайте ко мне заедем? Наверняка собирались в облплан.
   — Хватит с меня и этого знакомства.
   — Напрасно вы. Все равно придется побывать, никуда от нас не денетесь. — Смеясь, он забрался в машину, опустился на сиденье. — Жду, Аркадий Матвеевич, жду, голубчик!
   «Волга», взвизгнув от лишней скорости, умчалась.
   Некоторое время они стояли молча, глядя в разные стороны.
   — Простите, Аркадий Матвеевич, может, я чем испортил?
   Фигура Аркадия Матвеевича постепенно обретала прежнюю величавость, расправились плечи, голова поднялась.
   — Ах, Сережа, мне-то ничего не будет, я гнуться умею. Кто гнется, тот выпрямляется. А ты вот накинулся, не разобравшись. Ты от него зависишь по всем статьям.
   Но Лосев приобнял Аркадия Матвеевича, прижал от полноты чувств.
   — Нет, каков экземпляр!
   Он не желал думать ни о каких последствиях, гнев освободил его от всяких осмотрительных соображений. Счастливое это чувство уцелело в нем до вечера, когда он сидел у Аркадия Матвеевича в высоком его вольтеровском кресле, наслаждаясь покоем и умной беседой. Не саднило, не отзывалось горечью, как бывало после того, как он сорвет гнев на подчиненных.
   Стены крохотной холостяцкой квартиры Аркадия Матвеевича состояли из стеллажей, так что корешки книг пестрели вместо обоев. Тут были сочинения философов, начиная от Платона, книги о войне, мемуары военачальников и история России. Мало кто знал, что Аркадий Матвеевич воевал командиром батареи в противотанковом полку. Под Ржевом он попал в плен и после войны долго пребывал где-то на Севере. Чем он только не занимался в долгой своей жизни — был мраморщиком, рисовал этикетки, обучал слепых, работал на звероферме, конструировал детские игрушки, были у него даже статьи, от которых никакой радости и почета не произошло — одна статья о немецком влиянии на русскую администрацию, вторая об истории русской реакции и мракобесия.
   Кресло, обитое вишневым бархатом, уютно вбирало тело. Книги стояли под рукой, выдвижной торшер светил прямо на страницы. Спокойные вечера, наполненные чтением, представились Лосеву. Желанное, непривычное счастье. Кант, Сенека, Шопенгауэр — он перебирал эти полузнакомые имена, вряд ли когда-нибудь удастся прочитать их. Раскрыл книгу наугад, там были жирно подчеркнуты строки:
   «Человек есть цель сама по себе, то есть никогда никем (даже богом) не может быть использован только как средство».
   У Аркадия Матвеевича постоянно гостил кто-нибудь из родных, нынче жил у него племянник Валерик, высокий молчаливый парень, мастер ОТК, у которого дома происходил ремонт, вот он и жил у дяди.
   Ужинали в кухне. Аркадий Матвеевич приготовил картофельную запеканку с мясом и грибами, коронный его номер. Лосев нахваливал и запеканку, и самого Аркадия Матвеевича, человека обширных способностей, который, однако, позволяет себя эксплуатировать…
   — Ты прости, Сережа, только я напишу ему статью, как обещал, — сказал Аркадий Матвеевич, не поднимая глаз.
   Лосев рассердился. Хотя пришел он к Аркадию Матвеевичу по делу — посоветоваться о визите к Уварову, как да что говорить, — но тут готов был вскочить, уйти, так возмутили его слова Аркадия Матвеевича — эта трусость, приниженность. С какой стати вы обязаны работать на этого гуся?
   — Вы не добро делаете, а наоборот — поощряете невежд, создаете дутые авторитеты.
   — Просят люди, — оправдывался Аркадий Матвеевич. — Не все такие, как Сечихин. И он, знаешь, забавный парень. Умеет перемножить в уме семизначные цифры.
   — Кому это сейчас нужно?
   — Да, конечно, теперь не нужно. Но когда-то, наверное, ему пригодилось.
   — Если бы вы но писали им, то они бы сами должны были писать. Чего вы боитесь отказать?
   — Страха у меня нет, — сказал Аркадий Матвеевич. — Я весь страх свой на войне оставил. И зависимости нет. Я в любой момент могу на пенсию. Между прочим, пенсионеры — самый независимый народ.
