Похвала была искусной — польстила. Олав довольно запыхтел, милостиво улыбнулся своему недавнему противнику, отхлебнул в его честь сладкого меда. Указал Остюгу на край скамьи справа. Хирдманны пододвинулись, уступая место новому воину своего конуга, Остюг перешагнул через ноги сестры, протиснулся на лавку меж воинов. Казалось, он впрямь забыл все, что было с ним ранее. Он не мог не понимать, что сегодня-завтра Орм уйдет из Борре, а он останется здесь и уже никогда не увидит свою сестру. Однако его взор скользил по Гюде равнодушно, как скользил он по разложенным на большом блюде куриным окорокам, по сидящим напротив фигурам воинов, по стене избы — черной от копоти…
   — Остюг, — Гюда заставила себя подняться, дотронулась до его щеки, позвала еле слышно: — Посмотри на меня, братец…
   Орм поймал конец обвивающей шею княжны петли, потянул к себе. Гюда упала, жадно хлебнула ртом воздух.
   Воины шумели, веселье возрождалось с прежней силой. За спиной Гюды громко выплевывал на пол мелкие рыбьи кости Белоголовый.
   — Остюг… — Гюда не могла говорить — мешала удавка, но ее сердце кричало, рвалось наружу, пойманной в силки птицей билось о ребра.
   Остюг потянулся к блюду с рыбой, оторвал кусок белого мяса, отправил в рот. Из-за его спины вынырнула девичья рука, протянула мальчишке рог с пивом. Остюг глотнул, поперхнулся, пиво потекло по его подбородку. Сосед справа — рыжебородый и толстощекий — засмеялся, хлопнул паренька ладонью промеж лопаток, что-то сказал. Остюг склонил голову, не понимая. Рыжебородый повторил медленнее. Княжич понял, улыбнулся, залихватски опрокинул остатки пива в рот, затолкал туда же рыбу. Его поддержали одобрительными выкриками. Гюда опустила голову, обхватила руками живот, стиснула в кулаках ткань рубахи. Еще никогда ей не было так больно…
   — Ты слышал о смерти Гендальва из Вингульмерка?[108] — вкрадчиво вполз в ее отчаяние тихий голос конунга. Олав опять разговаривал с Ормом. — Его дети вновь затеяли ссору с Хальфданом, моим братом. Не надо бы тебе ходить в свою усадьбу, пока они делят Вингульмерк. Нынче это будет очень опасный путь, ярл.
   — Я тоже опасен, конунг, ответил Белоголовый. — Но разве мы здесь для того, чтоб пугать друг друга? В Борре много еды, питья и красивых женщин. Не лучше ли порадоваться нашей встрече и отведать предложенных нам угощений?
   — Ты прав, ярл, — улыбнулся Олав, стрельнул взглядом в сторону Остюга. — Ты, как всегда, прав…
 
   После той боли, что причинил ей брат, Гюда уже ничего не чувствовала. Вокруг шумели и смеялись воины, шаркали юбками урманские девки, вели пространные беседы о каких-то своих родичах Олав с Ормом. Напившийся хмеля Остюг противно хихикал и тыкал кулаком в бок своего рыжебородого соседа. Тот не обращал на мальчишку никакого внимания — усадил на колени дородную румяную урманскую девку, беззастенчиво лапал ее за пышную грудь. Девка трясла вылезшими из-под платка светлыми волосьями и хохотала, широко открывая рот и щеря мелкие ровные зубы. У дверей избы бонды затеяли какую-то перепалку, некоторые из воинов Орма громко сопели, завалившись мордами на стол. Какой-то кряжистый маленький урманин влез на скамью и во все горло орал сочиненные о себе самом висы. Немногие из его приятелей еще слушали, вяло прихлопывая ладонями и топая ногами в такт речам.
