Страница:
Мать лежала где-то неподалеку. И Поливанов. Отшумели речи, звуки оркестра, и началось новое существование Поливанова, мудро и гнусно уравненного смертью со всеми остальными лыковцами.
Вечность утешала серенькой тишиной кладбища, щебетом синиц, поздними осенними цветами.
Строго и упрямо Таня стояла поодаль, и, ощутив момент, когда отхлынуло, отпустило Лосева, она произнесла с осторожностью медицинской сестры:
— Ничего, все образуется. Они не посмеют. — Помолчала, убитым голосом продолжила: — Я скажу, что это я сама, вы же меня отговаривали. Это же так и было, — уговаривая, сказала она. — Я же не послушалась, при чем тут вы.
— Все равно узнают. Тот же Рогинский скажет, твой Рогинский.
Наконец он отозвался, и она ухватилась за его слова, в надежде, что он о ней тревожится.
— Так ведь на самом деле это я все. А мне-то что, мне терять нечего, то есть я ничего из себя не представляю, — говорила она, путаясь и торопясь, — в конце концов я в музеи уйду, я думаю, что это облегчит тебе, ведь статья принципиальное значение имеет для того, что ты задумал…
Он вдруг увидел надпись на красном обелиске, рядом — «Ширяев» — это поразило его, как примета. Он повернулся к Тане, боль вернулась.
— Тебе, может, терять нечего, а мне есть что. По-твоему, я благодарить должен? Как меня осчастливили! Раз такая распрекрасная статья, не надо мне никакого назначения. А если я не хочу отказываться? Почему ты мною распоряжаешься? Нравится красоваться? — Снова он несся черт знает куда, уже не в силах остановиться. — А я… знаешь, кто я? Вот лежит здесь Ширяев… — его било изнутри.
— Ну ты идиот, — хлестко сказала Таня. — Не думала, что ты такой идиот!
Он сник, позволил взять себя за руку, повести домой. На них оглядывались. Лосев брел, никого не видя, не здороваясь, почерневший, словно обугленный.
Дома никого не было, сестра с племянником ушли на поминки. Тучкова дала ему валерианку, уложила, позвонила по его просьбе в гараж, чтобы машина была готова через час, не раньше.
Она сделала чай, поила его. Он пришел в себя, извинился. Но все это было как-то вяло, притушенно.
— Ты слыхала, — бормотал он, — я но имел права выступать. Думаешь, это Рогинский? Многие так думают, я видел, как они смотрели.
— Пусть смотрят. А ты сказал, что хотел. По совести. Это выше всяких соображений.
— Но ведь ты со мною не согласна.
— Не будем.
— Нет, я вижу.
— Да, не согласна.
— Почему?
— Потому что смерть прощения не приносит. Я не могу простить зло, какое Поливанов причинил, — она облизнула губы.
Он сел на диван.
— А ты жестока, — сказал он.
Все было плохо. Даже Рогинскому не сумел ответить. А что он мог ему сказать? Он не желал ни оправдываться, ни отзываться на разговоры, которые пошли по городу, появление статьи в «Правде» и то припишут Поливанову, и тем более будут обвинять Лосева, и перед Уваровым тоже стыдно, куда ни кинь, везде клин, везде плохо.
Они молча сидели у окна, ожидая машину, так же молча вышли на лестницу.
Машина шла сквозь вечереющие пустые поля, позади догорал закат, у водителя громко играло радио, ухал ударник. Лосев сел позади, чтобы водитель не мог его видеть. Кружились золотистые поля, рощи, озера, каждый куст здесь был знаком, каждый проселок исхожен, и неизменность эта вселяла покой. Сердце еще болело, он слушал, как медленно отступает боль. Вновь проступили строки газетной статьи, мысленно он перечитывал их. Статья могла значить одно — что все оттяжки, ухищрения, которые он применял, все, что он отодвигал, все теперь решилось. Жмуркина заводь спасена. Значит, все было не зря, не напрасно, действия его получали как бы оправдание. Перед Уваровым было, конечно, неудобно, но, думая об Уварове, о предстоящем разговоре, Лосев думал все спокойнее, жалея не себя, а Уварова, все меньше понимал, чего, собственно говоря, на него так накатило на кладбище? Что случилось? Чего он взбеленился на Таню? Слова хорошего не сказал. Но и от этого он не испытывал стыда, была лишь печаль, была усталость, и хотелось быть свободным от всего, как эти осенние поля, сжатые, скошенные, отдыхающие, позабытые. Он подумал, что для встречи с Уваровым так оно и лучше.
Вечность утешала серенькой тишиной кладбища, щебетом синиц, поздними осенними цветами.
Строго и упрямо Таня стояла поодаль, и, ощутив момент, когда отхлынуло, отпустило Лосева, она произнесла с осторожностью медицинской сестры:
— Ничего, все образуется. Они не посмеют. — Помолчала, убитым голосом продолжила: — Я скажу, что это я сама, вы же меня отговаривали. Это же так и было, — уговаривая, сказала она. — Я же не послушалась, при чем тут вы.
— Все равно узнают. Тот же Рогинский скажет, твой Рогинский.
Наконец он отозвался, и она ухватилась за его слова, в надежде, что он о ней тревожится.
— Так ведь на самом деле это я все. А мне-то что, мне терять нечего, то есть я ничего из себя не представляю, — говорила она, путаясь и торопясь, — в конце концов я в музеи уйду, я думаю, что это облегчит тебе, ведь статья принципиальное значение имеет для того, что ты задумал…
Он вдруг увидел надпись на красном обелиске, рядом — «Ширяев» — это поразило его, как примета. Он повернулся к Тане, боль вернулась.
— Тебе, может, терять нечего, а мне есть что. По-твоему, я благодарить должен? Как меня осчастливили! Раз такая распрекрасная статья, не надо мне никакого назначения. А если я не хочу отказываться? Почему ты мною распоряжаешься? Нравится красоваться? — Снова он несся черт знает куда, уже не в силах остановиться. — А я… знаешь, кто я? Вот лежит здесь Ширяев… — его било изнутри.
— Ну ты идиот, — хлестко сказала Таня. — Не думала, что ты такой идиот!
Он сник, позволил взять себя за руку, повести домой. На них оглядывались. Лосев брел, никого не видя, не здороваясь, почерневший, словно обугленный.
Дома никого не было, сестра с племянником ушли на поминки. Тучкова дала ему валерианку, уложила, позвонила по его просьбе в гараж, чтобы машина была готова через час, не раньше.
Она сделала чай, поила его. Он пришел в себя, извинился. Но все это было как-то вяло, притушенно.