   — Оставьте вы его, — попросил Валерик.
   Но Лосев уже завелся. В такие моменты остановить его было невозможно.
   Аркадий Матвеевич поднял предупреждающе руку, перстень-печатка блеснул золотым лучом, запахнул стеганый свой халат с достоинством и даже некоторой гордостью.
   — Резон у меня, Сережа, кое-какой имеется… Я редко кому отказываю. И статьи пишу, и речи пишу. С охотой пишу. Мне тоже хочется высказаться, а своей трибуны нет. Какие-то мыслишки бродят. Куда их пристроить… Пусть люди произносят, печатают. Все-таки даром не пропадет. Кое-что вычеркнут, кое-что останется. То одному, то другому прилеплю. Когда человек их присвоит, то совсем хорошо. Одно дело — повторять чужие мысли, другое — присваивать их. Присвоенное становится убеждением.
   — Вы и сами могли бы произносить, сколько раз вам предлагали повышение.
   — Не хочу. Скажешь — не логично. Но не хочу. Иметь подчиненных — значит быть несвободным. А мне моя духовная жизнь дорога. Я сибарит… — Он слегка красовался, поигрывал голосом, как своим перстнем. — Чувство достоинства, оно, думаешь, в том, чтобы на хамство отвечать хамством? На крик — криком? Тут руководствоваться надо совестью. Перед ней не уронить себя ни злобой, ни холопством. Я лично воспитывать силой не могу. Вот ты молодец, ты умеешь с ними разговаривать, а я теряюсь. Я могу возражать, когда меня слушают с охотой. — Он вздохнул, пригорюнился. — Невоспитанность действительно бедствие наше. Вот я Сечихину об этом вставить в речь хочу.
   — Волка учить блеять овцой, — пробурчал Лосев.
   Много лет он пользовался советами Аркадия Матвеевича, обсуждал с ним лыковские дела, выяснял, как, когда выйти с просьбой, вопросом, как бумагу написать. Услуги Аркадия Матвеевича принимались сами собой, в порядке родственных отношений. Собственно, родственником Аркадий Матвеевич приходился Антонине, жене Лосева, однако и после отъезда Антонины отношения сохранились, Аркадий Матвеевич остался так же участлив, и Лосев приписывал это их собственной дружбе.
   Ему не приходило в голову, что, в сущности, он только получал от Аркадия Матвеевича. Он возмутился бы, если б ему сказали, что он поступает ненамного лучше Сечихина, разве что действует почтительней. Почтительность, казалось, все возмещала, но недаром древние китайцы считали, что почтительность появляется после утраты справедливости. Впрочем, как знать, может, и через Лосева ухитрялся Аркадий Матвеевич высказывать свои идеи. Например, когда они совместно пробивали строительство роддома. Да и сама идея нового роддома оформилась здесь. Так что вполне возможно, что Аркадий Матвеевич при его щепетильности считал, что пользуется Лосевым, эксплуатирует его для своих идей.
   У себя в Лыкове Лосев не вспоминал Аркадия Матвеевича. Пока не открывалась очередная нужда. Впрочем, никто не задавался вопросом, чего ради старается для них этот старик. Тот же Сечихин все возмущение Лосева счел хмельной вздорностью, так он и поспешил оповестить всех в тот же день, обедая в облисполкоме.
   Сам Аркадий Матвеевич был рад, когда Лосев прибегал к его помощи, тем более в нынешнем деле, куда более возвышенном, чем обычные малопочтенные тяжбы, отписки или даже доклады, где хочешь не хочешь, а многое не вызывало у Аркадия Матвеевича вдохновения.