   Весь этот шум, крики, смех — все текло мимо Гюды, словно не касаясь ее. Словно она была не в избе, а совсем в другом месте и глядела на урманский пир издалека, бесстрастно, как деревянное идолище Перуна на холме близ Альдоги. Поэтому, когда Орм облапил ее сзади горячими и потными руками, она даже не поняла, что должно случиться. Завалилась назад, запрокинула лицо, ощутила на губах мокрые и соленые чужие губы. К горлу подкатила тошнота, забулькала внутри, выплеснулась наружу злым воплем:
   — Нет!
   Извиваясь, Гюда попыталась оттолкнуть варяга. Сил не хватало. Скрючив пальцы, княжна впилась ногтями в его спину, полоснула сверху вниз. Под ногтями затрещала ткань рубашки. Урманин расхохотался, сгреб руки княжны, закинул ей за голову, притиснул к лавке. Жадной ладонью полез Гюде под рубаху, нашарил грудь, стиснул, принялся мять, словно ее тело было лишь тестом.
   — Тварь! — согнув колени, Гюда ударила урманина ногами в живот. Удара не получилось, Рука урманина вынырнула из-под ее юбки, взвилась вверх. Боли Гюда не почувствовала, лишь услышала громкий звук пощечины, да на глазах выступили слезы, затягивая мутной пеленой красное от пива лицо Орма, его усмехающийся рот. Целясь в эту зияющую над ней темную дыру, она плюнула.
   Первый удар рассадил ей губу — во рту появился кровавый привкус. От второго, пронзившего всю голову — ото лба к затылку — странной, звенящей в ушах болью, у нее онемели руки…
   Больше Гюда не сопротивлялась. Ей стало все равно — жить или умереть, быть наложницей убийцы Орма или дочерью князя Альдоги. Мокрые, похожие на лягуху губы запрыгали по ее шее. Орм подхватил Гюду, забросил на лавку рядом с собой. Засопел, нависая сверху, рванул с плеч рубаху. Поизношенная за время похода ткань затрещала, оголившиеся лопатки ощутили мягкое прикосновение расстеленной на лавке шкуры. Урманин вцепился одной рукой в волосы Гюды, другой принялся шарить по ее груди и животу, как будто что-то искал. Его сопение становилось все громче, он склонился, жесткой бородой принялся царапать кожу княжны. Подол юбки накрыл живот Гюды, коснулся одной из грудей.
   Княжна рванулась в последний раз, надеясь впиться зубами в удерживающую ее руку Белоголового. Не дотянулась. От резкого движения в глазах запрыгали серые точки…
   Орм довольно зарычал, уперся ладонью в лавку, попутно заслонив рукой древесный глаз, навалился на Гюду. Ей стало трудно дышать, на миг мелькнула радость — сейчас она задохнется и умрет и ничего плохого с ней больше не случится, — но тут низ живота опалило короткой болью, ляжкам стало горячо…
   Боль исчезла и надежда умереть — тоже…
   Тяжело дыша, урманин отвалился от Гюды, сел. Она не могла даже пошевелиться — ее тело больше не принадлежало ей, став тяжелым, чужим, нелюбимым… Орм одернул юбку княжны, прикрывая ей ноги, набросил лохмотья рваной рубахи на грудь. Потянулся к столу, взял обглоданную куриную кость, кинул княжне на живот:
   — Ты понравилась мне. Можешь есть.
   Гюда шевельнулась, сбрасывая кость на пол. Одна из хозяйских собак подскочила к подачке, рыча, выхватила кость из-под Гюдиных ног.
   В оглушившей ее тишине, хотя вокруг по-прежнему шумело застолье и открывались бородатые чужие рты, княжна поднялась на ноги. Колени дрожали. Рваная рубашка распахнулась, обнажая грудь. Несколько сидящих близко к Гюде урман зашумели, один плотоядно причмокнул, другой облизнулся. Заметив их интерес, Орм зло стукнул Гюду в шею, сбросил со скамьи на пол:
   — Пошла прочь!