— Ты слыхала, — бормотал он, — я но имел права выступать. Думаешь, это Рогинский? Многие так думают, я видел, как они смотрели.
— Пусть смотрят. А ты сказал, что хотел. По совести. Это выше всяких соображений.
— Но ведь ты со мною не согласна.
— Не будем.
— Нет, я вижу.
— Да, не согласна.
— Почему?
— Потому что смерть прощения не приносит. Я не могу простить зло, какое Поливанов причинил, — она облизнула губы.
Он сел на диван.
— А ты жестока, — сказал он.
Все было плохо. Даже Рогинскому не сумел ответить. А что он мог ему сказать? Он не желал ни оправдываться, ни отзываться на разговоры, которые пошли по городу, появление статьи в «Правде» и то припишут Поливанову, и тем более будут обвинять Лосева, и перед Уваровым тоже стыдно, куда ни кинь, везде клин, везде плохо.
Они молча сидели у окна, ожидая машину, так же молча вышли на лестницу.
Машина шла сквозь вечереющие пустые поля, позади догорал закат, у водителя громко играло радио, ухал ударник. Лосев сел позади, чтобы водитель не мог его видеть. Кружились золотистые поля, рощи, озера, каждый куст здесь был знаком, каждый проселок исхожен, и неизменность эта вселяла покой. Сердце еще болело, он слушал, как медленно отступает боль. Вновь проступили строки газетной статьи, мысленно он перечитывал их. Статья могла значить одно — что все оттяжки, ухищрения, которые он применял, все, что он отодвигал, все теперь решилось. Жмуркина заводь спасена. Значит, все было не зря, не напрасно, действия его получали как бы оправдание. Перед Уваровым было, конечно, неудобно, но, думая об Уварове, о предстоящем разговоре, Лосев думал все спокойнее, жалея не себя, а Уварова, все меньше понимал, чего, собственно говоря, на него так накатило на кладбище? Что случилось? Чего он взбеленился на Таню? Слова хорошего не сказал. Но и от этого он не испытывал стыда, была лишь печаль, была усталость, и хотелось быть свободным от всего, как эти осенние поля, сжатые, скошенные, отдыхающие, позабытые. Он подумал, что для встречи с Уваровым так оно и лучше.
28
Дежурный по исполкому, молодой, болезненного вида инспектор из отдела сельского хозяйства, пил чай с бутербродами и решал шахматную задачу. Голос его воспроизвел интонацию Уварова, строгую и машинно-ровную, с такой точностью, что Лосев улыбнулся.
— Похоже. У тебя талант.
Было без четверти девять вечера. Лосеву надо было отправляться в аэропорт. Уваров встречал начальство из Москвы, самолет задерживался по метеоусловиям, и Уваров распорядился, чтобы Лосев, не заезжая в гостиницу, ехал к нему, в аэропорт.
Лосев отлил из чашки дежурного чаю в стакан, глотнул, споласкивая пересохшее горло, кивнул на «Правду», лежащую на столе.
— Читал?
— Без Лосева тут не обошлось. Ладненько, мы его выявим, — произнес дежурный голосом Пашкова, — мы его растолкуем.
— Тебе бы в филармонию, выступал бы, как Андроников.
— А сельское хозяйство?
— Давал бы концерты труженикам села.
— Имитация — это не искусство, это всего лишь тень.
Он опять кому-то подражал, но кому, Лосев не знал. Ехать в аэропорт не хотелось, Лосев попробовал сослаться на отсутствие бензина, но, как всегда, у Уварова все было предусмотрено, исполкомовская машина ждала внизу, черная «Волга» с радиотелефоном, желтыми фарами, она неслась посреди улицы, не снижая скорости на поворотах, с визгом, как в приключенческих фильмах.
В депутатской комнате перед телевизором сидел Уваров в окружении нескольких человек, среди которых были Грищенко, Сечихин, Пащенко, директор НИИ — симпатичный усач, недавно избранный в члены-корреспонденты. Передавали соревнования тяжелоатлетов. Штанга поднималась в воздух высоко или невысоко и бухалась на помост. Опять поднималась и опять падала.
Уваров, не отрываясь от экрана, кивнул.
— Успел, — сказал он без одобрения. — Везет тебе. Ну что ж, до прилета начальства… — он взглянул на часы, — у нас есть почти час.
— Ого, а вы говорите везет, — Лосев вздохнул, но Уваров шутки не принял, и никто не улыбнулся. Все с любопытством разглядывали Лосева, словно видели его впервые. Один Грищенко незаметно подмигнул, поднял пальцем кончик носа — не вешай, мол!
Уваров накинул короткий синий плащ, пахнуло одеколоном, коротко стриженные волосы его блестели, был он особенно подтянут, четок.
— Пройдемся.
На летном поле, как на всех аэродромах, было ветрено. Аллеи низких огней пунктиром уходили вдаль, гроздья прожекторов вырезали из тьмы косые объемы света.
— Ты про статью знал? — спросил Уваров без предисловий.
— Не знал, но все равно получилось нехорошо.
Лосев был доволен, что разговор начался сразу по существу. Не дожидаясь вопросов, он сформулировал сам, почему нехорошо — потому что статья обошла его, Лосева, ответственность. В ответе же он был с того дня, когда выбирал место. Что касается взрыва дома Кислых, то наперед, не ожидая вопросов, он признался Уварову в сомнениях после их последнего разговора. Неприятно ему тогда стало, вроде отступные принял, нет, не Уваров их давал, сам Лосев как бы предал Жмуркину заводь. А почему? Вот то-то и оно. Получалась сделка со своей совестью. Никуда не денешься. Постепенно стыд и проел. Рассуждения свои излагал он несколько смущаясь, слишком отвлеченно звучали они для разговора с Уваровым, и действительно Уваров, нарушив свое правило, раздраженно прервал его:
— Совесть обычно предъявляют, когда нет конкретных оправданий. Не понимаю я этого. Честность понимаю, ее можно проверить. Правда — неправда, полезно — вредно, приятно — неприятно, все понимаю, а совесть — эфир, бесконтрольное состояние.