   Затея со Жмуркиной заводью нравилась ему романтичностью и своей безнадежностью. Привлекало его взаимодействие натуры с изображением, красота этого места, открытая картиной. Сам Аркадий Матвеевич в Лыкове был давно и место это вспомнил главным образом по рассказу Лосева да по фотографиям, которые Лосев разложил перед ним. Для воображения Аркадия Матвеевича больше и не надо было — воображение, считал он, может хорошо работать, когда материала не хватает. Воображение, вероятно, создало ему пейзаж столь прекрасный, что Лосев слушал его с интересом, особенно когда Аркадий Матвеевич стал развивать теорию, что именно в центре города следует сохранить природную красоту, те непредвиденные сочетания, которые пластуются исторически, составляют физиономию города. Архитекторы случайностей создать не могут. Умысел всегда беднее счастливого случая. Город должен иметь интимные уголки, паузы, как бы поэтические ниши, где может рождаться поэзия. Городу это нужнее, чем деревне. Образ Петербурга создавали Трезини, Растрелли, Захаров. Но, кроме них, еще и Пушкин, Гоголь, Достоевский, Блок. У Москвы есть свои поэты. Тбилиси, Рига, Одесса рождали свою поэзию. Спрашивается — новые расчерченные кварталы, удобные, продуманные и одинаковые — будут они порождать своих поэтов? А если мы будем добивать старое, то к чему мы придем? Мы загубим среду обитания.
   — То есть? — спросил Лосев.
   — Старый город — это не отдельные здания. Мы спорим про отдельные дома — имеют они ценность или нет. А есть еще среда старого города. Дух его. Вещь невоспроизводимая. Результат накопления легенд, стилей, истории. Мы занялись охраной природной среды. Воздух там, животные. А еще среда культуры, красоты, накопленная в каждом городе, старый центр, особенно когда его окружили новостройки.
   Лосеву нравились эти мысли, он старался запомнить их, чтобы привести на ближайшей сессии и привлечь новых сторонников.
   Для Уварова такие рассуждения вряд ли годились. А выходить предстояло на Уварова, все замыкалось на нем, все остальные варианты Лосев исчерпал. Попробовал он уломать Грищенко, побывал у проектировщиков, никто из них не возражал, но и поддерживать его не желали. Для них история с Жмуркиной заводью была безразлична. Хотя Лосев шел к ним с эскизами и некоторыми выкладками. Перенести стройку можно было ниже по реке на километр, на участок того же типа. Туда и железная дорога ближе и участок просторнее, будет куда расшириться, и строителям можно не жаться… Все так, соглашались с ним, и все же пусть Уваров нам скажет, мы сами входить не будем.
   Аркадий Матвеевич советовал с Уваровым не хитрить, выложить ему все как есть, и про картину не скрывать, потому что, если Уваров что-те слыхал, получится некрасиво. Следует продумать последовательность разговора. Аркадий Матвеевич всегда предпочитал выкладывать дела в определенном порядке. Обговорили, как мотивировать просьбу. Речь пойдет о материи эфемерной, непривычной, Аркадий Матвеевич советовал перевести ее в категории хотя бы газетного порядка. Минимум отсебятины. Допустим: «Участок, обладающий эстетической и историко-художественной ценностью и помогающий художественному воспитанию школьников». Некоторое время он, как старый часовщик в лупу, разглядывал эту формулу, заменял отдельные ее части, пока не получилось такое: «Участок, имеющий историко-художественную ценность для города, а также для эстетической науки и эстетического воспитания молодежи».
   — Ты не морщись, Сережа, — сказал Аркадий Матвеевич. — Ты примерь на себя… Скажет тебе начальник вашего клуба, что хочет он начать пробуждение добрых чувств твоих горожан, затрагивая их лирические струны, — куда ты его пошлешь? А если он предложит включиться в мероприятие по пушкинской поэзии под лозунгом «Что чувства добрые я лирой пробуждал», то, пожалуйста, готовьте смету. Так?