   В голове Гюды плескалась пустота, комариным звоном ломилась в уши. Очутившись на полу, княжна поджала ноги, села, огляделась, словно пытаясь уразуметь, как оказалась в столь странном месте. Ее взгдяд скользил по чужим лицам, спотыкался о факелы, достиг скамьи, где сидел Остюг. Брат-смотрел на нее и улыбался — презрительно, насмешливо, с каким-то недетским злорадством. Он стал таким же, как тот, что забрал его из родного дома. Убийцы урмане сделали его подобным себе…
   Орм сделал его таким…
   Пустота чмокнула, сковавшие разум княжны тучи расступились. В животе у Гюды словно скрутился толстый пеньковый жгут, метнулся змеиным жалом сквозь грудину, пронзил голову, ударился в правый висок. Нет, уже не болью — прежней ненавистью влил силу в измученное тело княжны. Забыв обо всем, Гюда извернулась и кошкой прыгнула на грудь Орму. Не ждавший нападения урманин завалился на лавку, нелепо раскинул руки в стороны. Гюда зарычала, ногтями вцепилась ему в глаза, вонзила оскаленные зубы в холм кадыка. Рот забился жесткими волосами урманской бороды, на языке появился привкус крови. Обороняясь, Белоголовый стиснул ее глотку, не позволяя вздохнуть. Гюда захрипела, перед глазами поплыли круги, однако она не ослабила хватку и не разжала зубы. Даже когда в ее голове с треском принялись лопаться невидимые пузыри, она лишь еще сильнее стиснула челюсти. А затем на ее затылок обрушилось что-то тяжелое, последний пузырь крякнул, разваливаясь на крошечные скорлупки-точки, и все исчезло…
 
   Ее не убили и даже не избили. Просто вышвырнули во двор, как ненужную старую вещь. Очнувшись, Гюда обнаружила над собой темное небо, усеянное точками звезд, да щербатый месяц в желтой опояске тумана. Дворовая псина — большая, старая, подволакивающая заднюю лапу, подошла к княжне, обнюхала ее лицо и равнодушно затрусила прочь, поджимая облезлый хвост под задние лапы. Гюда села, охнула от пронзившей затылок боли, обеими ладонями стиснула низ живота. Ей было больно, стыдно и одиноко. Она больше не хотела быть дочерью князя, которая, как побитая хозяином сучка, скулит на чужом дворе. У нее больше не оставалось надежды сохранить свою честь, у нее уже не было брата, ради которого стоило жить… Не осталось ничего, что могло привязать ее к этой чужой и холодной земле.
   Держась рукой за ограду, Гюда поднялась, попыталась расшатать один из кольев городьбы. Если бы удалось вытащить его, перевернуть острием вверх и рухнуть на него всем телом, ощущая, как прорывается опозоренное чрево и собственная кровь смывает бесчестье… Но сил не хватало — кол стоял прочно.
   Гюда привалилась к городьбе, закрыла глаза. В памяти всплыла скала, мимо которой драккары Орма входили в бухту Борре, — поросшие мхом высокие и узкие каменные ступени, круто обрывающиеся в воду, груда валунов на вершине, торчащее из камней кривое и хилое деревце с редкими листьями…
   Хромая, раскачиваясь на негнущихся ногах, Гю-да поковыляла вдоль городьбы, вышла в проем меж кольями, побрела по узкой укатанной дороге к темнеющей над морем скале. У одной из последних изб ее окликнули. Услышав чужой голос, княжна вздрогнула, остановилась. Лунный свет резал темноту вокруг нее, вычерчивал синевой глинистую змею взбирающейся на вершину скалы дороги, чернил далекую полосу леса, превращал пасущихся на окутанном тьмой лугу лошадей в неведомых сказочных чудищ.