Само уваровское предложение, от которого тогда Лосев затрепетал, оно как? Оно, разумеется, остается и приятным, и честным. Тогда, спрашивается, почему же сомнения, на каком основании? Можно подумать, что Уваров подговаривал его на сделку. Лосев чувствовал, что это самое обидное, больное место. И тем не менее Лосев продолжал со всей откровенностью, ничего не обходя, чтобы Уваров знал о его взглядах, прежде чем брать его в замы. Говорил, ничего не смягчая. Но Уварову не взгляды были важны, тем более переживания. Поведение человека, считал он, зависит главным образом от двух вещей: первое — от обстоятельств и второе — от должности, которая тоже многое диктует. По должности своей Лосев удовлетворял главным требованиям Уварова: был работягой, дисциплинирован и честен. Поэтому Уварову хотелось прежде всего уточнить обстоятельства, и, более не давая Лосеву уклоняться, он задавал вопрос за вопросом, требуя точных ответов. О Поливанове, о Морщихине, о том, что же все-таки сообщал Лосев в газету, передавал ли кому содержание их последнего разговора? Дело в том, что в статье чувствуется, что автору известны некоторые подробности именно этого разговора.
Лосев удрученно признался, что рассказывал, разумеется, не как материал для газеты.
— Кому же?
— С моей стороны было неосмотрительно, бестактно.
— А все-таки?
Какая-то нотка в его голосе насторожила Лосева, жаль, что в темноте лица уваровского не было видно.
— Других выгораживаешь? Благородный. Почему же на меня тебе плевать?
Лосев смутился, никогда не слышал он от Уварова грубостей.
— Виноват, — сказал Лосев. — Мой зад, ваш ремень!
— А что мне с твоего зада, вместо своего не подставлю, — с сердцем сказал Уваров. — Ты вот говоришь, что не знал про статью, почему же предупреждал меня, что собираются писать?
— Ходили разговоры. Меня предупреждали.
— Кто?
— Поливанов, например.
Уваров ехидно фыркнул.
— На Поливанова не вали. Он ни при чем. А вот как понять твои действия? Ты знать не знал про статью, а приехав откуда-то, сразу отменил снос дома. Да еще с таким напором. Кричал на Пашкова.
Объяснения у Лосева были подготовлены, выложил их одно за другим, вплоть до смерти Поливанова — вот какая обстановочка складывалась в городе, другого решения у него не было, поступал по своему разумению, поскольку личную ответственность несет.
Намек подействовал, Уваров отступил, признал, что Лосев хозяин, что он обязан учитывать местные обстоятельства, никто не покушается на его права, ему решать — обычное учтивое предисловие, после которого у него следовало — «но я бы на твоем месте… (воздержался, не торопился, подумал, учел…)».
— Значит, ты не знал про статью. Не знал и не организовывал. Ну что ж, я тебе верю… — Помолчал, заполнив паузу невидимой усмешкой, как будто что-то ему было известно про Лосева. — Но ты вдохновил на нее. Что, не так?
Лосев оторопел, не нашелся с ответом.
— Чужими руками действовал, а теперь отказываешься: я не я и хата не моя?
Изворот был унижающий, все явилось куда некрасивей, чем предполагал Лосев, и брезгливость в голосе Уварова звучала оправданно, вот что было стыдно.
— Не хотел я, мне вовсе не нужна была эта статья, — с чувством сказал Лосев. — Я бы и без нее… Вот вы про совесть, а тайком взрывать — это как? Это же стыдоба!
— Безнравственно?
— Да, безнравственно, — повторил Лосев, укрепляясь.
— О нравственности печешься, а глупость совершаешь. От глупости ведь больше вреда, Сергей Степанович. За безнравственные поступки мы с тобой расплатимся на том свете, а за глупость на этом.
— В чем же моя глупость?
— В том, что ты меня подвел. Мне без разницы, где будет филиал. Мне важно, чтобы он был. Ничего я к твоей заводи не имею. Что я, против красоты? Чушь это. Хотя могу сказать, где угодно, и тому же Орешникову, которого мы встречаем, что не до этого нам сейчас. Никого не беспокоит, что мы церкви, надо не надо, повсюду восстанавливаем. Строителей нет, материалов нет, а на церкви — пожалуйста. Мне на твой роддом было труднее средства выделить, чем на реставрацию собора. Надоело мне это увлечение. Да и если уж пользоваться твоим словарем — безнравственное это дело, безбожное…
Говорил он с болью, и Лосев понимал эту боль и, сочувствуя ему, спорить не стал. К Лыкову это, конечно, не относилось, в Лыкове ничего еще не восстановили…
— …Я-то после разговора с тобой уверился в тебе, подтвердил Орешникову, что все о'кей, к стройке приступаем. Между прочим, у меня репутация человека слова. Я считал, что и на тебя можно полагаться. Теперь выходит, я Орешникова подвел. Может, и он кого повыше подвел. Такое не прощают.
— Вы-то что могли, это я вас подвел.
— Они со мной дело имеют.
— А может, статья, она как раз кстати? — с надеждой спросил Лосев. — Показывает, почему тянули, сопротивлялись, что мешало.
— Она кстати, — Уваров горько крякнул. — Кой-кому! Мне лично критика в центральной печати сейчас совсем некстати, все испортит! Все задуманное, все планы. Вроде бы ерунда, а многое может погореть!.. Знал бы ты… — Он остановился, отвернулся. — Сколько готовил… Эх, руки у меня связаны. Тебе-то известно, какой у нас тут кавардак, задыхаюсь я от бесхозяйственности, смотреть тошно! Лосев, Лосев, не ожидал я от тебя, с какой угодно стороны готов был, но не с твоей.
Зашагал тяжело, вбивая ногой вес свой в бетонные плиты, в весь их многотонный массив, пронизанный железной решеткой арматуры. Бетонная плита и шов, плита и шов. Вся земля была надежно укрыта глухой их толщей.
— Тебя что толкнуло? Тщеславие? Боюсь, что так. Надеялся оставить о себе долгую память, благодарность граждан, и тому подобное. К сожалению, Сергей Степанович, помнят лишь того, кто наверх идет. Недавно я в Москве посетил одного деятеля. Искал, искал, где его кабинет, никто не знает. Еле нашел. Комнатушка. Не повернуться. Там его портрет не уместится. Тот самый, который я на демонстрации нес. Представляешь? — Встреча эта, видимо, впечатлила его. — Нет, слава, почет, память — все это суета. Порядок бы навести, вот что хочется. Теперь неизвестно, что будет, что состоится…
— Разрешите я Орешникову проясню, как все было.
— Нет уж. Я не привык подчиненных подставлять.
— Зачем вы меня вызывали, Дмитрий Иванович?
— Такие вопросы задавать не положено.
— В новой-то должности, на правах будущего зама, мне должно иногда позволяться, — не удержался Лосев и даже подмигнул.
Молчание наступило мгновенно, словно Лосев замкнул накоротко, и все выключилось.
— Позвольте тогда мне по существу спросить кое-что? — спросил Лосев.
— Попробуй.
— Если бы я не стал возражать Пашкову и разрешил бы взорвать, как бы сейчас это выглядело?