   Далее Аркадий Матвеевич просил не поддаваться соблазну уговоров. Люди, когда хотят убедить кого-нибудь принять их точку зрения, слишком много говорят сами. Лучше дать возможность высказаться собеседнику. Правда, Уварова уговорить нелегко. Уваров любит слушать и, пока слушает, составляет мнение, готовит решение. Аркадий Матвеевич напомнил «метод Сократа»: строить беседу так, чтобы получать один за другим утвердительные ответы и тем самым приучать собеседника соглашаться. Хорошо было бы уговорить Уварова, чтобы он высказался о надеждах и планах, которые он связывал с филиалом и с самой фирмой ЭВМ, да беда в том, что Уваров молчун, не в пример другим начальникам он предпочитает слушать, для него собеседник, даже в неслужебной обстановке, — прежде всего источник полезной информации. Он не типичен, ибо, как правило, человек после сорока лет предпочитает хороших слушателей. Умение слушать — редкая способность и высоко ценится. Гораздо чаще стремятся перебить и начать говорить о себе (на этом месте Лосев поймал себя на подобном желании), не дожидаясь, пока собеседник кончит, потому что собеседник, разумеется, не настолько умен, как вы… А надо наоборот, надо понять, что человек, с которым вы разговариваете, заинтересован в своих делах, в своей мозоли куда больше, чем в ваших проблемах. Если уж вести разговор, то следует говорить о том, что занимает самого Уварова, например цифры, статистика, он ценит людей, которые умеют отвечать точными данными — в кубометрах, рублях, тоннах…
   Обговорили прочие детали, например, что на прием записаться лучше на конец дня, когда не подпирают следующие посетители.
   По словам Аркадия Матвеевича, ум делал Уварова высокомерным, одиноким и в то же время, как умный человек, он скрывал свой ум, пользуясь административными штампами. «Как это точно», — думал Лосев, удивляясь, почему он сам не мог этого определить, хотя Уварова знал давно.
   Племянник Аркадия Матвеевича не переставал удивляться — справедливое, ясное дело, а сколько приготовлений, сложностей.
   — Потому что это разговор, — пояснил Аркадий Матвеевич. — А справедливость у каждого своя, словом «справедливость» размахивать опасно, собеседник твой немедленно в амбицию, и не сдвинуть. Разговор — это шахматная партия. К ней мастер загодя собирается. Но одно ты предполагаешь, а другое партнер. Так и у нас. Мы сейчас мозгуем, как нам поступать, и не берем в расчет, какие контроверзы может учинить он. А о неприятностях надо заблаговременно заботиться.
   Тут-то Валерик, до сих пор почтительно внимающий, человек малозаметный, малословный, стал наливаться пунцовым цветом злости и возмущения и выругался. Продолжая ругаться, он показывал Лосеву эту жалкую, полутемную, сырую, окно в стенку, комнатуху, в которой проживал его всезнающий дядя, — стопки книг, затиснутых под диван, цветущие мохнатой плесенью книги, от которых некуда было деваться. Это и есть результат дядиной учености? Два стареньких костюма, повешенных прямо на стеллаже и прикрытых от пыли целлофаном. Шкафа платяного не было, некуда его поставить, белье лежало в чемодане. Не было ни ковра, ни телевизора, ни проигрывателя — ничего существенного, «соответственно запросам культурного человека». Без стеснения разоблачал он убожество дядиного быта и сравнивал со своей двухкомнатной квартирой, где сейчас идет ремонт, обклеивают ее финскими обоями, в ванной ставят голубой кафель и сушилку… При этом он знать не знал никаких философов и языков, был лишь мастер ОТК, а жил лучше, культурнее и получал больше, и никто на него голоса повысить не смел. Торжество раздувало его впалую грудь, обтянутую желтенькой цветистой рубашкой, застегнутой у горла на белую пуговку. За что он должен уважать своего дядюшку? — вот вопрос, который он ставил. Дядюшка все уговаривал его учиться, попрекал, что годы уходят, что останется без образования, и что же получилось? Кто выиграл? Хорош бы он был, если бы послушался. Чего стоят все хитрости и умничания, если человек не может себе обеспечить холодильника, полного продуктов? Презрение его словно бы светилось, окружало его фиолетовым коронирующим свечением. Они сейчас стали похожи — дядя и племянник, у Валерика воплощение враждебности и презрения, у Аркадия Матвеевича — воплощение терпения и кротости, а лицо было одно, один род, который когда-то расщепился, избрав разные дороги. И Антонина, бывшая жена Лосева, принадлежала к их корню, ее-то черты Лосев и узнавал прежде всего в этих двоих. Неприязнь и терпение соединились в холоде ее красивого лица. Последний год перед ее отъездом терпение ее невозможно было нарушить никакими выходками, оно резиново тянулось в любую сторону, при этом враждебность ее оставалась неизменно ровной. Только иногда, в крайние минуты, в воздухе начинало потрескивать это фиолетово-угрожающее свечение.