   Дома, в Альдоге, Гюда не боялась ночи. Она верила, что, выйдя ночью на двор, можно поговорить с оберегающим двор белуном[109] или попросить спрятавшуюся в подпольной яме букарицу[110] приманить к ней красивого жениха, который станет угоден отцу и порадует ее сердце. Иногда, тайком от дворовых девок, что спали подле ее ложа, княжна ночью ускользала на двор. Там, босая, в одной срачице и с распущенными волосами, она становилась такой легкой и свободной, что, казалось, ей будет достаточно лишь шага иль заговорного слова, чтоб переступить тонкую грань, отделяющую живых от кромешных[111]. И тогда она сможет увидеть их всех — амбарников и овинников, гнеток и голбечников, пастеней и дворовиков… [112]
   — Эй, ты!
   Гюда медленно повернулась на повторный оклик, разглядела у дверей низкой длинной избы слабый свет угасающего костра, темную тень стражника подле него. Тень выпрямилась, выросла, стала огромной. Зашевелила длинными ручищами, переступила тяжелыми короткими ногами.
   — Ты! — Уродливая тень двинулась к княжне, и Гюда ясно представила, как черные ручищи обхватывают ее, как сдирают рваную одежду, мнут и тискают, как недавно это делал Орм. Все тело княжны затряслось, словно в лихорадке, из глаз потекли слезы. Забыв о боли в ногах, Гюда подхватила обеими руками подол юбки и кинулась бежать по дороге, туда, к скале, под которой ждала ледяная вода и вечная тишина царства Донника[113], где под печальные песни русалок играют в прятки меж водорослей шустрые ичетики[114] и тоскуют, уже не помня о чем, утопшие рыбаки…
   Дорога оказалась ровной, босые ноги Гюды легко перемахивали через мелкие выбоины, несли княжну вперед. Преследовали ее или нет — Гюда не знала. Она не могла разобрать — кровь ли гулко бухает в ушах или тяжело топает за спиной черный человек.
   Дорога взобралась на скалу, уперлась в нагромождение валунов. Гюда запрыгнула на первый из камней, зацепилась руками, вскарабкалась на следующий — повыше. Из-за каменной гряды стала видна бухта, где на ровной глади качались драккары Орма, и горизонт, где в далекой ровной полосе моря отражалась лунная дорожка.
   Княжна залезла еще на один камень, перепрыгнула через провал между двумя острыми валунами, шагнула на узкое, прятавшееся за каменной грядой плато. Все плато заросло вереском — жесткий кустарник царапал ноги Гюды, путался в подоле, хватался за ткань тонкими лапками, будто надеялся удержать княжну, уберечь ее от погибельной задумки. Безжалостно вырываясь из его объятий, Гюда перебежала на другой конец плато, взобралась на еще один завал из больших каменных обломков, достигла самого крайнего — плоско нависающего над пустотой, глянула вниз.
   Там ровным черным небытием разлеглась водная гладь, несколько острых каменных выступов высовывались из воды, словно неведомое, затаившееся в глубине вод чудище тянуло к княжне заостренные щупальца.
   — Помоги, заступник людской, Велес-Батюшка, не обессудь, Матушка-Доля, прими без обиды, гордая Морена, — Гюда отыскала взглядом выступающее из воды каменное острие, шагнула на самый край валуна, вспомнила самое важное: — Прости, отец…
   Взмахнула руками, то ли надеясь взлететь, то ли прогоняя нежданно вспыхнувший страх, оттолкнулась от камня обеими ногами. Из-под ступней исчезла твердая холодная опора, сердце екнуло и понеслось вниз, вместе с оборвавшимся криком…
 
   Она почти сразу поняла, что промахнулась. Достаточно было услышать всхлип воды под ее телом и ощутить опаливший кожу ледяной холод. Еще оставалась смутная надежда — одежда тянула ее вниз, в пустоту, в глубину, — но разум уже подсказывал: «Не выйдет». Опускаясь вниз, безвольно, как набитый камнями мешок, Гюда выдохнула весь сохранившийся в груди воздух. Белые пузыри побежали прочь от ее уходящего ко дну тела, в груди разлилась боль. Она разгоралась, обжигала легкие, давила изнутри.