— Выглядело бы как обычная строительная площадка.
— А мы с вами? Получилось бы неудобно… — Лосев говорил задумчиво, как бы выискивая след.
— Для кого неудобно? — Некоторое напряжение прозвучало в голосе Уварова, и Лосев вспомнил замечание Тани.
— Не следовало Пашкову так настаивать.
— Почему же? — не сразу спросил Уваров.
— Потому что он настаивал после звонка из газеты.
— Откуда тебе известно? Держал связь с газетой?
— Нет, мне сегодня сказали.
— Сегодня? — Уваров невесело рассмеялся, словно бы о чем-то знал. — Допустим, после звонка, что это меняет?.
— А хорошо ли это?
— Ты специалист по нравственности, ты и оценивай. Дальше что?
— Выполни я требование Пашкова, вину свалили бы на городские власти. Лично на меня. Вышло бы, что мы и общественность обманули, и газету.
— Логично, — неожиданно согласился Уваров. — Теперь бы спрашивали с тебя, точнее с твоих людей, с Морщихина или кто там у тебя. И получили бы взыскания.
— И я получил бы.
— Наверное, — подтвердил Уваров. — Помнится, ты соглашался на это. Сейчас бы я тебя преподнес Орешникову как такого-сякого. Я бы к тебе меры принял. Ты знаешь, меры всегда должны быть приняты. Теперь же и дело не сделано, и под удар поставлен не ты, а я. А мое взыскание, оно больше весит, чем твое. От него круги дальше идут. Тебе самому полезнее, чтобы я был чист. В твоих это интересах. Цинично? Нисколько. Я ведь знаю себе цену, и ты знаешь. Мои возможности — это и твои возможности. Что, не так? Зачем же ты рискнул? В чем смысл был твоего расчета? Думаю, что твоя победа, Сергей Степанович, в общем и целом нерентабельна. Дело от этого больше потеряет, чем получит. Плохо ты сосчитал. Ты ввел в расчеты переживания. Оперировать же надо фактами и цифрами, они для всех людей одинаковы. Это у Каменева — вкусы, мода, искусство, а у нас с тобой — наука.
Лосев вдруг поймал себя на том, что привычно кивает, и рассмеялся.
— Нет, нет, человека подсчитать невозможно, — удивленный своим весельем, сказал он. — Вот вы считали и ошиблись во мне. Чего-то не учли. И я не учел. И в себе, и в… — но вместо «вас» он сказал — «других».
— У нас с тобой разные ошибки, — холодно ответил Уваров. — Человек устройство сложное, известно, что он может против своей пользы пойти. Но ненадолго. Надо не настроение учитывать, а обстоятельства. Обстоятельства, они сильнее нас, они заставят. Думаю, что ты из тех людей, которым ошибка прибавляет ума… А что же в себе не учел?
— Еще не знаю. Я еще думаю над этим, Дмитрий Иванович. Как по-вашему, Пашков действовал по своей инициативе?
Не доходя до полосы света, Уваров остановился в темноте, фигура его в синем плаще растворилась, осталось только слабо белеющее лицо. Он ответил не сразу, с некоторым усилием:
— Инициатива-то была его… Его заверения, его уверенность. Но, конечно, принимал решения я, и ты не дипломатничай, ты знаешь это…
Уваров цедил сквозь зубы, никто его не заставлял, он мог обойти, уклониться, цыкнуть на Лосева, на неразличимо белеющем его лице угадывалась страдальческая гримаса. То чувство виноватости, с которым ехал сюда Лосев, и чувство несогласия, раздражения, которые наплывали на него во время разговора, все сейчас разрешилось жалостью. Было удивительно, что он, Лосев, мог жалеть этого всегда сильного, непогрешимого, неуязвимого человека. Постепенно нехитрый замысел Пашкова прояснялся. Считая, что в запасе, до выхода статьи, есть еще несколько дней, предполагал он дом снести и сообщить в газету: так, мол, и так, не уследили, строители свершили свое дело вместе с городскими властями, поэтому в статье исправить надо и акценты переставить. Что-то в этом роде он затеял, чтобы в результате Уваров сдержал свое слово перед Орешниковым, и уж если пострадает, то за исполнительность…
Подробности комбинаций, затеянных Пашковым, почему-то перестали интересовать Лосева, ему стало скучно.
Он смотрел, как взлетали самолеты, отправляясь в разные стороны неба. Созвездия поглощали их, мир был огромен, и Лосев радовался тому, что он может видеть и понимать эту огромность. Неожиданная мысль кольнула его: не будь статьи, как бы он вел себя сейчас перед Уваровым? Настаивал бы на своем? Хватило бы духу? Ему казалось, что хватило бы, он ощущал в себе какую-то новую неизвестную ему силу, спокойствие, чуть ли не превосходство над Уваровым, и было досадно, что он не может проверить себя. Вновь сердито подумал о Тане, о непрошенной ее помощи.
Со стороны аэровокзала динамик, хрипя, объявил прибытие московского самолета. Отделяясь от звездного неба, мигая красными огнями, на посадку шел самолет, на полосе он засеребрился, выделился из тьмы, и, словно выждав этот момент, Уваров заговорил о том, что Орешников, очевидно, будет решать о переносе места строительства. Не в интересах дела, а из-за статьи. Поскольку поступило указание. Он дал понять, что лучше в этой ситуации — действовать единодушно, это полезно и будущей стройке, и городу, — личные разногласия можно отложить.
Прежде чем подошли встречающие, Уваров распрямился, поправил галстук, видно собрался внутренне. Напряжение у Лосева схлынуло, он украдкой зевнул, потянулся, и это не ускользнуло от Уварова.
— А тебя что, не волнует? — спросил он, следя, как подают к самолету трап. — Почему?
— Не знаю, — сказал Лосев и удивился сам. Он удивился тому, что за этот час так и не выяснил, будет ли он замом, что решил Уваров, как сложатся их отношения, и не старался выяснить; то, что было для него так важно, поблекло, отодвинулось, и важным стало совсем иное… Он хотел как-то пояснить это Уварову, но тот властно оборвал его, уже недоступный для споров и признаний.
Лосев не обиделся, наблюдал, как Уваров вел себя с Орешниковым, так же ровно, с достоинством, как и обычно, без всякой суеты, искательства.
Никто не упоминал про статью, ругали погоду, Орешников шутил, говорил мурлыча, маслено блистая лысиной, впрочем, это никого не обманывало, известна была его манера соглашаться, поддакивать, рассказывать байки, и вдруг — цоп — ухватить то самое, ту болячку, ту опасность, которую не замечали или которую скрывали.