   Воспоминание об Антонине впервые не причинило боли, оно проплыло облаком, далеким, безразличным, скользнуло бегучей тенью…
   Валерик обращался прежде всего к Лосеву. Домогался ответа от этого практичного, цепкоглазого, себе на уме начальника, причем не из малых. Валерия раздражала уважительность, с какой Лосев поглощал советы ничего, в сущности, не достигшего старика. Солидные же вопросы, выдвинутые Валериком, — не обсуждались. И то, и другое было несправедливо, сбивало с толку.
   Аркадий Матвеевич покорно признавал резон Валерика, говорил же совсем о другом.
   — …Стоит оглянуться назад — бог ты мой, сколько упущено, сколько я сам себе бед устроил. Собственная жизнь — прекрасный учебник. Читать его не хотим. Про других читаем… Собственное прошлое изучать неохота, историю своей души… И тела… Судьба? В старости судьба оказывается лишь историей учиненных нами глупостей.
   Он подошел и смиренно погладил племянника по голове.
   Один Лосев, и тот случайно, знал, какие под его словами покоятся давно затонувшие печали. Дети, которые у него могли быть. Двое, трое детей. Та женщина покорно уничтожала их одного за другим, аборт за абортом, а последнего ребенка отказалась уничтожить и ушла. Та женщина умерла, дочь ее выросла, у нее большая семья. Дочь не знала, что она его дочь, и никогда не узнает. Она выросла как дочь другого человека… Портрет той женщины висел рядом с фотографией отца Аркадия Матвеевича — врача царской армии.
   Он знал, как обращаться с другими людьми, и не умел обращаться с собой, со своей судьбой, мог предусмотреть чужие ошибки и не мог предусмотреть свои.
   Он знал, как добиваться, хлопотать, вести переговоры, и ничего не мог сделать для себя. У него в этих случаях пропадало всякое умение, предусмотрительность, знание психологии. Иногда на торжественные заседания девятого мая он надевал ордена и медали, и все поражались — откуда у него их столько? Его сажали в президиум, подносили ему гвоздики, но через несколько дней никто уже не верил, что этот книжник, барственный старомодный чудак командовал, стрелял, носил вместо берета каску… Он и сам, надев ордена, чувствовал себя смущенно, не знал, как держаться; его жесты и словечки не соответствовали геройским наградам, и он виновато съеживался и торопился уйти.
   Между тем прежняя бледность вернулась к племяннику. Валерий пригладил свои волосы и погрузился в молчаливое неодобрение. Теперь оно было более прочным и угрюмым. Лосевым он был разочарован и обижен. Лосев, вместо ответа, посмеивался и пуще восхищался советами Аркадия Матвеевича и милым ему интеллигентным духом этого обиталища. А что такое интеллигентность, объяснить не сумел. Говорил только, что у него самого этого нет и не будет — хоть коврами завесь, хоть книгами завали, а все не то. И не понять было — то ли он попрекает Валерика, то ли завидует. А потом принялся показывать китайские тени на стене. Изображал гусей, собак, коров и радовался ловкости своих пальцев.
   Аркадий Матвеевич смеялся, он забыл, что сам когда-то научил Лосева, а его когда-то научил на Севере японец, который, впрочем, на самом деле был китайцем и содержал в Харбине ресторанчик, где когда-то собирались русские эмигранты.
   Вдруг он затих, всматриваясь в лицо Лосева, опечалился, поднялся, кутаясь в заношенный халат, сказал встревоженно:
   — Боюсь я. Зря я тебя настроил.
   — Вот тебе и раз. Это почему?
   — Не ходи к нему, — сказал Аркадий Матвеевич, продолжая вглядываться в Лосева. — Не надо тебе. Ничего не получится. Не станет он… Зачем ему встревать. Ему придется куда-то ехать, просить, ему скажут, что ж вы раньше смотрели? Могут не сказать, но могут сказать — вечная ваша опаска. Для чего это ему?
   — Для дела. Я ж ему докажу. Если сумею. Тут от меня зависит.
   — Если докажешь, так еще хуже будет. Потому что все равно ему придется перешагнуть… Ему опровергать тебя придется. Для убедительности он еще воткнет тебе. Ты при своем характере не простишь ему, и пойдет…