   Гюда не хотела жить, но хотела дышать. Только дышать и более ничего. У нее не осталось боли, страха или унижения — ничего, кроме этого единственного желания.
   «Нет! Не надо!» — беззвучно кричала княжна, но ее тело уже погналось за убегающими вверх пузырями воздуха, зашевелилось, помогая себе руками и ногами, потянулось к поверхности, прочь от объятий Донного.
   Выскочив на поверхность, Гюда нелепо зашлепала по воде руками, широко раскрыв рот, вдохнула…
   Она лежала на спине, раскинув в стороны руки, ощущая, как вода ласкает ее щеки, как уходят из груди предсмертные сипы, вглядываясь в желтизну месяца и черную громаду нависшей над ней скалы.
   Волны подтолкнули княжну, плечо ощутило прикосновение чего-то твердого. Это оказался островерхий, невысоко поднимающийся из воды камень. Гюда взобралась на каменную верхушку, села, обхватив руками согнутые в коленях ноги. Ей больше не было страшно или стыдно. Она не смогла умереть — боги не захотели перенести ее через кромку и опустить в светлую небыть, которая зовется ирием. Но боги ничего не делают просто так. Значит, она еще не выполнила уготованный Долей[115] урок, и ей не оставалось ничего кроме жизни. Но теперь Гюде вовсе не обязательно было напоминать себе, что она — дочь князя, и совсем глупыми казались переживания из-за утерянной девичьей чести, которая потому и зовется девичьей, что рано или поздно ее теряют — полюбовно или насильно, с радостью или в слезах, но все же расстаются с ней, как расстаются с наивными мечтами и яркими красками, присущими лишь счастливому детству…
   С моря подул ветер, прилипшая к телу мокрая рубаха холодила кожу. Княжна потерла ладонями бедра, потом плечи, взглянула наверх. Со скалы на нее смотрели — какие-то незнакомые лица. Гюда не слышала речей. Плеск волн был куда приятнее резкой урманской речи.
   Недалеко послышался плеск весел, из-за камня выскользнула небольшая рыбацкая лодка. В ней сидел тот самый бонд, что встречал их на пристани и называл себя Хугином, и несколько людей Орма. Не обращая внимания на Гюду, они обсуждали, кто спрыгнет в воду, доплывет до беглой рабыни и втащит ее в лодку. Прыгать никому не хотелось, спор понемногу стал перерастать в ссору и взаимные обвинения. Увлекшиеся спорщики сложили весла, лодка остановилась. Воины винили друг друга в трусости, лени, поминали былые обиды и заслуги, ссылались на отсутствующих друзей и знакомцев.
   Спор затягивался, ветер крепчал, Гюда устала, и ей было холодно. Она встала, стараясь не упасть на скользких скатах, шагнула к воде. В лодке ее движение заметили, примолкли.
   Когда-то княжна частенько бегала с братьями на берег Волхова, где у осиновой рощи береговая круча высоко поднималась над водой. Княжна не хуже братьев сигала с кручи в ласковые воды родной реки. И плавала не хуже…
   Нырнув, Гюда в несколько гребков преодолела отделявшее ее от лодки расстояние, схватилась непослушными от холода пальцами за деревянный борт, подтянулась, налегла животом на узкую бортовую доску. Сразу несколько рук подхватили ее, втащили в челн. Кто-то набросил на ее спину теплый полушубок из овчины, помог пробраться в нос лодки, сесть. Гюда закутала плечи в полушубок, зарылась носом в мягкую овчину. На корме Хугин заплескал веслом, нос челнока взрезал темную воду.
   Бонд греб, Гюда молчала, мужчины вокруг нее тоже молчали. Лодка вырулила в бухту, очутилась на лунной дорожке, двинулась по ней к плоской полосе берега. Когда стали различимы очертания ждущих на берегу людей и расползающийся за их спинами ранний туман, Гюда потерла рукой замерзший нос и, глядя на Хугина, сипло произнесла по-урмански:
   — Как в вашей земле называют бога, который отгоняет Белую Девку от тех, кто зовет ее?