— Похоже. У тебя талант.
Было без четверти девять вечера. Лосеву надо было отправляться в аэропорт. Уваров встречал начальство из Москвы, самолет задерживался по метеоусловиям, и Уваров распорядился, чтобы Лосев, не заезжая в гостиницу, ехал к нему, в аэропорт.
Лосев отлил из чашки дежурного чаю в стакан, глотнул, споласкивая пересохшее горло, кивнул на «Правду», лежащую на столе.
— Читал?
— Без Лосева тут не обошлось. Ладненько, мы его выявим, — произнес дежурный голосом Пашкова, — мы его растолкуем.
— Тебе бы в филармонию, выступал бы, как Андроников.
— А сельское хозяйство?
— Давал бы концерты труженикам села.
— Имитация — это не искусство, это всего лишь тень.
Он опять кому-то подражал, но кому, Лосев не знал. Ехать в аэропорт не хотелось, Лосев попробовал сослаться на отсутствие бензина, но, как всегда, у Уварова все было предусмотрено, исполкомовская машина ждала внизу, черная «Волга» с радиотелефоном, желтыми фарами, она неслась посреди улицы, не снижая скорости на поворотах, с визгом, как в приключенческих фильмах.
В депутатской комнате перед телевизором сидел Уваров в окружении нескольких человек, среди которых были Грищенко, Сечихин, Пащенко, директор НИИ — симпатичный усач, недавно избранный в члены-корреспонденты. Передавали соревнования тяжелоатлетов. Штанга поднималась в воздух высоко или невысоко и бухалась на помост. Опять поднималась и опять падала.
Уваров, не отрываясь от экрана, кивнул.
— Успел, — сказал он без одобрения. — Везет тебе. Ну что ж, до прилета начальства… — он взглянул на часы, — у нас есть почти час.
— Ого, а вы говорите везет, — Лосев вздохнул, но Уваров шутки не принял, и никто не улыбнулся. Все с любопытством разглядывали Лосева, словно видели его впервые. Один Грищенко незаметно подмигнул, поднял пальцем кончик носа — не вешай, мол!
Уваров накинул короткий синий плащ, пахнуло одеколоном, коротко стриженные волосы его блестели, был он особенно подтянут, четок.
— Пройдемся.
На летном поле, как на всех аэродромах, было ветрено. Аллеи низких огней пунктиром уходили вдаль, гроздья прожекторов вырезали из тьмы косые объемы света.
— Ты про статью знал? — спросил Уваров без предисловий.
— Не знал, но все равно получилось нехорошо.
Лосев был доволен, что разговор начался сразу по существу. Не дожидаясь вопросов, он сформулировал сам, почему нехорошо — потому что статья обошла его, Лосева, ответственность. В ответе же он был с того дня, когда выбирал место. Что касается взрыва дома Кислых, то наперед, не ожидая вопросов, он признался Уварову в сомнениях после их последнего разговора. Неприятно ему тогда стало, вроде отступные принял, нет, не Уваров их давал, сам Лосев как бы предал Жмуркину заводь. А почему? Вот то-то и оно. Получалась сделка со своей совестью. Никуда не денешься. Постепенно стыд и проел. Рассуждения свои излагал он несколько смущаясь, слишком отвлеченно звучали они для разговора с Уваровым, и действительно Уваров, нарушив свое правило, раздраженно прервал его:
— Совесть обычно предъявляют, когда нет конкретных оправданий. Не понимаю я этого. Честность понимаю, ее можно проверить. Правда — неправда, полезно — вредно, приятно — неприятно, все понимаю, а совесть — эфир, бесконтрольное состояние.
Само уваровское предложение, от которого тогда Лосев затрепетал, оно как? Оно, разумеется, остается и приятным, и честным. Тогда, спрашивается, почему же сомнения, на каком основании? Можно подумать, что Уваров подговаривал его на сделку. Лосев чувствовал, что это самое обидное, больное место. И тем не менее Лосев продолжал со всей откровенностью, ничего не обходя, чтобы Уваров знал о его взглядах, прежде чем брать его в замы. Говорил, ничего не смягчая. Но Уварову не взгляды были важны, тем более переживания. Поведение человека, считал он, зависит главным образом от двух вещей: первое — от обстоятельств и второе — от должности, которая тоже многое диктует. По должности своей Лосев удовлетворял главным требованиям Уварова: был работягой, дисциплинирован и честен. Поэтому Уварову хотелось прежде всего уточнить обстоятельства, и, более не давая Лосеву уклоняться, он задавал вопрос за вопросом, требуя точных ответов. О Поливанове, о Морщихине, о том, что же все-таки сообщал Лосев в газету, передавал ли кому содержание их последнего разговора? Дело в том, что в статье чувствуется, что автору известны некоторые подробности именно этого разговора.
Лосев удрученно признался, что рассказывал, разумеется, не как материал для газеты.
— Кому же?
— С моей стороны было неосмотрительно, бестактно.
— А все-таки?
Какая-то нотка в его голосе насторожила Лосева, жаль, что в темноте лица уваровского не было видно.
— Других выгораживаешь? Благородный. Почему же на меня тебе плевать?
Лосев смутился, никогда не слышал он от Уварова грубостей.
— Виноват, — сказал Лосев. — Мой зад, ваш ремень!
— А что мне с твоего зада, вместо своего не подставлю, — с сердцем сказал Уваров. — Ты вот говоришь, что не знал про статью, почему же предупреждал меня, что собираются писать?
— Ходили разговоры. Меня предупреждали.
— Кто?
— Поливанов, например.
Уваров ехидно фыркнул.
— На Поливанова не вали. Он ни при чем. А вот как понять твои действия? Ты знать не знал про статью, а приехав откуда-то, сразу отменил снос дома. Да еще с таким напором. Кричал на Пашкова.
Объяснения у Лосева были подготовлены, выложил их одно за другим, вплоть до смерти Поливанова — вот какая обстановочка складывалась в городе, другого решения у него не было, поступал по своему разумению, поскольку личную ответственность несет.
Намек подействовал, Уваров отступил, признал, что Лосев хозяин, что он обязан учитывать местные обстоятельства, никто не покушается на его права, ему решать — обычное учтивое предисловие, после которого у него следовало — «но я бы на твоем месте… (воздержался, не торопился, подумал, учел…)».
— Значит, ты не знал про статью. Не знал и не организовывал. Ну что ж, я тебе верю… — Помолчал, заполнив паузу невидимой усмешкой, как будто что-то ему было известно про Лосева. — Но ты вдохновил на нее. Что, не так?
Лосев оторопел, не нашелся с ответом.
— Чужими руками действовал, а теперь отказываешься: я не я и хата не моя?
Изворот был унижающий, все явилось куда некрасивей, чем предполагал Лосев, и брезгливость в голосе Уварова звучала оправданно, вот что было стыдно.
— Не хотел я, мне вовсе не нужна была эта статья, — с чувством сказал Лосев. — Я бы и без нее… Вот вы про совесть, а тайком взрывать — это как? Это же стыдоба!
— Безнравственно?
— Да, безнравственно, — повторил Лосев, укрепляясь.
— О нравственности печешься, а глупость совершаешь. От глупости ведь больше вреда, Сергей Степанович. За безнравственные поступки мы с тобой расплатимся на том свете, а за глупость на этом.
— В чем же моя глупость?
— В том, что ты меня подвел. Мне без разницы, где будет филиал. Мне важно, чтобы он был. Ничего я к твоей заводи не имею. Что я, против красоты? Чушь это. Хотя могу сказать, где угодно, и тому же Орешникову, которого мы встречаем, что не до этого нам сейчас. Никого не беспокоит, что мы церкви, надо не надо, повсюду восстанавливаем. Строителей нет, материалов нет, а на церкви — пожалуйста. Мне на твой роддом было труднее средства выделить, чем на реставрацию собора. Надоело мне это увлечение. Да и если уж пользоваться твоим словарем — безнравственное это дело, безбожное…
Говорил он с болью, и Лосев понимал эту боль и, сочувствуя ему, спорить не стал. К Лыкову это, конечно, не относилось, в Лыкове ничего еще не восстановили…
— …Я-то после разговора с тобой уверился в тебе, подтвердил Орешникову, что все о'кей, к стройке приступаем. Между прочим, у меня репутация человека слова. Я считал, что и на тебя можно полагаться. Теперь выходит, я Орешникова подвел. Может, и он кого повыше подвел. Такое не прощают.
— Вы-то что могли, это я вас подвел.
— Они со мной дело имеют.
— А может, статья, она как раз кстати? — с надеждой спросил Лосев. — Показывает, почему тянули, сопротивлялись, что мешало.
— Она кстати, — Уваров горько крякнул. — Кой-кому! Мне лично критика в центральной печати сейчас совсем некстати, все испортит! Все задуманное, все планы. Вроде бы ерунда, а многое может погореть!.. Знал бы ты… — Он остановился, отвернулся. — Сколько готовил… Эх, руки у меня связаны. Тебе-то известно, какой у нас тут кавардак, задыхаюсь я от бесхозяйственности, смотреть тошно! Лосев, Лосев, не ожидал я от тебя, с какой угодно стороны готов был, но не с твоей.
Зашагал тяжело, вбивая ногой вес свой в бетонные плиты, в весь их многотонный массив, пронизанный железной решеткой арматуры. Бетонная плита и шов, плита и шов. Вся земля была надежно укрыта глухой их толщей.
— Тебя что толкнуло? Тщеславие? Боюсь, что так. Надеялся оставить о себе долгую память, благодарность граждан, и тому подобное. К сожалению, Сергей Степанович, помнят лишь того, кто наверх идет. Недавно я в Москве посетил одного деятеля. Искал, искал, где его кабинет, никто не знает. Еле нашел. Комнатушка. Не повернуться. Там его портрет не уместится. Тот самый, который я на демонстрации нес. Представляешь? — Встреча эта, видимо, впечатлила его. — Нет, слава, почет, память — все это суета. Порядок бы навести, вот что хочется. Теперь неизвестно, что будет, что состоится…
— Разрешите я Орешникову проясню, как все было.
— Нет уж. Я не привык подчиненных подставлять.
— Зачем вы меня вызывали, Дмитрий Иванович?
— Такие вопросы задавать не положено.
— В новой-то должности, на правах будущего зама, мне должно иногда позволяться, — не удержался Лосев и даже подмигнул.
Молчание наступило мгновенно, словно Лосев замкнул накоротко, и все выключилось.
— Позвольте тогда мне по существу спросить кое-что? — спросил Лосев.
— Попробуй.
— Если бы я не стал возражать Пашкову и разрешил бы взорвать, как бы сейчас это выглядело?
— Выглядело бы как обычная строительная площадка.
— А мы с вами? Получилось бы неудобно… — Лосев говорил задумчиво, как бы выискивая след.
— Для кого неудобно? — Некоторое напряжение прозвучало в голосе Уварова, и Лосев вспомнил замечание Тани.
— Не следовало Пашкову так настаивать.
— Почему же? — не сразу спросил Уваров.
— Потому что он настаивал после звонка из газеты.
— Откуда тебе известно? Держал связь с газетой?
— Нет, мне сегодня сказали.
— Сегодня? — Уваров невесело рассмеялся, словно бы о чем-то знал. — Допустим, после звонка, что это меняет?.
— А хорошо ли это?
— Ты специалист по нравственности, ты и оценивай. Дальше что?
— Выполни я требование Пашкова, вину свалили бы на городские власти. Лично на меня. Вышло бы, что мы и общественность обманули, и газету.
— Логично, — неожиданно согласился Уваров. — Теперь бы спрашивали с тебя, точнее с твоих людей, с Морщихина или кто там у тебя. И получили бы взыскания.
— И я получил бы.
— Наверное, — подтвердил Уваров. — Помнится, ты соглашался на это. Сейчас бы я тебя преподнес Орешникову как такого-сякого. Я бы к тебе меры принял. Ты знаешь, меры всегда должны быть приняты. Теперь же и дело не сделано, и под удар поставлен не ты, а я. А мое взыскание, оно больше весит, чем твое. От него круги дальше идут. Тебе самому полезнее, чтобы я был чист. В твоих это интересах. Цинично? Нисколько. Я ведь знаю себе цену, и ты знаешь. Мои возможности — это и твои возможности. Что, не так? Зачем же ты рискнул? В чем смысл был твоего расчета? Думаю, что твоя победа, Сергей Степанович, в общем и целом нерентабельна. Дело от этого больше потеряет, чем получит. Плохо ты сосчитал. Ты ввел в расчеты переживания. Оперировать же надо фактами и цифрами, они для всех людей одинаковы. Это у Каменева — вкусы, мода, искусство, а у нас с тобой — наука.
Лосев вдруг поймал себя на том, что привычно кивает, и рассмеялся.
— Нет, нет, человека подсчитать невозможно, — удивленный своим весельем, сказал он. — Вот вы считали и ошиблись во мне. Чего-то не учли. И я не учел. И в себе, и в… — но вместо «вас» он сказал — «других».
— У нас с тобой разные ошибки, — холодно ответил Уваров. — Человек устройство сложное, известно, что он может против своей пользы пойти. Но ненадолго. Надо не настроение учитывать, а обстоятельства. Обстоятельства, они сильнее нас, они заставят. Думаю, что ты из тех людей, которым ошибка прибавляет ума… А что же в себе не учел?
— Еще не знаю. Я еще думаю над этим, Дмитрий Иванович. Как по-вашему, Пашков действовал по своей инициативе?
Не доходя до полосы света, Уваров остановился в темноте, фигура его в синем плаще растворилась, осталось только слабо белеющее лицо. Он ответил не сразу, с некоторым усилием:
— Инициатива-то была его… Его заверения, его уверенность. Но, конечно, принимал решения я, и ты не дипломатничай, ты знаешь это…
Уваров цедил сквозь зубы, никто его не заставлял, он мог обойти, уклониться, цыкнуть на Лосева, на неразличимо белеющем его лице угадывалась страдальческая гримаса. То чувство виноватости, с которым ехал сюда Лосев, и чувство несогласия, раздражения, которые наплывали на него во время разговора, все сейчас разрешилось жалостью. Было удивительно, что он, Лосев, мог жалеть этого всегда сильного, непогрешимого, неуязвимого человека. Постепенно нехитрый замысел Пашкова прояснялся. Считая, что в запасе, до выхода статьи, есть еще несколько дней, предполагал он дом снести и сообщить в газету: так, мол, и так, не уследили, строители свершили свое дело вместе с городскими властями, поэтому в статье исправить надо и акценты переставить. Что-то в этом роде он затеял, чтобы в результате Уваров сдержал свое слово перед Орешниковым, и уж если пострадает, то за исполнительность…
Подробности комбинаций, затеянных Пашковым, почему-то перестали интересовать Лосева, ему стало скучно.
Он смотрел, как взлетали самолеты, отправляясь в разные стороны неба. Созвездия поглощали их, мир был огромен, и Лосев радовался тому, что он может видеть и понимать эту огромность. Неожиданная мысль кольнула его: не будь статьи, как бы он вел себя сейчас перед Уваровым? Настаивал бы на своем? Хватило бы духу? Ему казалось, что хватило бы, он ощущал в себе какую-то новую неизвестную ему силу, спокойствие, чуть ли не превосходство над Уваровым, и было досадно, что он не может проверить себя. Вновь сердито подумал о Тане, о непрошенной ее помощи.
Со стороны аэровокзала динамик, хрипя, объявил прибытие московского самолета. Отделяясь от звездного неба, мигая красными огнями, на посадку шел самолет, на полосе он засеребрился, выделился из тьмы, и, словно выждав этот момент, Уваров заговорил о том, что Орешников, очевидно, будет решать о переносе места строительства. Не в интересах дела, а из-за статьи. Поскольку поступило указание. Он дал понять, что лучше в этой ситуации — действовать единодушно, это полезно и будущей стройке, и городу, — личные разногласия можно отложить.
Прежде чем подошли встречающие, Уваров распрямился, поправил галстук, видно собрался внутренне. Напряжение у Лосева схлынуло, он украдкой зевнул, потянулся, и это не ускользнуло от Уварова.
— А тебя что, не волнует? — спросил он, следя, как подают к самолету трап. — Почему?
— Не знаю, — сказал Лосев и удивился сам. Он удивился тому, что за этот час так и не выяснил, будет ли он замом, что решил Уваров, как сложатся их отношения, и не старался выяснить; то, что было для него так важно, поблекло, отодвинулось, и важным стало совсем иное… Он хотел как-то пояснить это Уварову, но тот властно оборвал его, уже недоступный для споров и признаний.
Лосев не обиделся, наблюдал, как Уваров вел себя с Орешниковым, так же ровно, с достоинством, как и обычно, без всякой суеты, искательства.
Никто не упоминал про статью, ругали погоду, Орешников шутил, говорил мурлыча, маслено блистая лысиной, впрочем, это никого не обманывало, известна была его манера соглашаться, поддакивать, рассказывать байки, и вдруг — цоп — ухватить то самое, ту болячку, ту опасность, которую не замечали или которую скрывали.
29
С утра Уваров уехал с Орешниковым на предприятия и приказал Лосеву не отлучаться из облисполкома. Лосев сидел у Аркадия Матвеевича.
— …своевременная, нужная статья. Не понимаю, зачем ты крадешь у себя праздник? — приговаривал Аркадий Матвеевич, продолжая писать. — Радоваться должен. Праздников не так много в жизни. Я лично рад за тебя. Никто тебя не тронет, ты пойми механику выдвижения: Уваров уже рекомендовал тебя, высказался, ему теперь невозможно и неловко бить отбой, да и за что? Он не из тех, кто мстит за ошибки, он понимает, что ты не от зла к нему, что это не интрига. Другое дело, что ты ему, может, повредил, ему кое-что, говорят, светило впереди. Слишком он умен, поэтому нелегко ему. Боятся его. Опасен. А скрывать ум не хочет, гордость мешает. Но это не беда, а слабость его в другом — ум у него слишком трезвый…
Отставив на вытянутой руке законченное письмо, он полюбовался, прищелкнул языком:
— Законы российские свирепы. Единственное, что умеряет их неукоснительность и безотложность — это неисполнение!
После обеда Лосев звонил в Лыков. По словам Журавлева, статье в городе обрадовались. То, что полтора года назад обсуждалось на исполкоме и казалось естественным: дать под строительство филиала Жмуркину заводь, снести дом Кислых, сейчас предстало явным уроном городу, все обнаружили, что это место наиболее красивое в центре, да и дом — украшение, жалко сносить его, дом крепкий и, как выразился Анфилов, «виртуозный». Картина Астахова того не сделала, что сделали несколько строк в газете. В райкоме были довольны, что все обошлось, похвалили военкома, при этом большинство приписывало появление статьи усилиям Поливанова вопреки Лосеву и прочим… Последнее Журавлев преподнес с горькой иронией над людской несправедливостью, он-то был уверен, что все получилось благодаря Лосеву, в том числе и статья, и жаждал подтверждения этого. Но Лосев ничего ему на это не стал разъяснять, велел на всякий случай порядок навести у заводи и на главной улице, и опять ничего не пояснил. Когда положил трубку, ему вдруг вспомнилась Ольга Серафимовна, темное предсказание ее, он спустился вниз, в почтовое отделение, и отправил телеграмму: «Дорогая Ольга Серафимовна, еще раз спасибо за ваш щедрый дар, всегда помним о вас с удовольствием» — и подписался полным титулом.
Вечером Лосева пригласили на ужин к Уваровым. За столом, кроме хозяина с женой, был Орешников, Грищенко и две дочери уваровских, толстенькие двойняшки, похожие на мать, черноволосую округлую украинку. К Лосеву она относилась подчеркнуто гостеприимно, стараясь скрыть свою неприязнь, видимо считала его виновником неприятностей мужа.
Ели, пили, произносили тосты и при этом смотрели по телевизору футбол. Разговор порхал пустяковый, незначащий, как бы случайно выяснилось, что утром, спозаранок, поедут в Лыков решать вопрос с филиалом, заодно и с мостом, оттуда уже на строительство шоссе. В работе Орешников не уступал Уварову, без устали ездил, ходил, выслушивал, осматривал, потом до ночи диктовал, возился с бумагами, готовил письма, отчеты.
Лосев вопросительно посмотрел на Уварова, но тот увел глаза. Грищенко сыпал анекдотами, незаметно подливал себе в рюмку нарзан.
Квартира Уварова сияла чистотой, не наведенной к приходу гостей, а той надежной опрятностью, какая образуется от каждодневных тщательных уборок. Любая вещь тут знала свое место, книжные шкафы были заставлены сочинениями классиков и роскошными изданиями по искусству. В соседней комнате, на длинном узком столе, лежали газеты, журналы, чем-то напоминая служебный кабинет Уварова, все блестело, как хорошо смазанная машина, было продумано, подчинено уваровскому отдыху, уваровской работе, и жена, и шестнадцатилетние дочери его казались тоже продолжением работы.
Дочери пели дуэтом песни из кинофильмов. Орешников растроганно подпевал, незабудочно-голубенькие его глазки увлажнились.
— …своевременная, нужная статья. Не понимаю, зачем ты крадешь у себя праздник? — приговаривал Аркадий Матвеевич, продолжая писать. — Радоваться должен. Праздников не так много в жизни. Я лично рад за тебя. Никто тебя не тронет, ты пойми механику выдвижения: Уваров уже рекомендовал тебя, высказался, ему теперь невозможно и неловко бить отбой, да и за что? Он не из тех, кто мстит за ошибки, он понимает, что ты не от зла к нему, что это не интрига. Другое дело, что ты ему, может, повредил, ему кое-что, говорят, светило впереди. Слишком он умен, поэтому нелегко ему. Боятся его. Опасен. А скрывать ум не хочет, гордость мешает. Но это не беда, а слабость его в другом — ум у него слишком трезвый…
Отставив на вытянутой руке законченное письмо, он полюбовался, прищелкнул языком:
— Законы российские свирепы. Единственное, что умеряет их неукоснительность и безотложность — это неисполнение!
После обеда Лосев звонил в Лыков. По словам Журавлева, статье в городе обрадовались. То, что полтора года назад обсуждалось на исполкоме и казалось естественным: дать под строительство филиала Жмуркину заводь, снести дом Кислых, сейчас предстало явным уроном городу, все обнаружили, что это место наиболее красивое в центре, да и дом — украшение, жалко сносить его, дом крепкий и, как выразился Анфилов, «виртуозный». Картина Астахова того не сделала, что сделали несколько строк в газете. В райкоме были довольны, что все обошлось, похвалили военкома, при этом большинство приписывало появление статьи усилиям Поливанова вопреки Лосеву и прочим… Последнее Журавлев преподнес с горькой иронией над людской несправедливостью, он-то был уверен, что все получилось благодаря Лосеву, в том числе и статья, и жаждал подтверждения этого. Но Лосев ничего ему на это не стал разъяснять, велел на всякий случай порядок навести у заводи и на главной улице, и опять ничего не пояснил. Когда положил трубку, ему вдруг вспомнилась Ольга Серафимовна, темное предсказание ее, он спустился вниз, в почтовое отделение, и отправил телеграмму: «Дорогая Ольга Серафимовна, еще раз спасибо за ваш щедрый дар, всегда помним о вас с удовольствием» — и подписался полным титулом.
Вечером Лосева пригласили на ужин к Уваровым. За столом, кроме хозяина с женой, был Орешников, Грищенко и две дочери уваровских, толстенькие двойняшки, похожие на мать, черноволосую округлую украинку. К Лосеву она относилась подчеркнуто гостеприимно, стараясь скрыть свою неприязнь, видимо считала его виновником неприятностей мужа.
Ели, пили, произносили тосты и при этом смотрели по телевизору футбол. Разговор порхал пустяковый, незначащий, как бы случайно выяснилось, что утром, спозаранок, поедут в Лыков решать вопрос с филиалом, заодно и с мостом, оттуда уже на строительство шоссе. В работе Орешников не уступал Уварову, без устали ездил, ходил, выслушивал, осматривал, потом до ночи диктовал, возился с бумагами, готовил письма, отчеты.
Лосев вопросительно посмотрел на Уварова, но тот увел глаза. Грищенко сыпал анекдотами, незаметно подливал себе в рюмку нарзан.
Квартира Уварова сияла чистотой, не наведенной к приходу гостей, а той надежной опрятностью, какая образуется от каждодневных тщательных уборок. Любая вещь тут знала свое место, книжные шкафы были заставлены сочинениями классиков и роскошными изданиями по искусству. В соседней комнате, на длинном узком столе, лежали газеты, журналы, чем-то напоминая служебный кабинет Уварова, все блестело, как хорошо смазанная машина, было продумано, подчинено уваровскому отдыху, уваровской работе, и жена, и шестнадцатилетние дочери его казались тоже продолжением работы.
Дочери пели дуэтом песни из кинофильмов. Орешников растроганно подпевал, незабудочно-голубенькие его глазки увлажнились.
Скорбный свет озарял девичьи лица. Уваров тихо сказал, что Пашков предупредит, чтобы в городе подготовились, Лосеву надо будет по дороге проинформировать Орешникова, в частности о Поливанове. Орешников недоволен, жалобы Поливанова попали куда-то наверх, и хорошо бы настроение это переменить, показать, что в городе порядок. Он спросил насчет дома Кислых, Лосев сказал, что у дома сейчас вид неважный, но стекла вставили, почистили, здание, кстати, пойдет под музей. Не надейся, остановил его Уваров, — он собирался передать дом филиалу: для управления, для конструкторов, словом, он рассчитывал этим подарком как-то загладить конфликт. Они разговаривали, не глядя друг на друга, как бы следя за песней, за футболом, перекидывались словно бы незначащими словечками.
Ведь здесь мое осталось сердце, —
А как на свете без него прожить?