   Хугин плеснул веслом, подгоняя лодку. Какое-то время над челноком висела тишина, и Гюда решила, что богатый бонд попросту считает ниже своего достоинства отвечать на вопросы рабыни. Или не знает, что Белой Девкой, или просто — Белой, словены называют смерть…
   Стараясь согреться, княжна еще больше сжалась под полушубком, но тепло не приходило. Холод занозой засел где-то в самой глубине ее тела, охватывая все мышцы и жилы, добираясь до кожи, покрывая ее мелкими пупырышками…
   — Я не знаю, есть ли в твоей Гарде такие боги, — голос у Хугина оказался сильным и густым. Далеко разносясь над водой, он дотянулся до Гюды, заставил княжну вздрогнуть. — Но у нас такую богиню называют Хлин[116].
 
   Оставшееся до рассвета время Гюда провела в какой-то темной и узкой избе, где в темноте едва теплился огонь единственного очага, затхлый запах пота и гниющего мяса забивал ноздри, а по углам сопели, кряхтели и ворочались во сне невидимые люди.
   Гюда пробралась поближе к огню, вытянула над горячими угольями озябшие руки, опустила подбородок на согнутые колени, закрыла глаза. Она не заметила, как и когда провалилась в сон. Ей ничего не снилось — казалось, она лишь сомкнула веки, как уже брызнул в глаза дневной свет и ворвались в уши незнакомые громкие голоса…
   Она по-прежнему сидела у очага, но теперь вокруг торопливо сновали оборванные и грязные люди. Запах пота и гнили усилился, люди переступали через княжну, бесцеремонно толкали ее, проходя мимо. Копались в своем тряпье, выуживая оттуда глиняные плошки, пробивались к дверям. Они скучивались у входа, в их глазах светилось ожидание.
   Дверь распахнулась, невысокий рябой парень в киртах из шерсти и теплой рубахе громыхнул в пол донышком высокой бадьи, рявкнул:
   — Жрать, трэлли![117]
   Вытащил из-за пояса и устрашающе поиграл пред столпившимися вокруг него людьми длинным хлыстом на толстой костяной рукояти. Стоявшие первыми подались назад, послушно сгорбили плечи. От толпы отделился худой темноволосый мужчина в длинной рубахе без портов, осторожно приблизился к бадье, черпнул из нее миской и поспешно юркнул за спины ожидающих. Следом к бадье подкралась плоскогрудая баба в изношенной поневе, затем — прихрамывающий мужичок. Толпа потихоньку подступала к бадье, смыкалась тесным кружком. О деревянный борт бадьи стукнули сразу несколько мисок. Кнут взмыл, просвистел в воздухе, опустился на спины рабов.
   — Не толкаться, трэлли — выкрикнул принесший бадью парень. Глянул поверх склоненных голов и согнутых плеч, зацепился за сидящую в одиночестве Гюду. По толстым губам парня пробежала нехорошая ухмылка. Распихав жующих рабов, он подошел к княжне, схватил за ворот рваной рубахи, заставил встать. Его плоская рябая рожа оказалась напротив ее лица.
   — Ты что, не желаешь есть? — Из его рта отвратительно воняло. Даже хуже, чем от преющих рабских тряпок.
   — Не хочу, — сказала Гюда.
   — Не хочешь?! — Парень размахнулся, ударил ее кулаком по губам, поволок к бадье. Схватил княжну за волосы на затылке, принялся тыкать лицом в бадью. Из бадьи от тягучего варева исходил сладковатый неприятный запах.
   — Жри, свинья! — Парень лупил непокорную рабыню рукоятью хлыста меж лопаток, брызгал слюной на ее шею. — Хороший раб должен есть, тогда он будет хорошо работать! Плохой раб быстро умрет. Хугину не нужны плохие рабы!
   Уличив момент, Гюда вывернулась, случайно зацепила бадью ногой, опрокинула ее. Вязкое варево потекло по полу, в расплывающемся пятне стали видны очистки какого-то овоща — не то репы, не то редьки… Еще не получившие своей еды рабы взвыли. Парень огрел Гюду хлыстом по пояснице, оттолкнул. Княжна поскользнулась в растекшемся вареве, упала.
   — Не будете жрать до следующего дня! — рыкнул рябой, подхватил с пола бадью и исчез за дверью.
   Поднимаясь, Гюда услышала шарканье множества ног. Звук ширился, накатывал на нее. Медленно, зло, неотвратимо.
   Княжна встала.
   Плотно сомкнув плечи, голодные рабы надвигались на нее. В тряпичных обмотках серели одинаково морщинистые лица, из приоткрытых потрескавшихся губ вырывалось сиплое дыхание, Гюда не могла различить возраст наступающих, не могла понять — есть ли средь них словены.
   — Простите меня, — прошептала княжна, попятилась, уперлась спиной в стену. Ее никто не услышал. Рабам не было нужно ее раскаяние — они хотели есть. Смрадное кольцо стало смыкаться. Послышалось угрожающее рычание.
   «Как звери», — мелькнуло в голове у княжны.
   Свет из вновь распахнувшейся двери отбросил нападающих назад, В дверной проем, пригнувшись, проскользнул Хугин.
   — Хозяин… — толкаясь и вдавливая головы в плечи, рабы отступили в глубь своей норы.
   Следом за Хугином внутрь вошел Харек Волк. Блеснул желтыми глазами по сторонам, поморщился, пропуская вперед Орма.
   — Вот она, — Хугин указал на Гюду.
   Орм кивнул, сцедил сквозь зубы слюну, сплюнул на пол:
   — Сам вижу.
   Неспешно перешагнул через вязкую лужу на полу, подступил к княжне:
   — Мои люди сказали, что ты прыгнула со скалы Хель?[118] Это так?
   Оказавшись рядом, его губы почему-то больше не вызывали отвращения, хотя живо помнились их влажные, скользкие, похожие на лягушачьи, прикосновения. На шее Орма, немного сбоку, виднелись следы ее зубов.
   — Я спрыгнула с какой-то скалы, — честно призналась Гюда, покачала головой. — Но я не знаю, как называлась эта скала.
   Ее взгляд переместился на Харека. Волк по-хозяйски расхаживал по узкой избе, разглядывал сбегающую с потолка по стенам плесень, зыркал желтыми зенками по притаившимся в темноте людским фигурам, пошлепывал по ноге коротким, свернутым в петли боевым бичом. На окончании бичевого хлыста блестело железное жало. При приближении Харека рабы вжимались в стены, испуганно провожали жало тоскливыми взглядами.
   — Хугин говорит, что потом ты сама поплыла к лодке и влезла на борт. Почему? — допытывался Орм.
   Гюда пожала плечами:
   — Они слишком долго спорили, кто поплывет за мной. Мне было холодно и надоело ждать… Я решила поплыть сама…
   Орм хмыкнул. Потом странно скривил губы, хмыкнул еще раз, уже громче. Харек остановился и с недоумением воззрился на своего хевдинга, Хугин замер. Белоголовый хмыкнул еще раз, а потом вдруг запрокинул голову назад и расхохотался. Его смех оглушил съежившихся в своем тряпье рабов, вызвал ухмылку на лице Харека и заставил Хугина в изумлении открыть рот. Орм смеялся так легко и откровенно, что Гюда неожиданно поняла — за все время пути она ни разу не слышала смеха Белоголового. Он мог натянуто посмеиваться над шутками хирдманнов или ухмыляться, презрительно кривя губы, но он никогда не смеялся так, как смеялся теперь. Чуть приутихнув, он выдохнул, обращаясь к Хареку: